По центру больничного комплекса стоял полуразрушенный фонтан. Фонтан был в форме чаши. Когда-то он изображал традиционную медицинскую эмблему. Но каменная змея исчезла — уползла? — лишив человечество как мудрости, так и бессмертия.
[Дебют] Наталья Новохатняя
СОЗДАНИЕ ДЫР В ЛЮДЯХ И СТЕНАХ
О, знаю, знаю, все мираж…
Александр Кушнер
ТАПКИ
Понятия не имею, откуда у отца взялись эти монстры в резиновом обличье. Он называл их тапками, хотя по сути это было что-то наподобие гигантских галош с толстым слоем меха внутри. Думаю, их принесли сектанты, которые вечно ходят по домам в поисках новых адептов. Отец жил один. К людям, особенно незнакомым, он относился с подозрением. Однако сектантов почему-то впустил. На роль адепта отец не годился, говорить о боге с ним, человеком коммунистической закваски, было бессмысленно. Сыграло ли роль отцовское обаяние, несуетное, как тёплый осенний вечер, или сектанты прониклись жалостью к одинокому пенсионеру, только они стали навещать отца регулярно. Дальше — больше: к праздникам приносили бесплатные продукты, даже вещи. От дармовщинки отец не отказывался. Правда, говорил, что от сектантской еды у него болит желудок. «Они специально меня травят, хотят завладеть квартирой…» «Пап, перестань!» — морщилась я. Отцовская паранойя бесила. Я постоянно носила отцу продукты, представляю, что звучало за моей спиной.
А тапки отец полюбил. У него вечно мёрзли ноги, и галоши-тапки стали настоящим спасением. В больницу он тоже поехал в них. Но там вдруг засомневался. «У меня в них не слишком большие ноги?» Я только хмыкнула: похоже, мой восьмидесятипятилетний папочка собрался охмурять молоденьких медсестёр. Хотя тапки действительно были огромными. Сейчас, по дороге в больницу, я подумала, что их надо обязательно забрать. И сразу про это забыла, глядя в окно такси на кишинёвские улицы, изрядно поеденные густым туманом.
Отец умер двадцать второго февраля. Из больницы, где он лежал, мне позвонили рано утром. Звонивший представился дежурным врачом, он и сообщил. Я машинально отвечала на соболезнования, в то время как мысли крутились вокруг двух слов: «инсульт» и «кома». Уже сидя в такси, подумала, что голос врача звучал как-то неуверенно. Наверно, молодой, не привык сообщать о смерти. Он действительно оказался молодым. Высокого роста, с тугими завитками чёрных волос и по-цыгански яркими глазами, для вестника смерти мужчина был слишком красив. Но весь его вид — мимика лица, даже наклон туловища, вызывавший ассоциации с плакучей ивой, — выражал такое явное сочувствие, я сразу простила эту неуместную, полную жизни красоту.
В молодости отец тоже был красив. Помню его фотографии времён службы в армии: стройный темноволосый парень в форме, глядя в объектив, счастливо улыбается. Отец всего день не дожил до самого мужского праздника на постсоветском пространстве — Дня защитника Отечества. В Кишинёве его официально не празднуют, но люди всё равно друг друга поздравляют. Привыкли. Папа называл праздник по старинке: День Советской армии и Военно-морского флота. На флоте он и служил, о чём вспоминал часто и с удовольствием. Хотя форма ему не шла. С его задумчивым взглядом карих глаз и чувственным изгибом губ на фото отец выглядел скорее переодетым актёром, чем бывалым морским волком. Так или иначе, к празднику он относился с пиететом и обиженно дулся, если, закрутившись, я забывала позвонить и поздравить.
— Вы что-то сказали? — голос врача вернул меня к реальности. Я помотала головой: нет.
В больничном холле мы были вдвоём. Из глубины здания доносилось металлическое бряцанье, сменявшееся длинными шуршащими звуками. Явственно ощутимый запах хлорки подтвердил мою догадку: в корпусе делали влажную уборку. «Смывают приметы смерти», — подумала я. Да ну, не преувеличивай, просто больница работает в своём обычном режиме. Звуки, приближаясь, делались громче. Неведомый уборщик вот-вот должен был появиться. Как актёр из кулис выйти под яркий свет софитов. Это наверняка женщина. Перед моим внутренним взором возникла немолодая приземистая санитарка с плоским, как блин, лицом и крупными, красными руками. Но звуки, подобравшись совсем близко, внезапно смолкли. Никто не появился.
Сидя за столом, врач заполнял бумаги. Время от времени поднимал на меня взгляд — я сидела напротив — и спрашивал про отца: вначале про болезнь, потом уточнял паспортные данные. Я поймала себя на том, что не всегда могу разобрать, что он говорит. Слова сливались в одну неудобоваримую кашу. Видимо, врач догадался, что со мной что-то не так. Теперь он говорил медленно, чётко произнося каждое слово. Старание его и подвело. На вопрос, что мне делать дальше, мужчина громко и внятно сказал:
— Пока ничего. Из больницы тело повезут в морг, а там… Я хотел сказать, вашего папу повезут…
Растерявшись, он сбился, замолчал. Мне вдруг стало очень смешно. Я засмеялась, но смех, булькнув, застрял в горле. Я закашлялась. В общем, мы оба были рады, когда он сменил тему.
