Здесь, в Грузии, многое становится яснее. Например, Ходасевич. Только теперь я понимаю, что раньше не слышала музыку “Европейской ночи” — вернее, слышала не так. Это не европейская ночь, это ночь души, мучительно раздвоенной: с одной стороны, она вроде бы находится внутри той жизни, в которую ее случайно забросило, с другой — может смотреть на нее только снаружи.
Татьяна Вольтскаях
ГРУЗИНСКИЙ БЛОКНОТ
(продолжение. Начало в №10/2022 и сл.)
* * * *
Что-что, а еда в Тбилиси на каждом углу, но мы выбираем подвальчик “Вельяминов”, тот самый, где сидели два месяца назад с Сережей Гандлевским — должны же быть у людей какие-то привычки и предпочтения? На самом деле мы просто надеемся, что в этом незамысловатом месте еда будет проще и быстрее. На сей раз мы подходим к “Вельяминову” с другой стороны, с площади Свободы, и замечаем на соседнем доме пышную латунную табличку — информационный центр Нато. Ничего себе — шутим мы, спускаясь по ступенькам, — ресторанчик, знал, где окопаться, свил себе воробьиное гнездышко под крылом у орла.
Хорошо, что есть над чем пошутить, грустная это штука — последняя трапеза перед расставанием, да и есть особенно не хочется, но как не соблюсти ритуал. Что едим, не важно, перед глазами у меня только лицо Симы — вкусно ли? — и циферблат на стене — главное, не опоздать на самолет. Да еще бутылка лимонада на столе — но ее мы вряд ли допьем. Хвала “Вельяминову”, он нас не подвел — выйдя наружу, мы еще успеваем оглядеться по сторонам, и я испускаю крик радости — вот она, фруктовая лавочка, и мы покупаем инжир, который прозевали в Батуми, и даже можем еще пройтись — совсем капельку, несколько шагов.
Над головой нависают низкими облаками широкие, основательные тбилисские балконы, рассчитанные на долгое сидение в сумерках, когда отпускает жара, на обстоятельное созерцание прохожих сквозь облезлые завитки решетки. Еще чуть-чуть, вот до того дома с кудрявой аркой — мы идем по улице Дадиани, а потом еще чуть-чуть — мимо отмытых до блеска витрин банка и отвисшей челюсти “всепожирающего богатства” — по бульвару, устремленному вверх всеми своими платанами, чьи листья уже побурели и отчасти опали — вот они копошатся под ногами, заводя преждевременные речи об осени, которой еще нет, но она будет — вы же видите, мы вам точно говорим. Я не знаю, куда они так торопятся, а мы торопимся в аэропорт — и вот наше такси, сейчас только заедем за чемоданом.
Как же быстро вспухает перед глазами мыльный пузырь аэропорта — специальная самолетная архитектура везде прикидывается воздухом, убаюкивает человека с тяжелой сумкой — смотри, здесь уже все равно что небо, ты и не заметишь разницы, заходи смелей. И мы заходим и первым делом плюхаемся на крепко сцепившиеся боками железные кресла, раскрываем чемодан и достаем мохнатую кавказскую шапку, которую мы купили Симе в Батуми — эти шапки висят тут в каждой сувенирной лавке, как в России ушанки. Вот она, уложена в пакет и вывернута черным мехом внутрь, надо развернуть ее обратно и спрятать туда нежные мешочки инжира с зернистой мякотью внутри. Сима впечатлен моей хитростью — да-да, а теперь еще раскопаем мягкие вещи и засунем шапку туда, чтобы нигде не давило — вот так. Черные створки захлопываются, мелкозубая змейка кропотливо обгладывает чемодан — готово.
