©"Семь искусств"
  январь-февраль 2024 года

Loading

На втором году обучения, то есть на моём вроде бы 3 курсе началась такая дисциплина как симфонический оркестр, и каждые полгода необходимо было играть открытый концерт, который одновременно являлся и зачётом. Мне это было чрезвычайно интересно и, хотя по меркам училища я был очень опытным оркестрантом, ведь я работал в Одессе и начал работать в Кишинёве, но всё равно любой дополнительный опыт игры в оркестре только в плюс, тем более что меня посадили концертмейстером.

Марк Горенштейн

ПАРТИТУРА МОЕЙ ЖИЗНИ

(продолжение. Начало в №12/2023)

Глава 3.

Марк ГоренштейнВесной 1963 года эстрадный оркестр поехал на гастроли в Молдавию, в Кишинёв. После одного из концертов ко мне подошёл человек, представившийся заведующим струнным отделом Кишинёвского музыкального училища и, узнав, что я нигде не учусь, предложил поступать к нему. Летом, отпросившись на неделю в оркестре, отправился поступать. Поехали мы с Мамой на такси, (расстояние между Одессой и Кишинёвом 180 км, заплатил 5 рублей с “носа“ и через три часа — в Кишинёве), встретив на стоянке девочку, с которой я учился когда-то ещё у Ольги Михайловны Гольдбаум, и которая вместе со своей Мамой тоже ехала поступать в училище. Разговорившись, мы узнали, что у них уже есть договорённость об аренде какой-то комнаты и было предложено пойти вместе с ними, а вдруг там найдётся место и для меня. Так я попал в семью, ставшую впоследствии для меня вторым домом, хозяйка той самой комнаты стала мне второй Мамой, а члены её семьи навсегда самыми близкими друзьями. (Об этой семье рассказ впереди).

На экзаменах со мной произошли два случая, запомнившиеся надолго. Мне теперь кажется, что произойти это могло только со мной, так как жизнь довольно часто, практически всегда, при решении каких-либо задач ставила меня в экстремальные ситуации. За день до экзамена, ожидая своей очереди получить консультацию, я стоял на втором этаже училища, держа скрипку в руках, как обычно держат её скрипачи, то есть под мышкой. Какой-то парень, пробегая мимо, ударил меня по локтю, и… скрипка полетела на цементный пол первого этажа, разлетевшись вдребезги. Полная катастрофа!! Завтра надо играть, и даже если найду какой-то инструмент, как приноровиться к нему, как привыкнуть к мензуре? Преподаватель, к которому я поступал, Алексей Иннокентьевич Амвросов, дал свою скрипку, на которой я занимался часов 18, делая маленькие перерывы. На следующий день я получил пятёрку, а мой любимый инструмент гениально склеил из мельчайших осколков известный скрипичный мастер, одессит Карагульский. Склеил настолько здорово, что через десять лет, именно на этой скрипке я умудрился поступить в оркестр Большого театра.

Но вернёмся к экзаменам. Надо сказать, что подготовка, полученная в школе Столярского, не шла ни в какое сравнение с подготовкой в других школах, как я полагаю, не только Кишинёва или Одессы, но и любых учебных заведениях подобного типа всего Союза. Недаром, из этой школы “вышли” Давид Ойстрах и Эмиль Гилельс, Роза Файн и Валерий Климов, Евгений Могилевский и многие-многие другие.

На поступлении я играл «Адажио» из соль-минорной партиты Баха, два каприса Паганини, концерт Бруха (полностью) и скерцо — тарантеллу Венявского. Другие абитуриенты играли то, что я играл в классе четвёртом—пятом. И это не потому, что я такой выдающийся, просто… школа Столярского. Следующий экзамен был сольфеджио, и сказать, что это было легко, значит вообще ничего не сказать. Во-первых, у меня никогда не было проблем с музыкальным слухом, считалось, что абсолютный слух мне дала природа. Во вторых, ещё в раннем детстве, живя в малюсенькой комнатушке, перешедшей по ”наследству” от родителей Отца, я с маниакальным упорством тренировал свой слух, определяя высоту тона гудков паровозов, мчавшихся за окном поездов, из чего впоследствии сделал вывод, что можно развить слух и самостоятельно. В-третьих, в прекрасной, но к великому сожалению, бывшей моей школе, кажется уже в седьмом классе мы писали четырёхголосные диктанты, а тут дали одноголосный, и не успела ещё экзаменатор сыграть второй раз, (положено было играть, кажется, восемь) как я уже подошёл к её столу с готовым заданием. Изумлению не было предела, сначала она подумала, что я не могу ничего написать, а когда поняла, долго уговаривала всё как полагается проверить, и, даже пыталась грозить санкциями, мол, если она обнаружит хоть одну малейшую неточность, то поставит двойку за наглость. Но я был непреклонен, в этом ведь был особый шик! Звали эту замечательную женщину Изольда Борисовна Милютина, она преподавала мне затем в консерватории сольфеджио и гармонию, с ней нас связывали долгие годы дружбы. Кроме того, она была дочерью прекрасного человека и дирижёра, Бориса Семёновича Милютина, чьи рассказы о дирижёрском ремесле были чрезвычайно поучительны и интересны.