— Вы, наверное, хотите забрать вещи? Тогда надо подойти к санитарке.
Вещи? Я действительно хотела что-то взять, вот только не вспомнить что… Может, спортивные брюки? Я купила их, когда отец уже был в больнице. Брюки отцу понравились, он долго мял их в руках, после чего похвалил ткань. Но носить не стал. Это было вполне в его духе: к новой одежде отец привыкал долго, но, однажды надев, занашивал до дыр. Ах да, я же хотела забрать тапки! От облегчения я так лучезарно улыбнулась, что врач опешил. Да нет, он просто не понимает, сейчас объясню.
— Дело в том, что у моего папы сорок шестой размер ноги, то есть, полноценный сорок шестой, не по китайским меркам…
Я говорила и словно оправдывалась перед этим незнакомым мужчиной. А ведь это действительно была проблема. Мама рассказывала, что в советское время купить отцу туфли было ой как непросто. Потом тоже, но маму это уже не интересовало, после пятнадцати лет брака они разошлись. Не из-за размера ног, конечно, просто отец для семейной жизни оказался абсолютно непригоден. С появлением на свет вначале брата, а через четыре года меня это стало ещё очевиднее. Ссор родителей я не помню, видимо, не обращала на это своё детское внимание. За одним исключением. Однажды ночью я проснулась с ощущением того, что куда-то лечу. Вот только эта странная боль в левой ноге… Словно кто-то, не давая окончательно воспарить, тянул меня вниз, к земле.
Всё оказалось намного проще — родители ссорились. Обычно я спала между ними. Уж не знаю, что они друг с другом выясняли, только мама схватила меня, спящую, на руки, тогда как отец, видимо, желая показать, что у него тоже есть на ребёнка права, вцепился мне в ногу и потянул на себя. Сколько мне тогда было, четыре, пять?.. Я не помню. Только эта фантомная боль в ноге, как и чувство недополёта преследуют меня всю жизнь.
Ничего этого я, конечно, не сказала. Просто добавила, что ноги отца, и так немаленькие, от болезни распухли, и никакая обувь не налезает. Галоши-тапки, ещё и зелёного цвета, конечно, не самый подходящий вариант для последнего пути, но если ничего другого не найдётся…
На мою речь мужчина понимающе покивал головой. Так, как умеют только врачи, слушая бредни очередного пациента. Хотя для них все пациенты, это лишь вопрос времени. Врач протянул мне медицинское свидетельство, на этом мы и расстались. Я шла по коридору и скорее ощущала, чем видела, что он смотрит мне вслед.
Из больничного корпуса я выходила уже с тапками. Я несла их в кульке. Кулёк появился в результате сделки с санитаркой: ей достались новые брюки и остальные вещи отца. К слову сказать, санитарка оказалась именно такой, как я себе представляла. Нет-нет, она ни о чём не просила, но взгляд её сказал всё. Не отдать вещи — значило нарушить негласный больничный закон, в котором у каждой маломальской услуги есть своя цена. Так что торг был неуместен. Да и кулёк был мне необходим, не нести же тапки в руках.
Дорога, по которой я шла, изгибалась между больничными корпусами мягкими полукружьями. Казалось, в больнице я пробыла целую вечность, но, глянув на часы, я с удивлением обнаружила, что прошло всего двадцать минут. Туман по-прежнему был густ и мучнист. Он напал на город, как немец на Советский Союз, ранним утром и без объявления войны. С постройками туман обошёлся безжалостно — так размыл очертания, что даже крепенькие двухэтажные особнячки выглядели древними развалинами. О других зданиях, давно нуждавшихся в ремонте, и говорить не приходится. Зато можно было пофантазировать, что я нахожусь не в Кишинёве, а, скажем, в Риме, брожу там среди античных портиков и анфилад.
Хотя какой Рим, о чём это я! За собственными переживаниями я забыла обо всём на свете, даже про вирус. Меж тем этот последний, о чём тревожно трубили по всем новостям, уверенно набирал обороты: позади был поверженный город Ухань, да и весь Китай. Вирус с царственным названием (он вот-вот его получит) уже подобрался к Европе. Готовился заглотнуть её, как какой-нибудь Гитлер или Наполеон. Да что Европа — весь мир будет поставлен на колени. Каждая квартира превратится в убежище от смерти, эдакий индивидуальный окоп. А в ежедневных битвах врачей будет не хватать лекарств, оборудования, даже элементарных средств защиты. Всё это будет совсем скоро. Но я не умею видеть будущее и просто иду по территории больницы.
По центру больничного комплекса стоял полуразрушенный фонтан. Фонтан был в форме чаши. Когда-то он изображал традиционную медицинскую эмблему. Но каменная змея исчезла — уползла? — лишив человечество как мудрости, так и бессмертия.