На стойке регистрации девушка в строгом синем костюме долго смотрит в компьютер, ища билет — но не находит и посылает нас вон туда, к администратору, а там, у окошечка, уже томится заплаканная женщина —следы ее билета тоже затерялись. Администратор участливо спрашивает, есть ли у нас электронный билет — нет, он почему-то не пришел на почту, было только поздравление с тем, что он куплен. Судорожно проверяю мобильный банк — платеж не прошел, дело плохо. Женщина в окошке вздыхает — да, она может отправить Симу в Ереван — но только первым классом. Мы чешем в затылках — это все-таки чересчур — и растерянно выходим на улицу. Время еще есть, рейс из Еревана — в 7 утра. Я встречаюсь глазами с мужчиной, который стоит, сложив руки на груди, и как будто поджидает именно нас. Гамарджоба. Да, он знает, как добраться до Еревана, да, может отвезти — но не через границу. Нет, мы не должны беспокоиться, у него в Ереване друзья, они приедут и встретят прямо у пропускного пункта и отвезут в аэропорт. Сам почему не может? — Но если у него в паспорте будет отметка о пересечении армянской границы, его больше не пустят в Турцию — а он туда многих возит. Его зовут Тамаз. Мы сговариваемся о цене. Он успокаивает нас — все будет хорошо, а что полететь не вышло — ну, что ж, на той неделе полсамолета в Ереван вот так же сюда высыпало, тоже с билетами был какой-то сбой.
Мы возвращаемся в стеклянный пузырек зала ожидания — Тамаз тактично ждет нас. Еще немного посидеть на холодных металлических креслах, сказать еще несколько фраз, ничего не значащих, слетающих с губ, как слетали только что скрюченные листья с платанов, засохшие до срока. Доешь эти нектарины — не повезу же я их назад. Хорошо, я тоже одну съем. Не забудь включить роуминг. Позвони сразу, как приедешь. Ой, ну какой же худой! Сквозь прозрачные стены проступает розовое закатное небо, тонкое стекло начинает расплываться и оползать. Пора. Тамаз ведет нас к машине. — А вы не докинете меня до метро? — Конечно, садитесь!
Еще пять минут вместе.
Все.
Не плачь
Я вылезаю из метро на Авлабари — там, где мы с Симой жили первые несколько дней, когда он только что приехал. Площадь огорожена заборами, асфальт разворочен, в середине — чутко спящие экскаваторы и катки. Я спускаюсь вниз по Винному Подъему, где мы столько раз проходили вместе, сворачиваю к парку. Светящийся воздушный шар медленно поднимается в небо — Симин любимец, авлабарский привратник, видный отовсюду: если он близко — значит, мы почти дома.
Надо как-то справиться с чувством потери, загнать обратно слезы, выровнять дыхание — прежде чем идти в гости, где две незнакомые беглые активистки обещали приютить меня на ночь. Я иду к стеклянному мостику, такому яркому и легкомысленному, и ощущаю слева, где обычно шел Сима, жгучее зияние — ну, как же так, почему?
В кипарисовой аллее слышна музыка — это впереди, на улице, ведущей к площади, где кренится, опираясь на железную рельсу, башня театра Резо Габриадзе, кто-то играет, набрасывая мелодию на резные балконы, — да вот оно, пианино, стоит прямо перед кафе, и женщина сидит спиной к прохожим, и рыжеватые волосы текут по спине, и белые кисти плавно подлетают и опускаются. “Я клавишей стаю кормил с руки” — никогда эта строчка не казалась такой естественной, потому что всякой стае, и этой тоже, легче дышится не в комнате, а на воле. На этой улице, облитой медовым светом, и на этой мерцающей площади никогда непонятно, это ты идешь, осторожно неся город в ладони, как маленькую круглую свечку, или он сам тихонько ведет тебя за плечи и склоняется к уху: “Не плачь!”
Хорошо, что золотой Георгий всегда поборает змея, тоже золотого, и что они оба не падают с толстой мраморной колонны — площадь Свободы выплескивает меня на улицу Руставели, мимо подвальчика, где мы еще недавно сидели и обедали, мимо торговца деревянными заколками и браслетами из цветного бисера, мимо метро, мимо лотков с гранатами и апельсинами, из которых можно выжать сок, мимо мемориала героям, погибшим за Украину, дальше и дальше. Надо купить вина и чего-то к чаю и ехать к Тане и Любе, а то неудобно являться совсем поздно.