В Кишинёве началась совершенно другая жизнь: полнейшая свобода, абсолютная самостоятельность, дикое безденежье и новые друзья. Удивительные вещи случаются иногда: когда я только начинал заниматься на скрипке, моим соучеником первые несколько лет был мальчик по имени Фима Шахнис. Мы даже дружили, но, когда я ушёл в школу Столярского, наши пути разошлись. Как ни странно, теперь судьба снова свела нас не только в одном музыкальном училище, но и в шестиметровой комнатушке, снимаемой на двоих.

Мой Фима, в будущем Карл.

Мой Фима, в будущем Карл.

Условия были »превосходными»: во дворе, состоящем из четырёх одноэтажных соприкасающихся хибарок, проживали шесть еврейских семей, бывших близкими родственниками и одна семья молдаван, состоящая из мужа и жены, периодически поколачивавших друг друга. Жена, молдаванка по имени Вера, а по прозвищу »Верка—вонючка» в связи с тем, что мылась чрезвычайно редко и от неё всегда дурно пахло, называвшая всех своих соседей общим именем »оны», обладала довольно »пышными» формами и, напиваясь с завидной регулярностью до неприличного состояния, выходила в »люди», чтобы пронзительно проорав на весь двор »жиды жить не дають», получить в ответ по полной программе.

На пригорке, метрах в двадцати от самого двора, стоял единственный, вечно занятый туалет, представлявший собой типично дачно-летнее сооружение с двумя постоянно грязными, ужасающими »очками», куда было “особенно приятно» заходить в пятнадцатиградусный мороз. Одна из стен нашей комнаты постоянно отсыревала, так как сама комната была наполовину врыта в землю, а через крошечное окошечко, куда никогда не проникал солнечный свет, открывался »восхитительный» пейзаж нижних конечностей проходящих мимо людей. В комнате с трудом помещались диван, раскладушка и малюсенький столик. Печь, с настеленным на пол железным основанием, отапливала одновременно две комнатушки, но не отапливала кухню, входить в которую зимой можно было только надев пальто. Короче говоря, бытовые условия соответствовали уровню собственных доходов, а они состояли из 15 рублёвой стипендии, полностью уходившей на оплату жилья, и 15 рублей, которые посылала Мама.

В соседней комнате жили хозяева, уже больной дядя Филя, практически не поднимавшийся с дивана, и тётя Рива, энергичная и довольно шумная женщина. Вот теперь пришло время рассказать о людях, на отношения с которыми за долгие годы (почти десять лет) не легло ни малейшей тени, а все они, ставшие для меня, более чем родными, навсегда остались самым тёплым и трогательным воспоминанием юности.

Начну с главы семьи дяди Фили. К сожалению, когда я поселился в этом доме, он уже тяжело болел и практически не выходил на улицу. Сегодня я полагаю, что он очень любил музыку, обладал огромным терпением и большим чувством юмора, ведь только имея в наличии эти три составляющие, можно было спокойно относиться к так называемому »скрипичному» звукоизвлечению двух почти всегда голодных молодых ребят, доносившемуся из соседней комнатушки. Он постоянно подкалывал нас за “огромную” любовь к «регулярным» занятиям, а слушая все «выдающиеся» изыски, периодически говаривал Фиме: »Зачем тебе играть на скрипке? Оставь скрипку в Кишинёве, пустой футляр пошли в Одессу, пусть родители положат в этот футляр две курицы и ещё останется место для гарнира. Пользы для тебя будет гораздо больше, чем от пиления этой несчастной скрипки». Тётя Рива, вскорости переименованная нами в бабу Риву, была небольшого роста, довольно полная, с большой грудью, огромным носом на круглом лице, являлась полной противоположностью своему мужу: если он не отличался особой разговорчивостью, то она говорила без умолку, если он никогда никого ничему не учил, то она постоянно всех воспитывала, если он был человеком спокойным, то она всё время суетилась, куда-то спешила и была всегда »при деле».

Она была удивительно добрым человеком, сострадающим и преданным. Она относилась к нам, двум, казалось бы ещё вчера, чужим людям, как к своим собственным детям, подкармливала, делая вид, что не замечает, что картошки, масла или хлеба поутру стало меньше, ведь приходя поздним вечером домой мы просто не в состоянии были лечь спать на голодный желудок, одалживала деньги, точно зная, что нам никогда ни на что не хватает, стирала рубашки, не заикаясь об оплате, выручала из множества ситуаций, включая решение проблем с преподавателями училища и заботами о нашем здоровье (нельзя не вспомнить с каким упорством она добивалась направления Фимы в специальную больницу, где договорилась с главврачом о мифической болезни, которая в итоге оказалась главной и единственной причиной, давшей возможность ему избежать службы в Армии).