О судьбе змеи я гадала и три недели назад, в день, когда нас с отцом привезли на «скорой». Принимать отца не хотели. В таком возрасте неохотно кладут в больницу. Но для отказа формально повода не было, и нас мягко «футболили» из одного отделения в другое. Отец и сам не хотел в больницу. Официальной медицине он не доверял. То ли дело йога, лечебное голодание, уринотерапия, солнечная энергия. Обладая от природы крепким здоровьем, отец экспериментировал над собой всю жизнь. «Вылечусь сам», — говорил при любом недомогании. От улыбки просветлённого на его лице меня бросало в дрожь.
Тот факт, что он стал падать и подолгу лежал на полу не в силах подняться, отец от меня скрыл. Это выяснилось случайно, когда в мой очередной приход он не открыл дверь. При звуках слабого голоса я сама чуть не грохнулась в обморок. Однако взяла себя в руки и набрала телефон службы спасения. Спасатели и «скорая» приехали одновременно. Квартиру вскрыли, отца подняли, усадили на стул, сделали кардиограмму. Окружённый вниманием, обласканный, он почувствовал себя свадебным генералом и великодушно дал себя уговорить поехать в больницу. И тут оказалось, что его здесь никто не ждёт, вот номер! В кресле-коляске отец сидел с видом нахохлившегося воробья.
И начались наши мытарства. От одного больничного корпуса к другому коляску вёз фельдшер со «скорой». Коляска была с дефектом: тканевая подножка провисала, и во время езды отец держал ноги на весу. Когда коляска останавливалась, ноги он опускал. Потом снова поднимал. От вынужденной гимнастики папа развеселился, он любил физические упражнения. Я внутренне кипела, но сдерживалась. Из обрывочных фраз врачей было понятно, что в больницу отца всё-таки возьмут, тогда как скандал мог ухудшить ситуацию. Ко всему прочему стал накрапывать дождь. Февральская погода всё больше напоминала осеннее межсезонье с его противной моросью. Идя рядом с коляской, я бессильно смотрела на капли, усыпавшие редкие волосы отца наподобие серебристых гнид. Нервы сдали у фельдшера. Красный от напряжения, вспотевший, после очередного «облома» мужчина вдруг заорал: мол, сколько можно издеваться над пенсионером, неужели он не заслужил… и всё в таком духе. Помню, я тогда подумала, что это худший день в моей жизни.
…Погрузившись в воспоминания, я не заметила, как покинула больницу. Теперь я шла по улице Колумна. Одинокие прохожие появлялись и пропадали. Они были как тени, блуждающие, неприкаянные. Подойдя ближе, тени обретали вещественность в виде пола, возраста, деталей одежды. Но это ненадолго, я знала, что обратное превращение неизбежно. Всё правильно, только через взаимодействие с другими людьми мы становимся теми, кто мы есть. Хорошая мысль, жаль, не моя. Интересно, у кого из философов я это прочитала?
В этот момент что-то больно ударило меня по ноге — тапки! Они бултыхались в кульке пойманными рыбами. К слову, тапки так и не пригодились. Похоронный агент, немногословный, уверенный парень, выбрал из папиной обуви пару туфель. «Они узкие», — робко возразила я. Парень только отмахнулся: не переживайте, всё сделаем в лучшем виде. Ему, конечно, виднее.
А тапки я вынесла на улицу. Не успела я зайти обратно в подъезд, как сзади раздалось выразительное шуршание. Похоже, тапки приглянулись одному из местных бомжей. Но смотреть я не стала. Вдруг всё совсем не так и тапки надевали на себя невидимые ноги. И вот, уже обутые, ноги направляются в сторону горизонта. Идут вначале медленно, потом шаг становится чётче, увереннее. Наконец, они почти бегут. «Только не оборачиваться», — беззвучно шептала я, чувствуя, как по щекам текут слёзы. Не оборачиваться.
СОЗДАНИЕ ДЫР В ЛЮДЯХ И СТЕНАХ
В разглядывании чужих вещей есть что-то неприличное, даже если их владелец — твой собственный отец, который недавно умер. Это как подслушать тайну, для твоих ушей не предназначенную. Хотя случай отца был особым. Он физически не мог расставаться с вещами. По словам мамы, задатки Плюшкина у него были смолоду. С годами отец если не переплюнул гоголевского персонажа, то наверняка стал с ним вровень. На мои попытки уговорить его выбросить хоть что-нибудь папа лишь снисходительно посмеивался: мол, глупая, ничего-то она не понимает. Если я продолжала настаивать, он насупливался. А потом и вовсе переводил разговор. Внешне мягкий, отец мог быть на удивление упрямым.
Книги, кляссеры с марками, журналы, инструменты всех мастей, от невесомой, легче воздуха, отвёртки для часов до увесистой дрели (о ней ещё пойдёт речь), гантели, тренажёр… Вещи были разношёрстными. Не то чтобы у отца не было вкуса, тут другое. От одежды он требовал чуть ли не совершенства, но тратить время на поиски казалось ему делом бессмысленным. Как, собственно, и деньги. В результате папа одевался кое-как. Зато на новую книгу или технику не жалел ни одного, ни другого. Удовлетворив любопытство, к новинке он быстро остывал. Вещь откладывалась в сторону, больше отец к ней не возвращался. И потом, он слишком любил современность. Выбирая между томом с письмами Достоевского и рекламным проспектом едва открывшегося супермаркета (пролистаешь — все пальцы в краске), отец вполне мог заинтересоваться вторым. Ценность русского классика он, конечно, понимал, но тот, как говорится, давно почил в бозе, а супермаркет рядом, практически за углом.