Девушки оказываются приветливыми, а квартира — на диво просторной, с монументальной гостиной и камином. Мы садимся за стол, темные полукружья вина подрагивают в прозрачных овалах на хрупких стебельках. Таня работает в организации, разгромленной и поставленной вне закона, но, по счастью, существующей не только в России. Люба просто работает, а квартиру они выбирали, ползая в чатах по отключению воды — чтобы их улица в этих чатах не упоминалась, но пролетели — завтра с утра воду-таки отключают, и полная ванна уже набрана на всякий случай — благо тут имеется еще целых два душа.
Пока мы пьем вино, раздается звонок — Сима включил-таки роуминг и теперь возбужденно сообщает, что границу он перешел. — Армяне оказались классные, они меня уже ждали, встретили, как родного и видишь, как быстро до аэропорта довезли. Но знаешь — смеется — с переходом границы политические предпочтения меняются на 180 градусов. Они по дороге все обсуждали, где лучше достать запчасти для машины, а потом сказали — мы за вас, ваш дед все правильно делает. Так-то вот.
Мы с Таней и Любой только разводим руками — они все слышали по громкой связи.
Утром за завтраком чистый тенор выводит за окном каллиграфическую фразу с протяжными завитками. — О, — говорю, — крик муэдзина, где же у вас тут мечеть? Люба смеется — мы и сами сначала так подумали, а на самом деле это мастер по ремонту кондиционеров ходит по дворам и предлагает свои услуги.
Дивный город — Тбилиси, — думаю я, выходя за порог.
Ира и Артем
Изгнание — это неразделенная любовь к родине. Родина наказывает тебя за то, что ты испытываешь к ней неправильные чувства — отсылает подальше: сиди и осознавай. Я сижу на берегу и осознаю, что рядом обосновалась многодетная семья — папа, мама и четверо мальчишек. Мы знакомимся — Ира и Артем из Беларуси, а детей у них трое, четвертый просто друг. Младший, четырехлетний, плещется в воде с надувной подушкой, и никто из родителей над ним не стоит: он, — говорит Ира, — из всех самый осторожный, да и плавать почти умеет. Среднему шесть, он курсирует между водой и берегом, старшему восемь, тот вообще из воды не вылезает. Мама, задерганная бравой командой, ловит редкий момент, когда все от нее отстали — на лице играет отсвет блаженства. Она уже нашла в Батуми работу — сняла помещение и открыла центр занятий йогой. Артем — айтишник, пока работает удаленно, но одна польская компания уже оформила ему приглашение — скоро вся семья переедет в Гданьск.
Ира немного расстраивается — здесь нам так хорошо, мы каждый день на море! Там, правда, тоже море будет, но ведь холодное. Старший, Ваня, два месяца ходил в грузинскую школу, теперь пойдет в польскую — что делать. — От Лукашенко уехали? — спрашиваю я, просто чтобы что-то спросить — ответ кажется очевидным. — Нет, — говорит Ира, — не столько от него, сколько от людей, невозможно выносить все это.
Тут я оживляюсь — а как же протесты, как же бело-красные флаги, неужели все зря? — Ну, да, — соглашается Ира, — мы тоже выходили, причем с детьми, а теперь всех отслеживают по камерам, к каждому могут прийти домой и забрать. Они и раньше, до всяких протестов, людей запугивали, Помню, еду я на велосипеде, подъезжает бусик к остановке маршруток, оттуда ОМОНовцы выскакивают и хватают случайных людей, просто кто под руку подпадется. Я остановилась, спрашиваю — за что вы их, что они сделали, а они мне — ты что, хочешь на их место? Проезжай! И это постоянно у нас было, все время людей просто так хватами, избивали. Мы не хотели, чтобы к нам тоже пришли.
И все-таки этот страх был не главным, говорит Ира. Главное — что народ разделился — одни повязывают всюду красно-белые ленточки, а другие их срывают. — У нас теперь, как в России, — усмехается она. — А в деревнях, в глубинке так вообще ничего никому не нужно, они до сих пор смотрят друг другу в окна и обсуждают, какие у кого обои. Я так не хочу. Я лучше поеду куда-нибудь еще, посмотрю, какие в Грузии обои, например, или в Польше.