Мы всегда чувствовали, что рядом с нами есть очень близкий, родной, любящий человек, ведь недаром между собой мы называли её второй Мамой. Помимо бесчисленного количества положительных качеств, в ней также жила полная убеждённость в абсолютной правильности своих поступков, уверенность, что она знает всё лучше всех и никто не вправе ей указывать как надо себя вести в тех или иных случаях. Единственное с чем она могла скрипя сердце и с большим трудом изредка согласиться — это то, что ей периодически не удавалось правильно проставлять ударения в каких-нибудь словах, особенно с большим количеством гласных. Мы этим пользовались и наша забава заключалась в нахождении какого-нибудь слова, ну, скажем, пепельница, и спрашивали её где, по её мнению, надо поставить ударение. Если она произносила: пЕпельница, то мы обязательно говорили, что это неправильно и просили её хорошо подумать. Следующая попытка звучала: пепЕльница и мы опять отрицательно махали головами, после чего высказанное с опаской пепельнИца, вызывало у нас бурю возмущения, а когда, уже в полном отчаянии, почти выкрикнув странное даже для неё слово — пепельницА не получало нашего одобрения, она, наконец-то догадывалась, что мы её разыгрываем и со словами: пошли вы все к чёрту, убегала от нас.

Самое прелестное, что она, постоянно сбиваемая нами с толку, видимо так никогда и не смогла запомнить, где же всё-таки необходимо поставить ударение в этом треклятом слове и периодически мы с большим наслаждением повторяли этот безобидный розыгрыш. А как зимой она нас потрясающе будила!!! По договорённости в наши обязанности входила рубка дров для отапливания печи и доставка этих дров из сарая, стоящего на улице. Для этого, конечно, надо было вставать как можно раньше, так как наш домик за ночь, естественно, быстро остывал. Но как подняться очень рано, если мы ложились где-то в районе 2 ночи? Наша баба Рива терпеливо ждала приблизительно до 7-30, потом сама шла в сарай, рубила дрова и заносила их в дом, держа на сложенных руках у груди. Зайдя в нашу комнату, она разводила руки по сторонам и эти разрубленные поленья со страшным грохотом падали на железную пластину, прибитую к полу для страховки от искр, летящих из печи. Ошарашенные грохотом, мы подскакивали на своих постелях и, как понятно, дальше ни о каком сне не могло быть и речи.

Обижаться на неё было невозможно, ведь было понятно, что с её стороны это, так называемые, воспитательные меры. Наши, более чем близкие, взаимоотношения с бабой Ривой, сами собой, совершенно естественно, распространились и на её ближайших родственников: дочь, зятя и внучку. С дочерью бабы Ривы, Идой Филипповной, Идулей, как позже мы стали её называть, всё было непросто. Поначалу у меня складывалось впечатление, что она внимательно к нам присматривается. Но через какое-то, относительно короткое время, наблюдая, как мы с Фимой искренне сопереживаем тяжёлой болезни её отца, которого она обожала, бегаем ночами за кислородными подушками, помогаем по максимуму всем, чем можем, она стала воспринимать нас как очень близких людей, сохранив это чувство на долгие-долгие годы. Её внутреннее благородство и глубочайшая порядочность проявлялись совершенно неожиданно, причём не показушно, на «публику», а абсолютно естественно, как бы негласно демонстрируя, что иначе и быть не может.

Она была такой умницей-разумницей, мало говорившей, (точно, как её отец), но всё понимающей и много знавшей. Ученики её обожали. Как я уже говорил, рядом с нами жили сплошь родственники хозяев, кроме уже названных, родная сестра бабы Ривы, баба Злота, её сын дядя Зюзя с женой и ещё три семьи. Каждый из персонажей, проживавших в этом дворе, особенно старшее поколение, обладал особой, колоритнейшей внешностью и, на первый взгляд, можно было предположить, что Шолом-Алейхем именно с них писал свои восхитительные портреты. Все эти люди большую часть своей жизни прожили в стране, никакого отношения к Советскому Союзу не имевшей.

Ещё до II мировой войны, после насильственного разделения, Румыния осталась Румынией, а появившееся новое образование, было названо Молдавией со столицей Кишинёв. Как нам рассказывали сами жители, поначалу, сразу после войны, большинство жителей новой страны с огромным воодушевлением приняли Советскую власть, учили русский язык, читали книги о героях революции, гражданской и отечественной войн, влюблялись в русское искусство и в великую русскую литературу, но, с каждым прожитым годом разочарование у населения всё накапливалось и накапливалось, и ко времени моего приезда в Кишинёв в 1963 году, всё происходило как и во всём Советском Союзе: ходили на демонстрации и оглушительно кричали «ура», на собраниях полностью одобряли политику «родной» партии и выказывали свою невероятную преданность делу социализма, а на кухнях, под включенную радиоточку и накрытый подушкой телефон (у кого был), обсуждали и ненавидели всё вокруг происходящее.