Но первенство в этом мире вещей занимали радиодетали. По образованию отец был инженером-радиотехником, и крошечные с проводками-усиками детали, похожие на сложносочинённых насекомых, валялись по всей квартире. В своё время отец работал в конструкторском бюро, у него даже были патенты на изобретения. Детали, вступая друг с другом во взаимодействие, выстраивая чёткие схемы, создавали что-то новое, полезное. Но вдохновение — лишь бонус от судьбы, который потом надо отрабатывать. Этого отец не любил. И однажды всё кончилось, стало пылью, тленом, поросло травой забвения. Ненужные более детали расползлись по углам. Полчища деталей, откуда столько! Я бы не удивилась, узнав, что они размножаются.
Сейчас мы с братом напоминали золотоискателей, которые среди гор шлака выискивают драгоценные слитки. Однажды Вова долго разматывал какой-то предмет, судя по всему, миниатюрную коробочку, тщательно завёрнутую в тонкую папиросную бумагу. Глядя на движения пальцев, таких же длинных, как у отца, я мысленно гадала, что внутри — редкая марка, старинная монета? Ржавый гвоздь в потёртом спичечном коробке вызвал у нас с братом молчаливый шок. Сменившийся вскоре гомерическим хохотом. Зачем, почему гвоздю была оказана такая честь, мы не узнаем никогда. От этого «никогда» мы с Вовой помрачнели и снова взялись за работу.
Всё это время я ощущала присутствие отца. Казалось, я слышу его негромкий голос, шаркающий звук шагов. Считается, что душа, прежде чем уйти в неведомые края, сорок дней ещё бродит по свету, посещая важные для неё места. Душа отца не спешила покинуть квартиру, вход в которую при жизни он охранял так же ревностно, как Цербер врата Аида. Или напоследок папа хотел побыть рядом с нами, его детьми… Вова не был похож на отца, ну как не был — похоже ли растение на семечко, из которого произросло? Но чистая смугловатая кожа, длинные руки-ноги, изящество движений, характерное для них обоих… Я ловила себя на мысли, что мне хочется коснуться брата, вроде как, передать привет.
Вова приехал на похороны отца из Украины, куда он переселился давным-давно. Как скоро он вернулся бы обратно, неизвестно. Всё решил объявленный по случаю пандемии карантин — брат остался. Теперь мы вдвоём, надев необходимые по нынешним временам маски и перчатки, ходили на квартиру отца.
Папа жил в стандартной многоэтажке, что стояла в глубине районе. Мы шли улицами, потом дворами. По пути нам попадались редкие прохожие, и мы, наслушавшись новостей, будто сводок с фронта, шарахались от них, как от чумы. В остальном мир был абсолютно, непоправимо пуст. Пропали бесстыдно тискающиеся парочки, старухи, чьи плотно сжатые губы напоминали перевёрнутый смайл, тётки в кургузых халатах с тазиками белья, круглыми как и тёткинские животы, неуклюжие карапузы, их громкоголосые старшие братья и сёстры, взлетающие в небеса под жалобный качельный скрип… Качели с горками сейчас сами походили на игрушки. Будто гигантский ребёнок, соскучившись, бросил их на произвол судьбы. Только кошки раскосо таращились с дворовых скамеек: где все, куда подевались? Нам нечего было ответить, и мы шли дальше.
Но настоящими хозяевами улиц стали голуби. Уверенные в своей безнаказанности, обнаглевшие, они даже дорогу не уступали. Не стали бы нападать. Кино, говорите? А вокруг разве не кино? Причём, смотрит его весь мир без исключения.
Возле местной пивнухи (не закрывалась под предлогом ремонта) толклись алкаши. Я не люблю глубоко пьющих людей, они вызывают у меня чувство брезгливости. Но сейчас отёкшие, сизые лица давали пусть слабую, но надежду: если кто-то верен своим привычкам, может, и вся прежняя жизнь однажды вернётся.
С погодой тоже творилось что-то странное: ни зима, ни весна, ни холод, ни тепло. Казалось, мир вдруг очутился в пространственной воронке, где нет ни погоды, ни времени — ни-че-го! Однако сюр, в который превратилась реальность, оказал на нас с Вовой неожиданно целительное действие. Минус помноженный на минус, как известно, даёт плюс. Так и наше горе — крошечный лоскут на пёстром одеяле всеобщей беды — с каждым днём тускнело, теряло свою остроту.
Изменились и наши взаимоотношения с вещами. Поначалу мы были для них чужаками, посягнувшими на их территорию. Вещи оказывали нам молчаливое сопротивление. Не от этого мы с Вовой страдали непреходящими головными болями? Вещи даже вторгались в сны! Каждый раз, почувствовав на себе их тяжёлый безглазый взгляд, я просыпалась в холодном поту. И вдруг всё изменилось. Точно сила, подпитывающая вещи, внезапно иссякла, и они опять стали просто вещами: хорошими, нужными, дрянными, наконец. Эти последние мы без сожалений выбрасывали. Прости, папа.