Я вспоминаю, с какой надеждой мы следили за протестами в Минске — как же так, почему, когда людей так страшно пытали на Окрестине, все стояли вокруг, слушали их крики и не бросились на это СИЗО, не разогнали упырей и садистов, — да, да, — кивает Ира, — и я не знаю, почему.
Ей явно тяжело говорить о поражении, и мы переключаемся на более радостную тему, на Грузию, и, не сговариваясь, исполняем стройное славословие грузинам, которые — тут наш дуэт взмывает крещендо — уж точно мягче и добрее нас, свирепых славян. — Грузин, — тут Ира включает богатый материнский опыт, — никогда не отгонит чужого ребенка, который подошел поиграть с ним и его детьми, а у нас я сколько раз такое видела. Тут местные купались с огромным матрасом, наша банда его атаковала, так они им этот матрас, наверное, на целый час отдали.
Я радостно киваю — вот-вот, и на детей не кричат, и 2008 годом нас не попрекают, а могли бы — Артем соглашается и уже хочет вставить свои пять копеек, но тут из моря вылезают двое младших, окончательно посиневших, и начинают борьбу за бутылку лимонада. — А когда я буду пить? — кричит самый маленький, только что передавший сокровище брату, но уже мечтающий его вернуть. Бутылка заканчивается мгновенно, папа идет в ларек за другой, я собираюсь уходить, мы тепло прощаемся и желаем друг другу пережить наши мытарства. С одной стороны, мне грустно — Ира и Артем не хотят возвращаться в Беларусь, не верят в перемены, с другой — этот берег их согрел, дал им передышку и силы продолжать движение. Жаль только, их три богатыря уже не будут беларусами.
Бульвар
Лучшее место в Батуми — это, конечно, бульвар, идущий вдоль моря, вернее вдоль галечного пляжа, переходящего в галечный пустырь — до воды слишком далеко. Зато с другой стороны разворачивается эскорт из пяти или шести аллей, и чего только в этих аллеях нет. Иногда мне кажется, что это наивная модель мира — вот тебе ясная, как белый день, шеренга пальм, вот тебе широкая полоса невысоких сосен с длинными растрепанными иглами и темными стволами, под которыми всегда, даже в самую жару, скользит меланхолический сумрак, будто по ошибке заплывший сюда из карельских лесов. И весь этот пышный ковер с морским променадом, пальмовыми аллеями и красной дорожкой для велосипедов, самокатов и прогулочных повозок, раскатан, куда хватает глаз — одним концом упирается в фуникулер, другим подбирается к аэропорту. В крытых повозках чаще всего сидят смуглые бородатые мужчины и тихие женщины в хиджабах и никабах, и это главное развлечение для бездомных собак, которые спят без задних ног в траве или на дороге, но иногда вдруг вскакивают и с бешеным лаем кидаются на все, что движется с помощью колес.
Монотонный прибой бульвара выбрасывает к ногам легкие скорлупки ресторанов и кафешек, а дальше, в зеленых глубинах прячутся поучительные образцы архитектуры — от белоколонных советских пропилей, не ведущих никуда, до прозрачного павильона в стиле ар-нуво с порочными извивами железных трав, от огромного деревянного театра с туманно-итальянскими чертами до современных построек в стиле “бетонный хаос” — как будто архитектор накидал на лист целую гору смелых решений, а потом сам же их перечеркнул — да так, с этим росчерком, все и построили. Есть в недрах бульвара и райский сад с павлинами и цесарками, куда запросто летают обедать местные воробьи и галки, и японский садик, где под толстым горбатым мостом вспыхивают в воде золотые рыбки, и бесконечные ряды столов для пинг-понга и бильярда, и тренажеры, на которых кто-нибудь обязательно качает мускулы, несмотря на жару. Задником для этой бесконечной сцены служат небоскребы — прорастая по одному на севере, они сгущаются к югу, в сторону Турции — круглые, прямоугольные, и в форме яйца, и в форме бутылки, все они сонно пялятся на море, а к вечеру начинают сверкать и переливаться неоновыми сполохами, лентами, полосами — не дома, а сплошной фейерверк.
Без фейерверка, кстати, не обходится ни один вечер. Когда стемнеет, всегда кто-нибудь установит у воды парочку внушительных батарей, и вот уже небо грохочет и лопается огненными астрами и георгинами.