Так вот, наша баба Рива, её муж дядя Филя, дочь Ида и, особенно, зять Виктор, были точным воплощением отношения населения к «любимым» коммунистам, к их законам и порядкам. Конечно, вслух это не говорилось, но иногда проскальзывало, что вызывало у меня серьёзный протест и вступление в «идеологический» спор, практически всегда заканчивавшийся моим поражением. Мой главный «идейный» противник, зять бабы Ривы, Виктор, Виктор Григорьевич, Витюша, преподаватель английского языка, ужасно смешной, остроумный, весёлый, постоянно рассказывающий какие-то невероятные истории, бесконечно всех разыгрывающий и «подначивающий», при всей своей постоянной внешней весёлости, был очень серьёзным и целеустремлённым человеком, прошедшем Великую Отечественную войну и на собственном опыте ощутившем, в чём заключаются истинные человеческие взаимоотношения. В силу своих скромных возможностей он пытался каким–то образом помогать, подыскивая для нас любые возможности зарабатывания хоть каких–нибудь денег.

Не могу забыть, как по доброте душевной, он попробовал устроить меня руководителем художественной самодеятельности в то медицинское училище, где сам преподавал. В домашнем кругу Витюша периодически делился всякими смешными историями, связанными с заведующим учебной частью по фамилии Опря, который, судя по его рассказам, не был наделён большими умственными способностями, но как раз отвечал за работу этой самой самодеятельности. Хотя перед встречей я уже был наслышан об этом человеке, Витюша счёл своим долгом мне подробно объяснить, как я должен себя вести: ни в коем случае не улыбаться, даже если будут произноситься глупости, со всем соглашаться и не дай Б-г возражать, обязательно делать доброжелательное лицо и обещать, обещать и обещать.

Как только мы вошли в кабинет, несмотря на все предупреждения, я с трудом удержался от смеха. В глубине комнаты за столом сидел толстый человек, с круглым как луна лицом, небольшими остатками растительности на голове и невероятно важным видом. Малюсенькие глазки, внушительный мясистый нос, большие уши и видневшиеся из-под стола, не достающие до пола коротенькие ножки, дополняли картину. После того как Витя меня представил, товарищ Опря начал подробно объяснять, что, по его мнению, предстоит делать руководителю самодеятельности. Выяснилось, что он является большим любителем хорового пения и мне необходимо создать большой хор, который будет петь народные песни, причём только на молдавском языке. Нельзя не заметить, что я ни одного слова не понимал по-молдавски, но об этом у меня не спросили, а я не посчитал нужным об этом объявить.

Но главной задачей, поставленной передо мной, было обязательное создание октета из 12 (!) человек. Когда я робко попытался возразить, что октет — это не двенадцать, а восемь, то получил страшной силы удар по ноге от Вити, который вмешавшись, заявил, что октет непременно будет состоять из 12 человек, но петь будут восемь. На том и порешили. Но несмотря на необходимость зарабатывать хоть какие-нибудь деньги, через три чудовищные недели, не выдержав «глубокомысленных» указаний со стороны непосредственного руководителя, я всё-таки оттуда сбежал.

Всё что я здесь рассказал об этой замечательной семье, лишь малая толика всего того хорошего и доброго, что было сделано ими во время моей жизни в Кишинёве. Теперь, когда прошла почти целая жизнь, я понимаю насколько мне повезло, что на моём пути встретились эти замечательные люди. Мы, трое студентов музыкального училища, (кроме нас с Фимой, та самая девочка из Одессы, Клара Рейня, тоже скрипачка) настолько быстро и легко «вписались» в это сообщество, что складывалось впечатление, что мы там жили всегда.

Уже прошло более 60 лет и может быть потому, что в юности всё видится лучше, красивее и привлекательней, то ли действительно это было так, но моя тогдашняя жизнь, как мне кажется сегодня, была очень весёлой, радостной и, наверное, счастливой. Во всяком случае, именно так я воспринимаю тот период своей жизни.

Моя вторая Мама (Баба Рива). Фото № 75 Баба Рива, её дочь Идуля, зять Виктор и внучка Регина.

Моя вторая Мама (Баба Рива).

 Баба Рива, её дочь Идуля, зять Виктор и внучка Регина.

Баба Рива, её дочь Идуля, зять Виктор и внучка Регина.

Учёба в училище началась с того, что мой новый преподаватель по специальности Алексей Иннокентьевич Амвросов решил переделать всю мою постановку, то есть переделать абсолютно всё, что только можно было переделать — держание скрипки и левую руку, правую руку и держание смычка, положение спины, головы и т.д., и т.п. Поначалу я очень удивлялся, правда про себя, так как считал, что если я уже играю очень серьёзный репертуар и у меня нет и никогда не было сложностей с беглостью и звукоизвлечением звука, если у меня нет никаких болевых ощущений и ничего нигде не зажато, то какого дьявола надо всё ломать и строить заново? Так обычно делают практически любые преподаватели с каждым своим новым учеником, если обнаруживаются дефекты постановки, не дающие возможности избежать множества изъянов и не только вышеперечисленных.

Ну, во-первых, я это уже пережил, когда переходил учиться к своему гениальному педагогу Артуру Леонидовичу Зиссерману и, доверяя ему абсолютно во всём, добился определённых успехов, а во-вторых, простая логика говорила, что от добра добра не ищут. На первых двух уроках я терпеливо делал вид, что выполняю все, с моей точки зрения, довольно странные требования, но, когда на третьем уроке меня заставили 45 минут поднимать и опускать первый палец левой руки (у обычных людей этот палец называется указательным), терпение моё лопнуло и я сам себе сказал, что пока он от меня не отстанет, я больше ни за что на свете не буду посещать эти «дивные» уроки. Амвросову я заявил, что страшно «переиграл» руки, поэтому абсолютно не могу заниматься и так прошло месяца два.