Тогда же Вова сказал мне про дрель. Сама бы я и внимания не обратила: дрель и дрель, старая, краска местами облупилась — ничего особенного. Но опытный глаз моего брата сразу выделил её из ряда других вещей.
— Прочти! — протянул он свой телефон, предварительно заглянув в интернет.
Я поморщилась. Повелительное наклонение вызывает у меня немотивированный внутренний протест. Ещё статья оказалась на английском. Не то чтобы я не знала языка, просто лень было напрягаться. И вообще не люблю читать с телефона.
— А своими словами ты рассказать не можешь?
— Нет.
В лаконичности моего брата есть что-то от героев Тарантино. Выдав короткую фразу, брутальные тарантиновские мужчины долго, пристально смотрят в глаза собеседнику. Прогибают волю. Мол, всё равно сделаешь то, что нужно. От Вовы тоже так просто не отделаться, даром что брат. Я вяло сопротивляюсь, говорю, что в статье наверняка есть технические термины, что я могу не понять…
— Для этого под рукой есть интернет.
Убедительно. Честно говоря, мне самой уже стало любопытно, что там такое. Придётся читать.
Статья называлась «Making Holes in People and Walls» или «Создание дыр в людях и стенах», так перевёл Гугл. Не совсем корректно. Глагол «making» дословно переводится как делание, с акцентом на процесс. По-русски так не говорят, отсюда компромисс в виде слова «создание», так сказать, вынужденная уступка языку.
Главной героиней статьи была дрель. С одной стороны, это была самая настоящая дрель, с обычными рабочими функциями. А с другой… Кстати, много вы знаете инструментов, у которых есть имя? Вот. И я не знаю. А у дрели было. «Venusberg», что в переводе с немецкого означает «Гора Венеры». Правда, Гугл в качестве перевода попытался было подсунуть слово «лобок», но быстро исправился. Не то чтобы это было неверно, просто не в этом случае. Для своих проектов немцы предпочитали более изысканную лексику, и сказочная гора Венеры из германского эпоса подходила как нельзя лучше.
А сказочка оказалась та ещё.
Дрель разработали в Германии во время Второй мировой войны. Упоминание небезызвестного Гитлерюгенда (Hitlerjugend) неприятно кольнуло, но это было сказано вскользь, я даже понять толком ничего не успела.
Дальше немецкие названия обрушились наподобие снежной лавины:
Militärjugendausbildungswaffe — Военное молодёжное оружие, Militärjugendausbildungs-machinenpistole — Военный молодёжный учебный пулемёт…
Неповоротливые, громоздкие, названия были как танковые гусеницы — раздавят и не заметят. По причине всё той же громоздкости для коротких, как выстрелы, армейских приказов они не годились. Отсюда сокращения: Мо (Maw), Мама. Словно процесс эволюции, повёрнутый вспять. Но назвать пулемёт, пусть и учебный, мамой — это сильно! Чья безумная фантазия так постаралась? Хотя какая разница. Это лишь частность, деталь от целого. Так окутанное туманом здание демонстрирует случайному прохожему то торчащий острым локтем угол, то упитанное, в железном кружеве пузо балкона. Пока не явит себя полностью, от фундамента до крыши.
Militärjugendausbildungs — так называлась программа, целью которой было познакомить будущих солдат с военными навыками как можно раньше. (Как можно раньше — это с пяти лет!) А учебными тренажёрами для пухлых пятилеток должны были стать предметы домашнего обихода, максимально приближённые к разным видам оружия.
Опять дрель. На этот раз её имена перечислялись как боевые награды: «Гора Венеры», «Мама», Военный молодёжный пулемёт… Прежние функции позабыты — сверлить стены, что за пошлость! — у неё более высокое предназначение. Недаром её вес и форма идентичны с пистолетом-пулемётом MP 40. Чтобы разобрать дрель, нужно проделать те же действия, что и при разборке пистолета. Дети стараются, пыхтят, крохотные пальчики неловко скользят по гладкой поверхности. Но уже через несколько месяцев общения с Венусбергской мамой они практически с завязанными глазами смогут почистить и зарядить тот же MP 40. И выстрелить. И убить, да.
Оторвавшись от экрана телефона, я перевела взгляд на дрель. Та лежала на стуле и в тусклом свете запылившейся лампочки выглядела зловеще. Может, ну её, статью. Как там говорится, многие знания — многие печали? Краем глаза я видела, что Вова раскладывает инструменты, самые обычные, без жуткого шлейфа прошлого. Мне бы тоже заняться чем-то реальным, но статья будто заворожила меня.
Глаза штурмовали абзац за абзацем наподобие советских войск, бравших один город за другим. С поражением Германии блестящая (в кавычках) карьера дрели чуть было не пошла крахом. Если бы не американцы. Обнаружив на немецких фабриках сотни тысяч учебных тренажёров, также чертежи и пособия для учителей, они не только потащили всё это домой, за океан, но и воплотили программу в жизнь. «И совсем скоро — говорилось в статье, — американские дети бегали со своими венусбергами и кричали, подражая автоматной очереди: тратататата…»
Появилась даже клятва верности дрели — «Drillman’s Cread», — американские школьники хором повторяли её перед началом уроков. Привожу в переводе:
«Это моя дрель.