Только в одном месте аллеи прерываются — чтобы дать место площади с длинным узким прудом, стрекозиным мостиком и поющими фонтанами, хотя на самом деле они танцующие — музыка несется из колонки на столбе, а водяные струи подлетают, скрещиваются, умирают и возрождаются, повинуясь звукам. Присядешь на минутку посмотреть — и уже не встанешь, заколдует дрессированная вода. Другой фонтанный кордебалет выступает дальше, на пруду напротив небоскребов, под Штрауса или Чайковского, и весь этот Петергоф на фоне многоглазых гигантов в сто этажей смотрится фантастически — будто ты попал в чей-то сон. Когда мы с Симой стояли и смотрели на водяные пляски, я все старалась разглядеть кинетическую скульптуру за прудом: мужчина и женщина раскачиваются, движутся по кругу, вот-вот сольются в объятиях — словно два маятника гонятся друг за другом, но никак не могут догнать.
Так и не рассмотрела. Сейчас я к этим фонтанам не хожу.
* * * *
И все-таки странно, зачем на променаде так много затей — аттракционов, фонтанов, дансингов — когда главная затея, море — вот оно, только пройди к нему по длинным деревянным мосткам или просто по гальке, сядь поближе к волнам и смотри. Можно дождаться заката и, когда огненная медная монета опустится в щель между водой и небом, поймать последнюю зеленую вспышку. А можно просто смотреть на волны, как вздувается и опадает водяная ткань, подворачивая под себя размахрившиеся края.
Правда, с тех пор как Сима уехал, я уже не так часто сижу на остывающей гальке, глядя на воду. Каждый день жизни дается с трудом — начинается с новостей с фронта и ими же заканчивается. Каждый день меня разрывает пополам — я не могу не радоваться наступлению ВСУ — и не могу не оплакивать погибших, с обеих сторон. Жадно ждешь известий — вот, и этот город освободили, и эту деревню, и тут, и там взвился украинский флаг, слезы, объятия — а где-то там плачут наши матери — которые, впрочем, ничего не сделали, чтобы их сыновья не пошли захватывать чужую землю, а то и сами толкали их в это пекло. Но ведь все равно трагедия, все равно. Не хочу выходить из дома, не хочу идти по променаду, не хочу ловить последний закатный луч — лихорадочно смотрю новостные ролики, один за другим.
Сегодня опять потекло с потолка, опять были у нашей соседки Мэри. Как водится, с протечки перешли на войну. Мэри разводит руками — и что ему нужно? Ну, ладно, хочет опять Советский Союз, я не против — но не таким же способом?! Тэя, Мэрина дочка, качает головой — нет уж, не надо Советского Союза, он был и прошел. Но и она не понимает, что нужно маленькому злобному человечку из бункера, и как могло получиться, что он один поставил на дыбы полмира. — Не дай Бог, и сюда придет, одна война у нас уже была, что ему стоит затеять другую, — говорит Тэя. — Одна надежда на Украину. Если они победят, то и мы будем жить спокойно.
* * * *
Меня часто спрашивают, надолго ли я здесь, в Грузии, и я не знаю, что ответить. Как только, так сразу — обычно говорю я: вот перестанут сажать за слово “война”, гоняться за иностранными агентами, и вообще хоть немножко развиднеется, сразу прыгну в машину и покачусь обратно по верблюжьим калмыцким холмам, через Волгоград, Воронеж, Москву — на север, в Питер. — Ну, вы оптимист, — обычно присвистывает собеседник, — вон сколько еще упырей вокруг власти, да еще упыревы детки, да еще как там будет на фронте…
Все знаю. Помню слова кого-то из поднимавшихся на философский пароход — “ну, а через год мы вернемся”. Я вообще часто думаю о первых эмигрантах — аккурат сто лет назад сидевших по берлинским и парижским кафе и рассуждавших уверенно — не могут большевики долго продержаться. Не могут и все. Вот рухнет проклятая власть — и мы сразу назад. Повторяли, как заклинание, вглядываясь воспаленными глазами в сосущую пустоту, за которой осталось все, что они любили.