Где-то в декабре, в коридоре, я случайно сталкиваюсь с директором училища Иваном Семёновичем Постовым, который очень недовольным тоном спрашивает меня, на каком основании я не посещаю уроки по специальности. И тут я решил ему всё рассказать: и о странных уроках, и о попытках поломать всю мою постановку, и о категорическом желании перейти к другому преподавателю, если меня не оставят в покое. Выслушав мою тираду Иван Семёнович заявил: у нас через две недели состоится всеучилищный конкурс студентов всего струнного отдела (о котором я, естественно, ничего не знал) и если ты займёшь одно из трёх призовых мест, то у тебя проблемы закончатся. Конкурс я выиграл, и директор своё слово сдержал: жить стало легче, жить стало веселей!

Заканчивая 1-ый курс и параллельно вечернюю школу, удалось получить аттестат зрелости, что автоматически влекло за собой освобождение от всех общеобразовательных предметов в училище, а с музыкальными у меня никогда не было никаких проблем. Занятий стало совсем немного, в общем я пришёл к выводу, что нечего учиться 4 курса, когда можно попробовать сдать экстерном в течении одного года все необходимые дисциплины за 2-й и 3-й курс, и сразу перейти на 4-й. Конечно, сразу добиться разрешения не удалось, но в итоге я убедил и Амвросова, и руководство училища. В общем, всё это непросто, ведь все экзамены и зачёты надо умножать на два, то есть по специальности вместо двух программ надо выучить четыре, тоже самое с фортепиано и ансамблем. Усвоение остальных теоретических предметов зависело только от моего трудолюбия и от моей памяти. Но об этом я беспокоился меньше всего. Если я умудрился, абсолютно ничего не понимая в алгебре, геометрии, физике и химии, вызубрить назубок все билеты для сдачи экзаменов на аттестат зрелости, то ускорить процесс выучки сольфеджио, гармонии и музыкальной литературы — это просто семечки. Непростая задача, но мне не привыкать! Через два семестра я уже являлся студентом 4-го курса!

Глава 4.

Осенью, уже на втором году обучения нашлась и первая серьёзная работа с трудовой книжкой и всеми атрибутами ежедневного присутствия, чем полностью отличалась от моих работ в Одессе. Имея в виду, что работа была вечерняя, а я учился на 2 курсе музыкального училища, меня это полностью устраивало. В то время было так заведено, что в каждом кинотеатре в центре города маленький оркестрик играл 30 минутные концерты перед вечерними сеансами. И вот один из моих соучеников, сын руководителя оркестра в центральном кинотеатре «Патрия», что в переводе с молдавского обозначает Родина, сказал мне, что там освободилось место скрипача и представил меня своему Отцу — руководителю оркестра. Мне было предложено прийти на прослушивание, как сегодня помню, в субботу, потому что именно в субботу происходили трёхчасовые репетиции, определяющие репертуар на ближайшую неделю. Состав оркестра небольшой: аккордеон, фортепиано, ударные, контрабас, саксофон-альт, труба, тромбон и скрипка. Здесь необходимо сделать маленькое пояснение: скрипач, уволившийся какое-то время назад по имени Матвей Кожушнер, играл на скрипке довольно условно. Когда исполнялись произведения всем оркестром, он чуть отходил от микрофона, но, в основном, его работа заключалась в исполнении, практически проглатывая микрофон, нескольких популярных песен и подыгрыше певице, тоже работавшей в этом коллективе. Я на такую роль совершенно не годился, так как от силы и тембра моего голоса пролетающие мимо птицы падали замертво.

В общем, расположение выглядело следующим образом: в глубине сцены ф-но, ударные и контрабас, перед ними три духовика, меня же посадили на маленькую авансцену с одного края, а на другом краю сидел руководитель оркестра — аккордеонист. Поставили какие-то ноты для всего состава оркестра (видимо, чтобы проверить моё умение читать с листа и ориентироваться) и начинаем играть. Заканчивается небольшая пьеса, всё хорошо, я нигде не ошибся и вдруг текст руководителя, обращённый ко мне: у меня большая просьба, не могли бы Вы играть потише? Вы просто заглушаете весь оркестр! Все заулыбались, мы сыграли всю эту историю ещё раз и после небольшого обсуждения, решение было единодушным: принять!

Это была по многим соображениям замечательная работа для студента. Во-первых, меня окружали хорошие музыканты: аккордеонист, руководитель оркестра, Изяслав Бенедиктович Бирбрайер, пианист-композитор Семён Борисович Шапиро, певица Валя Кобзаренко, причём они, как и остальные члены этого маленького коллектива, были очень доброжелательными людьми. Во-вторых, в перерывах между концертами, пока шёл очередной сеанс, можно было заниматься на скрипке в довольно большой и свободной вечером комнате. В-третьих, мне платили 70 рублей, а через полгода уже максимум для этой работы – 110, и я чувствовал себя настоящим миллионером, а, кроме того, популярность, если можно так выразиться, росла невероятными темпами: меня стали узнавать на улицах и в троллейбусах, в магазинах и ресторанах, что, с одной стороны, немного мешало, а с другой, очень льстило самолюбию.