Она нравится многим, но она только моя.
Моя дрель — мой лучший друг. Это моя жизнь.
Я должен управляться с ней, как я управляюсь со своей жизнью.
Моя дрель без меня бесполезна.
Без моей дрели я бесполезен.
Я должен прицелиться моей дрелью.
Я должен сверлить лучше, чем любой враг, который пытается просверлить меня.
Я должен просверлить его, прежде чем он просверлит меня.
Я должен…»
Передо мной замелькали гладкие юные лица, я даже слышала голоса… В какой-то момент голоса зазвучали так явственно, что мне захотелось заткнуть уши.
Ни резкий рост насилия, зафиксированный в Америке начиная с 1957-го года, ни тот факт, что его напрямую связывали с программой «Мо», меня не удивили.
Дальше в статье говорилось о том, что 1990-м году программа была прекращена.
Облегчённый выдох с моей стороны.
Хотя.
План по созданию универсального солдата выглядел практически идеальным, кто ж от такого откажется.
А если добавить к этому современные технологии…
Я снова посмотрела на дрель. Она была приятного голубого цвета — цвета неба или моря. Или горного воздуха неведомой горы Венеры. Смотрела долго, не в силах оторваться. Ещё я подумала про папу, знал ли он. Или дрель была для него просто дрелью, инструментом, одним из многих…
— Мы тебя продадим!
Слова вырвались неожиданно. Ничего такого я не думала, просто мстила за собственные страхи.
— Ты с кем разговариваешь? — поинтересовался Вова.
С духами прошлого, хотела сказать я. Не сказала, конечно.
Я снова вернулась к статье. Ощущение, что я что-то пропустила, не покидало меня. Читая название — удивительно мягко перекатываются слоги на языке оригинала, — обнаружила, что оно состоит из двух рифмованных строк. Цитата из стихотворения, какого? Интернет молчит, словно воды в рот набрал. Может, автор статьи, некто Geert Spekken, таким образом намекает, что жизнь — это поэзия, пусть порой вызывает отвращение, даже страх. В этот момент, словно в подтверждение, в голове зазвучали строчки. Что это?! Я не сразу поняла, что это моё собственное стихотворение. Хотя неудивительно. Стих я написала давно, ещё в прошлом веке. И — вот странность, — в нём тоже говорилось о дырах:
***
Сегодня я хочу быть в тишине.
Ни говорить, ни слушать просто сил нет.
Мне этой ночью чудилось во сне,
Что я лечу над чем-то ярко-синим.
И этим синим оказался мир:
Дома и люди, фонари и кошки.
Мне так хотелось, чтоб не стало дыр
На синем, слишком ярком и тревожном.
А дыры появлялись там и тут.
Я шарила в испуге по карманам,
Надеясь, что иголку вдруг найду.
Но сон прервался, ничего не стало.
Сегодня я хочу быть в тишине.
А объяснять кому-то просто сил нет,
Что этой ночью в бесконечном сне
Я не зашила дыр на ярко-синем.
Ах, юность, юность… Слишком беззащитна, отсюда это ощущение трагичности мира. Однако есть во всём этом что-то мистическое. Будто разные времена непостижимым образом сошлись в одной точке — да, Вов?
В ответ брат лишь улыбнулся. В его реальности нет места мистике. Может, и прав.
А дрель мы таки продали. Инструментов у отца было много, зачем нам столько. По объявлению, которое Вова дал на интернет-портале, пришёл мужчина. Он был крупный и крепкий, как добротно сколоченный шкаф. Маска на его лице смотрелась как лист на здоровой ветке — не слетит. Мужчина говорил с молдавским акцентом. Безуспешно вспоминая нужное слово, вообще перешёл на родной язык. При звуках молдавской речи мне почудился вкус мамалыги, брынзы, домашнего вина — всего того, чем так радушно потчуют в сёлах. Мужчина действительно приехал из села, так он сказал. В Кишинёве делает ремонты (чем ещё может заниматься в городе молдаванин), и для работы ему годится всё. С основательностью сельского жителя он осмотрел инструменты, отсчитал деньги, сложил инструменты в сумку. Глядя, как натруженные руки туда же убирают дрель, я испытала облегчение и почему-то грусть. Что до её истории, Вове и в голову не пришло рассказывать. Зачем? — мужчине это до лампочки. Рабочая, и слава богу. А значит, страшные призраки горы Венусберг на этот раз точно не оживут.
БЕДРО — ЭТО ФАМИЛИЯ
Фотография лежала в отцовской тумбочке. Там много их было, стопками, стопками. Отец положил. Собирался приобрести фотоальбом, да руки не дошли. А потом и жизнь закончилась. Его жизнь, не вся вообще. А фотографии так и лежали себе в тумбочке, пока мы с братом их не нашли.