Вот и я смотрю в ту же сторону, с отчаянной надеждой, спустя столетие. Сима звонит. За его спиной — наше кухонное окно с желто-синей занавеской — как будто не старой, а только что повешенной с известной целью. — Покажи мне, — говорю, — наш дворик-колодец, — и он показывает, наводя камеру на стены с золотистыми окнами, на круглую арку, на серую плитку, на которой скучает у двери чей-то велосипед. Как я любила стоять у этого окна по ночам, когда уже все спали, и смотреть — на ядовитое око телевизора, никогда не гаснущего на четвертом этаже, на торопливые ночные тени, на медленно летящий снег. Неужели я больше не посмотрю в это окно? Не может быть. Не дай Бог.
С черного хода
Красный корабль, желтый корабль тихо дышат на воде. Я люблю эту часть бульвара, не отделенную от моря пустынными полями гальки. На камнях у берега стоят рыбаки, светятся рестораны, маленькие яхты покачиваются, сталкиваясь мачтами, Катера уткнулись носами в бетонный берег, мерному движению прибоя отвечают мерные шаги.
Здесь, в Грузии, многое становится яснее. Например, Ходасевич. Только теперь я понимаю, что раньше не слышала музыку “Европейской ночи” — вернее, слышала не так. Это не европейская ночь, это ночь души, мучительно раздвоенной: с одной стороны, она вроде бы находится внутри той жизни, в которую ее случайно забросило, с другой — может смотреть на нее только снаружи. “Отец уж надел котелок и пальто, / Но вернулся, бедный, как труп: / — Сейчас же нашлепать мальчишку за то, / Что не любит луковый суп!..” — вряд ли поэт хорошо представляет этого отца и этого мальчишку, да и за рабочим, который “лежит на постели в цветах, / Очки на столе, медяки на глазах”, не открывается глубина, куда может проникнуть взгляд. И за дурачком, и за актером, и за стариком, населяющими “Окна во двор”, для пришельца не стоит знакомого места и времени, поэтому все их действия выглядят пугающими — как если бы задвигались манекены.
Ясный текст улиц, деревьев, лиц больше нельзя прочитать, будто кто-то смешал алфавит, бессмысленность окружающего порождает отчаяние, отчаяние порождает бунт, и вот — “Мне невозможно быть собой, / Мне хочется сойти с ума, / Когда с беременной женой / Идет безрукий в синема”. Это бунт богоборческий — куда уж дальше, если герой разгоняет бичом ангелов, охраняющих безрукого и его жену.
Фигура Каина, могучая и жалкая одновременно, проходит через непонятный пейзаж, как нож сквозь масло, сродни постороннему Камю, только тот все еще хочет жить, а для этого “Бесполезное — бесполезно: /Продолжается бытие”. Но вообще, Ходасевич задолго до Бродского создал образ небытия, в которое погружается человек, потерявший родину. Грани этого образа вспыхивают повсюду, даже в гениальном “И на бельмах у слепого / Целый мир отображен” — эти строчки и раньше били меня током, но только теперь, вот здесь, на этой набережной, проходя мимо красного корабля, я вдруг заглядываю за них с обратной стороны, с изнанки: человек ступил за черту и беспомощно растопырил руки — ничего не видно. Но кульминация — это, конечно, “Берлинское”, где письменный стол и поэт, сидящий за ним, отражаются в стекле, окно превращается в аквариум, за которым плавают в чужой водяной стихии диковинные “многоочитые трамваи” — и вот он, последний аккорд: “И проникая в жизнь чужую, / Вдруг с отвращеньем узнаю / Отрубленную, неживую, / Ночную голову мою”.
Нет-нет, во мне никакого бунта не возникает, я смотрю вокруг не с отвращением, а с восхищением, но эти стихи теперь звучат для меня совсем по-другому. Как будто сбоку открылась дверь черного хода, которую я раньше не видела.