Но мой рассказ о занятиях в училище был бы неполным, если я не поведал об одном случае, который меня потряс и врезался в память навсегда!

На втором году обучения, то есть на моём вроде бы 3 курсе началась такая дисциплина как симфонический оркестр, и каждые полгода необходимо было играть открытый концерт, который одновременно являлся и зачётом. Мне это было чрезвычайно интересно и, хотя по меркам училища я был очень опытным оркестрантом, ведь я работал в Одессе и начал работать в Кишинёве, но всё равно любой дополнительный опыт игры в оркестре только в плюс, тем более что меня посадили концертмейстером. Дирижёром был человек очень маленького роста, с коротенькими руками и, как мне тогда казалось, мало знакомый с дирижёрской техникой, но по человеческим качествам очень милый и добродушный. Звали его Николай Николаевич Кыльчик. На одной из первых моих репетиций я услышал, что левая от дирижёра сторона, там, где обычно располагаются первые и вторые скрипки и правая, где сидят виолончели и контрабасы играют в разном движении и через какое-то короткое время мы «разошлись» чуть ли не на целый такт. Когда я осмелился сказать об этом дирижёру, ответ меня сразил наповал:

— Ничего страшного, встретимся на фермате (!!!)

На 4-м курсе передо мной встал очень важный вопрос: что делать, если вдруг, мало ли что приключается в нашей жизни, мне не удастся поступить в консерваторию? По положениям того времени после окончания специального учебного заведения каждый молодой специалист получал распределение на работу. Основными направлениями являлись музыкальные школы в маленьких городах и деревнях Молдавии. И хотя все окружающие были твёрдо уверены в моём поступлении, я всё-таки решил подготовить себе запасной «аэродром». В джаз-оркестре «Букурия» (Радость) работали два самых моих близких друга, Фима Шахнис и Саша Лутерштейн. Вот туда было решено пойти работать, если вдруг… Певица из нашего киношного оркестра Валя Кобзаренко хорошо знала руководителя этого коллектива, народного артиста Молдавии Шико Аранова, и в один прекрасный день мы отправились на прослушивание. Красивый, с седой шевелюрой, разговаривающий очень доброжелательно, Шико Бениаминович принял нас в своей большой (по меркам того времени) квартире, напоил чаем и задал главный вопрос: почему именно в джаз? Признавшись честно, что главной причиной были мои друзья и нежелание ехать в деревню, он сказал со смешком, что это чрезвычайно важные причины и согласился меня послушать. Были сыграны фрагменты из 1-го концерта Паганини. Когда я закончил, он твёрдо заявил, что не возьмёт меня ни за какие «коврижки», так как такие скрипачи ему не нужны, чтобы я перестал валять дурака и ехал поступать в Московскую консерваторию. После долгих уговоров, он всё-таки согласился написать запрос в училище, предупредив, что своё мнение он не изменил и что этот запрос будет простой формальностью, на всякий, как он сказал, «пожарный» случай. Как же я был прав, когда настоял на получении этого запроса!

Финальный аккорд моего училищного обучения прозвучал, как и положено, в нужное время и в нужном месте, но вместо того чтобы поставить восклицательный знак, он получился для меня очень длинным, расплывчатым и, главное, очень трудным. Где-то за полгода до окончания, на госэкзамен по специальности было решено готовить концерт Паганини №1. Выучил я этот концерт относительно быстро, показывал его на открытом уроке, когда в Кишинёв приезжал ассистент Великого Давида Фёдоровича Ойстраха Пётр Абрамович Бондаренко и приблизительно недели за две перед экзаменом ещё успел его сыграть с оркестром училища под руководством Кыльчика. Но вдруг, дней за десять до финального экзамена, на очередном уроке, Алексей Иннокентьевич заявляет, что надо поменять крупную форму, то есть выучить другой концерт (!!!). Не объясняя причину, не слушая моих возражений о невозможности такого кульбита, просто о нереальности по срокам — 10 дней — ничего не принимается во внимание, нет и всё, только другой концерт. Причём, если концерт Паганини — Вильгельми был одночастный, то новая задача — выучить достаточно большой по протяжённости трёхчастный концерт Хачатуряна и, что особенно приятно, требуется обязательно сыграть все три части, хотя, если я правильно помню, по условиям госэкзамена достаточно было и одной первой. Сказать, что я был в шоке — значит ничего не сказать. Отказаться нереально, мой преподаватель — заведующий кафедрой, естественно, член госкомиссии, в общем, вариантов нет никаких.