Люди на них улыбаются, смеются, хмурятся. Кто-то в упор смотрит на фотографа, будто хочет просверлить взглядом. Другие, напротив, так поглощены собой, никого не замечают, фотографа в том числе. Большинство лиц мне незнакомо. Думаю, отцу тоже. В чём он никогда бы не признался. Это как расписаться в собственном бессилии. Легче соврать. Ложь была безобидной и сводилась к тому, что отец всегда всех знал. Я старалась не произносить в его присутствии никаких имён, но иногда теряла свою обычную бдительность.
«Помню-помню, у него ещё жена корпулентная такая дама, — сразу оживлялся папа. В обронённую мной фамилию он вцеплялся как рыбак в удочку. — Не тот? Ну, может, это брат… Нет братьев? Тогда…» Не сдавался он долго. Лишь перебрав все возможные варианты, нехотя подытоживал: значит, это кто-то другой. Как же я удивлялась, когда воображаемое, на мой взгляд, знакомство вдруг оказывалось реальным! Впрочем, это было то самое исключение, подтверждающее правило.
Я рассматриваю фотографии, словно картинки в книге. А вот этот свёрток у мамы на руках — я. Тёмные вишни глаз и важное выражение лица, свойственное всем младенцам. Мама молодая, нежная, светится вся. Папа тоже светится. Только брат нет. Его можно понять: окружённый заботой первенец, внезапно отодвинутый на второй план, он отчаянно ревнует. «Мама, оставь её, брось!..» «Вовочка, я не могу её бросить, это же сестричка твоя. Подержи вот, только не урони…» Взял, смотрит. Маленькое всё, словно игрушечное, нос, губы… «Ой, мам, она губами как рыба шлёпает!» «Поздороваться с тобой хочет, но не может пока». Ладно, смилостивился, пусть будет.
А это мы в Крыму. Светлое, почти прозрачное небо, хаотично раскиданные чайки, море, перебирающее волны как женщина пряди волос, чёрные махины скал, опахала кипарисов. Алупка, Симеиз, Ялта. Из Ялты в Одессу (город, где родился отец) мы плывём на теплоходе «Грузия». Теплоход трофейный, построен ещё в довоенное время. Кровать с балдахином, ванна размером с хорошую комнату. Вова всё это помнит, моя же память сохранила немногое: тяжёлые складки тёмно-бордового балдахина и белые, словно невесомые барашки волн в иллюминаторе.
Люди, люди. Одежда и причёски безнадёжно устарели, зато лица всё моложе. Похорошели не только мама с папой, но и бабушки с дедушками. Казалось, наступило время тотальной молодости, причём, безо всякого ботокса и пластической хирургии. Люди на фото с улыбками смотрят вперёд, в светлое будущее. Только у папиной мамы, Натальи Никитичны или бабы Наташи, как будем звать её мы, внуки, будто тени пробегают по красивому лицу. Может, всё дело в ревности? Говорят, она как кошка ревновала своего мужа, деда Ивана. Вот он на фото, фигуристый, видный, с весёлыми глазами. Такого и ревновать не грех. Или тут другое…
После смерти Натальи Никитичны выяснилось, что она была потомственной казачкой. Грамота о казачестве долгие годы пролежала под грудой вещей на дне кованого сундука. Сундук был закрыт на замок. Как, впрочем, и рот обладательницы грамоты. Озвучивать такой факт биографии в то время было небезопасно. Что ещё скрывала? Хотя бы отчима-священника. В многочисленных биографиях (зачем хранила?) разнились даты, имена. Только в графе о происхождении с упорным постоянством лаконичное: из бедноты. Тем удивительнее была найденная нами фотография.
Ах, эти старые фото! Их неброская изысканность, замысловатые узоры по краю картонных рамок, витиеватые с длинными хвостами-росчерками надписи будто нарочно подчёркивают разницу меж двумя веками: неспешно-барствующим девятнадцатым и стремительным, как полёт сорвавшейся с неба звезды, веком двадцатым. Но сейчас не об этом.
Итак, фотография. На ней двое: он и она. Он: элегантный костюм, ослепительно белый воротничок, безупречный узел шейного платка, кончики пышных усов лихо закручены вверх. Залысины с обеих сторон лба ничуть не портят этого красавца-мужчину. Она: крупное аппетитное тело, упрятанное в строгий футляр платья, волны забранных в причёску волос, в ушах серьги, на руке браслет — золото, серебро? — не разобрать. Зато хорошо видно, как пухлые пальчики доверчиво нырнули в крепкую мужскую ладонь. Пока смерть не разлучит.
Пара на фото это Анна Петровна и Павел Прохорович Бедро. Так написано на оборотной стороне. Фотография М. Ицковича, написано там же. И адрес фотоателье имеется: 1-я линия, дом Кауфмана, Юзовка (нынешний Донецк). А вот даты нет — стёрлась? Мне, истосковавшейся по теплу, хочется думать, что это было весной. Цвели и благоухали деревья. По городской улице проехала открытая коляска. Остановилась. Сначала выходит мужчина. Подаёт руку даме. Та с осторожностью — каблуки! — спускается вниз, на землю. Солнце будто шаловливый ребёнок касается лучами всего, до чего может дотянуться: окон домов, морды извозчичьей лошади, дамской щёчки… Лошадь фыркает, дама улыбается. Она всегда улыбается, в сумраке фотоателье тоже. «А сейчас вылетит птичка!» — раздаётся голос (Ицкович?). Птичка, ослепив на мгновение, выпархивает на свободу.