Лодка Ра
Умер Горбачев. Ничего писать не хочу, как-то рука не поднимается, а вот с Симой, когда он звонит вечером, мы это событие обсуждаем,. Он сидит на даче — страстно хотел туда, уезжая из Грузии, я рассматриваю на экране нашу комнату, печку, рисунок обоев на стене и рассказываю ему, как мы относились к Горбачеву дома, в семье, как видели его по телевизору и не слишком понимали, что происходит — все заслоняли частности, раздражение его южным, “колхозным” говорком, неспособностью четко ответить ни на один вопрос — фраза Горбачева была безразмерной и вилась где-то по боковой дорожке. Так, наверное, всегда и бывает, когда находишься в гуще событий — а может, и не всегда, просто память — неблагодарная вещь, она цепляется за досадные частности — я, например, больше помню, как он кричал на Сахарова, отключая ему микрофон. Потому что это я видела своими глазами, а как Сахарова освобождали из Горького по распоряжению Горбачева — не видела.
Мы говорим о феномене первых леди — Сима не знает, как нас раздражала Раиса Максимовна, ее свободная манера общения, ее наряды, вообще само ее появление рядом с первым лицом государства. Помню, как мы переглядывались с мамой и бабушкой и морщились — ну, вот опять она вылезла. А чего морщились-то? Почему — опять? Что в этом плохого? Да ничего — просто не привыкли, вот и смотрели всей дремучей страной, набычившись — а чего это она? Зачем она вообще? Задним числом понимаю, какая это была тупость и неблагодарность — наконец, руководитель страны явился перед нами не картонной куклой, а человеком с солнечной улыбкой, не боящимся демонстрировать всему миру, что у него есть жена, и что он ее любит.
Мы перебираем советских вождей — у Ленина вроде была Крупская, но как-то так, сбоку, первой леди ее точно не назовешь, со Сталиным понятно — жена самоубилась, дочка уехала. Оказывается, Сима знает, как Хрущев ездил в Америку с женой, и как она справилась с образом доброй бабушки, который только и был для нее возможен. Мы вспоминаем яркую жену Обамы, обсуждаем Путина и Байдена — и соглашаемся, что всегда лучше, когда глава государства женат на женщине, а не на стране. Связь плохая, Сима “зависает”, и договорить по-настоящему не удается. Да можно ли договорить?. Пытаюсь представить себе, что было бы со мной без Горбачева — и не могу. В Грузии бы я сейчас, конечно, не сидела — и журналистом бы не стала, и было бы у меня сплошное подполье, сплошной андеграунд — но я бросаю эти бесплодные размышления, выхожу на балкон, где мерцают огни гигантских отелей, и на них наплывает цветная тень нашей деревенской комнаты, которую я только что видела в телефоне за спиной у Симы.
* * * *
Мы с Ваней снова в Квариати. Море здесь гораздо красивее, чем в городе —прямо перед ним поднимаются курчавые зеленые горы, с одной стороны они заходят по колено в воду и образуют скалистую полукруглую бухту. В сине-зеленой ряби колышутся мутные сгустки огромных белых медуз с фиолетовыми ромбами на головах, и Ваня расстраивается — это значит, что здесь вылавливают слишком много рыбы, в море остается лишний планктон, где-то идет загрязнение от рек — нарушается равновесие, и в выигрыше остаются только эти студенистые барыни в старорежимных кружевах.
Чем ниже солнце, тем больше похожи серфингисты, скользящие вдали, на египтян, провожающих в загробный мир солнечную лодку Ра. Фигуры на легких досках превращаются в силуэты: профиль, развернутые плечи, расставленные ноги, весло. Мы уходим, не досмотрев мистерии, испещренной иероглифами ветреной ряби. Я обещала Ване заехать по дороге домой на какой-нибудь пустырь, чтобы он потренировался водить машину. И мы находим такое место, правда, все в лужах от недавнего дождя, но зато широкое и пустое, служащее стоянкой для фур. Сейчас их тут всего две, так что Ваня спокойно виляет по ухабам, отрабатывая “змейку” и заднюю передачу, пока дальнобойщики ужинают, выдвинув столики из-под брюха своих огромных грузовиков. Солнце садится, путаясь в лохматых кустах, но я знаю, что серфингисты с длинными черными веслами не дадут ему заблудиться.
Примечание
х Властями РФ признана иностранным агентом