Я очень обиделся, выучил этот злополучный концерт, получил отлично, но практически прекратил разговаривать с Амвросовым. В течение многих лет после этой истории я пытался разгадать эту загадку. Ради чего надо было ставить меня в такие суперэкстремальные условия? Это была месть за мой отказ менять постановку или что-то ещё? До сих пор не понимаю зачем и почему. Через несколько лет, перед всесоюзным конкурсом скрипачей, мы опять начали общаться, и я даже поиграл ему сочинения, которые собирался играть на первом туре. Ни тогда, ни когда я уже приезжал в Кишинёв на гастроли как дирижёр и мы всерьёз подружились, много беседовали и меня даже несколько раз приглашали к нему домой, мы ни единого рази не коснулись темы того экзамена. Сегодня я вспоминаю его и его замечательную жену Аллу Васильевну с большой теплотой и любовью! Говорят, что каждый из нас живет до тех пор, пока его помнят. Уверен, что многочисленные воспитанники Алексея Иннокентьевича никогда не забудут его страстного желания научить своих студентов тому, чем сам обладал в избытке: неиссякаемой любви к музыке, фанатической преданности педагогике и удивительной честности в служении своему делу. Царство ему небесное и светлая память!

Алексей Иннокентьевич Амвросов.

Алексей Иннокентьевич Амвросов.

На Госэкзаменах председателем комиссии был Тимофей Иванович Гуртовой, народный артист СССР, профессор, главный дирижёр симфонического оркестра Молдавской филармонии, кстати, единственного в республике. После экзамена по специальности, где я наряду с другими сочинениями играл и злосчастный концерт Хачатуряна, Тимофей Иванович подошёл ко мне, поздравил и посоветовал немедля уезжать учиться в Москву: «здесь Вам абсолютно нечего делать».

Имея в виду, что произнесено это было в присутствии моей Мамы, приехавшей на госэкзамены, наверное, даже не надо объяснять, что началось. Меня «пилили» целую неделю, пока я не дал слово, что поеду поступать в Московскую консерваторию. Необходимо упомянуть и о том, и это было ещё одним важным аргументом моей Мамы, что месяца за два до окончания меня выдвинули на роль подопытного кролика для участия в показательном открытом уроке, который проводил вышеупомянутый Пётр Абрамович Бондаренко. Так случилось, что Мама в это время оказалась в Кишинёве и сама слышала, как Бондаренко после урока заявил: приезжайте поступать ко мне, я Вас обязательно возьму. Ну, в общем, Бондаренко позвал, Гуртовой напутствовал — сопротивляться невозможно — я согласился.

Правда, была очень серьёзная причина моего категорического нежелания ехать в Москву. Она заключалась в том, что если поступаю, причём независимо на стационар или заочный, не иду в Армию, то есть иду, но только на один год и только после окончания консерватории, а если не поступаю, то, милости просим, немедленно на 2 года. Понятно, что, сдавая экзамены в Кишинёвский институт Искусств (так называлась тогда консерватория), почти со стопроцентной уверенностью можно было гарантировать, что я поступлю, а вот Москва — бо-о-льшущий вопрос. Под сильнейшим давлением я всё-таки поехал, а что из этого получилось, — это тема отдельного рассказа.

Глава 5

Итак, я поехал в Москву. По случайному совпадению в это же самое время решил переводиться из Кишинёвского института искусств в Московскую консерваторию мой друг Ефим Пастух и мы поехали втроём, так как с Пастухом поехал его преподаватель, сын молдавского композитора Штефана Няги, чьим именем было названо наше музыкальное училище, Георгий Степанович Няга. Мы с Фимой поселились в комнате у моей дальней родственницы, тёти Фани, которая по причине летнего времени находилась на даче, так же, как и её многочисленные соседи по коммунальной квартире. Замечательное расположение квартиры — самый центр Москвы (два небольших квартала до улицы Горького, которая сегодня переименована в Тверскую), огромный город, где я был впервые, невероятное количество красивых девушек, всё это провоцировало на всяческие развлечения и никак не способствовало серьёзным занятиям. Мы гуляли, ходили в кафе, разгильдяйничали, ведь нам казалось, что мы и так достаточно хорошо готовы, да и когда мы ещё попадём в Москву.

Через несколько дней после приезда я пошёл на первую и, как оказалось, последнюю встречу с П. А. Бондаренко. Помните об его обещании взять меня в свой класс? Когда я пришёл к нему на консультацию, что разрешалось любому поступающему, независимо от того, у какого профессора собираешься учиться, он, во-первых, меня просто не узнал, а после моих объяснений, даже не разрешив что-нибудь сыграть, заявил, что ничего не получится: все места в его классе уже давным-давно распределены. Вот так, это и есть провинциальная дурость, вера в обещания и наивность, от которой я так никогда и не избавился. Просто убитый всей этой идиотской ситуацией, бреду по коридору консерватории и встречаю замечательного скрипача, лауреата множества международных конкурсов, Олега Кагана, незадолго до этого приезжавшего в Кишинёв, где мы и познакомились. Видя мою расстроенную физиономию, он, после моего рассказа, сразу же предложил пойти на консультацию к его любимому учителю, выдающемуся педагогу, Борису Евгеньевичу Кузнецову. После прослушивания Борис Евгеньевич твёрдо заявил, что он меня берёт.