Мужчина и женщина уходят. Их двойники навсегда остаются в чёрно-белом пространстве фотографии. И стоять им теперь возле бархатных портьер, ничем, по сути, не отличаясь от рисованной декорации на заднем плане (окно, подоконник, цветы в вазе).
Эти двое, кем они приходятся моей навечно перепуганной бабушке? Вглядываюсь в женщину: какое удивительное сходство…Великолепная Анна Петровна и Наталья Никитична — просто одно лицо! И снова оборотная сторона, на ней мелким убористым почерком: «На добрую память Наташеньке от мамочки». Казалось бы, всё ясно. Но такая очевидность скорее смущает. На добрую память от мамочки — напишут ли так родной дочери? Мои расспросы среди родственников дали немногое: вроде, это крёстные маленькой Наташи. Или не крёстные… Тогда кто?! Да уж, умели запутывать следы наши предки.
Пытаясь отыскать хоть какую-то зацепку, захожу в интернет. Задаю в поиск город Лохвицу, в котором родилась бабушка и который, как оказалось, тесно связан с историей казачества, фамилию Бедро… Про интересующую меня пару ни слова. Зато явился другой Бедро — известный костоправ Запорожской Сечи, живший во второй половине 17-го — начале 18-го вв. Длинные усы недовольно топорщатся: чего потревожили? Буркнув две фамилии — Бодрых и Рудых, главы которых были запорожскими казаками, от них, мол, род и пошёл, сразу исчезает. Взамен остаётся его потомок, некто Иван Прохорович Бедро.
Заинтересовавшись пересечениями — Лохвица, отчество «Прохорович» (брат?), — я и сама не заметила, как увлеклась жизнеописанием третьего по счёту Бедро.
Интереснейшая фигура этот Иван Прохорович! Блестящее агрономическое образование. Стажировался во Франции, Бельгии, Голландии, Германии. После чего вернулся на родину, где создал плодовый питомник и садоводческое хозяйство. Плюс разные агрономические сообщества, в которых он то секретарь, то председатель. Дважды избирался земским гласным Лохвицкого уезда.
Спрашивается, зачем такому политика? Однако накануне русской революции 1905-1907 гг. Бедро начинает принимать активное участие в политических событиях. И тут понеслось: задержание, высылка за пределы Полтавской губернии… Вернулся и почти сразу скрылся по чужим документам, повезло. Но петля затягивается всё туже, не за горами новый арест. И суд. В итоге Иван Прохорович Бедро, агроном и политический деятель, приговорён к лишению всех прав состояния и ссылке в Сибирь на вечное поселение. Осенью 1909 г. он в этапном порядке доставлен в Енисейскую губернию и поселен в деревне Быстрой Минусинского уезда.
Ну и поворот! Так и сломаться недолго, под вихрем житейских бурь. Но Иван Прохорович из той породы людей, которых так просто не сломать. Поэтому научные исследования, сад для опытов, выведение сортов зимостойких яблонь, переписка с Мичуриным, собрание съезда минусинской общественности…
Вот и амнистия подоспела. Но куда ему из Сибири, когда столько планов? Остался. А тут революция. Но в случае Бедро это не играло особой роли. При любой власти суждено ему было жить по одной и той же схеме: работа, обвинения, преследования, арест, ссылка, снова работа…
Ещё были книги, написанные им самим.
Цитаты читаю с любопытством. Слова порой рассказывают о человеке больше фотографий.
«Человечество, видимо, переступило грань, за которой осталась вера в блаженство на небе… Оно становится на путь твёрдого знания и уверенности, что строить счастливую и красивую жизнь надо здесь, — на грешной земле…» («Садоводство Сибири» И.П. Бедро)
Когда это было написано, в перерывах между арестами, в одной из ссылок?
«Садоводство — одно из условий счастья. Недаром великие мыслители и наш Лев Толстой считали необходимым условием счастья, между прочим, — общение с растениями… Всемогущая природа даёт в руки человека бесчисленное количество прекрасных форм, созданных ею растений. Наука указывает пути, как сделать их ещё прекраснее, ещё полезнее для человека».
Не уходите, Иван Прохорович, расскажите ещё о себе, о яблонях, вы так увлекательно рассказываете! Но он ушёл. Скончался в 1943-м году в Краснодарском крае, где жил с семьёй в последние годы. Земля пухом.
Мои руки снова тянутся к фотографиям. Они такие…живые, тогда как миру за окном, съёжившемуся под ударами пандемии, похоже, остались считанные дни. Так говорят с экранов телевизоров, трагическим шёпотом передает сарафанное радио. Только сам он об этом не подозревает. Весна всё-таки пришла, и деревья стремительно набирали цвет. Молочно-зелёная дымка протянулась до самого горизонта. Нет, это не яблони Ивана Бедро, но сходство есть: желание жить, несмотря ни на что. А то, что секрет старой фотографии так и остался неразгаданным, это не столь важно, поверьте.
(окончание следует)