Как рассказывали новые консерваторские знакомые, гарантией поступления является только отличная отметка по специальности, после которой все остальные экзамены становятся чистой формальностью. Причём, тот профессор, к которому ты поступаешь, как бы тебя курирует, сопровождая на протяжении всех экзаменов. Вооружённый информацией, на следующей встрече с Борисом Евгеньевичем я попытался объяснить свою ситуацию с Армией (не поступаю — иду на 2 года и т. д.) Кроме того, экзамены в Москве начинались 1 июля, а в Кишинёве — 10, и это давало маленькую возможность для манёвра: не получаю отлично, мчусь в Кишинёв и там поступаю. Экзамен 1 июля и на доске висит моя отметка — 4. На следующий день, с утра, иду в Аэрофлот («летайте самолётами Аэрофлота, как будто можно было летать другими самолётами!!») и беру билет на вечер в Кишинёв. Но надо же забрать документы и попрощаться с Кузнецовым. Рассказывая, что вечером улетаю, услышал в свой адрес много нелицеприятных слов: и какой я глупый, и что я ничего не понимаю, и что торопливость нужна только при ловле блох, и что я получил 4 с плюсом и это 7 отметка после шести пятёрок москвичей, что является первой отметкой среди всех провинциальных абитуриентов, и что он уверен, мало того, он гарантирует, что я обязательно поступлю. После некоторого раздумья, я поддался уговорам и решил, что продолжу сдавать экзамены. 3 июля сдал сольфеджио — отметка 4, пятого и шестого гармония — опять 4. Вроде всё хорошо, после гармонии, часа в 3 дня, пообщались с Борисом Евгеньевичем и распрощались до 8 числа, до экзамена по истории СССР. На следующий день, во второй половине дня, прихожу на консультацию по истории и как гром среди ясного неба: на доске висит портрет Кузнецова в траурном обрамлении (!). Оказалось, что вчера, придя домой из консерватории, он сел в кресло и УМЕР (!!!) Сознание просто отказывалось это принимать, в это невозможно было поверить, но, самое страшное, что изменить что-либо абсолютно не в твоих силах! Светлая память Великому педагогу и честному, порядочному человеку!

Что же касается меня, то я тут же, немедленно, получил двойку на экзамене по истории и на этом эпопея с моим поступлением в московскую консерваторию благополучно завершилась.

9 июля, утром я прилетел в Кишинёв, но документы для поступления в Институт у меня не приняли—поздно, опоздал. Помог Иван Семёнович Постовой, бывший директор училища, а теперь руководитель отдела образования и культуры в правительстве Молдавии. После его звонка документы с большим неудовольствием всё-таки приняли! Если Вам показалось, что мои злоключения на этом закончились, то вы ошибаетесь. Мне поставили на экзамене по специальности 4 (помните, в Московской консерватории было 4 с плюсом!), а по всем остальным предметам сплошные тройки и в итоге я проиграл по количеству баллов другим абитуриентам, что и требовалось доказать — я не поступил! До экзаменов трудно было что-либо подобное представить, но, «на лице», как говорят в Одессе, был неоспоримый факт! Как через годы мне рассказал один из членов тогдашней приёмной комиссии, было указание ректората прокатить по баллам, показав, что «великий» институт Искусств в Кишинёве гораздо серьёзнее Московской консерватории и нечего тут нами пренебрегать! Поступили люди, с которыми я учился все годы в училище и возможности которых очень хорошо знал. Они никогда, ни разу, за все годы обучения не смогли получить отлично по специальности и с огромным трудом на выпускном экзамене им поставили 4, и я абсолютно убеждён только потому, что комиссии очень не хотелось портить им диплом тройкой, закрывая этой отметкой всяческую возможность поступления куда-либо. И тут, вдруг, на вступительных экзаменах они получают отлично, то есть за три недели их «мастерство» невероятно выросло! Уверен, что деньги решили всё, как и всегда! Так было, есть и останется на века!

Ну что ж делать, пойду работать на пару месяцев в джаз-оркестр «Букурия», а затем в Армию.

В начале сентября оркестр готовился к длительному, двухмесячному турне по Украине, в которое, при всём желании, я не мог поехать — предстояло отдавать долг Родине. Но в один прекрасный день, Шико Бениаминович Аранов, наш руководитель, пригласил меня на встречу с директором Молдавской филармонии Александром Сергеевичем Федько. В процессе беседы было предложено поехать с оркестром на гастроли, а он со своей стороны гарантирует, что мне откроют дополнительное место на заочном отделении в консерватории. И действительно, в середине поездки пришла телеграмма, что я стал студентом!

Вечная благодарность Александру Сергеевичу Федько, Шико Бениаминовичу Аранову и Ивану Семёновичу Постовому за благополучный финал этой истории!

(продолжение следует)

Print Friendly, PDF & Email
Share

Один комментарий к “Марк Горенштейн: Партитура моей жизни

  1. Л. Беренсон

    Продолжаю читать с нарастающим восхищением! Вначале, увидев Маму с заглавной буквы, подумал — описка. Так нет: всюду Мама! Господи, как же я сам не додумался, не дочувствовал? Ведь именно так, с заглавной, и моя Мама! Довспоминаю Её ночью (с моего детства до моего шестидесятилетия и Её ухода).
    Спасибо автору.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.