Скорее бы подрасти, окончить школу и стать как папаня — шофёром. Потом можно и жениться. Вот на ком? Верка соседняя — сроду злая, пацанов не любит. Остальные ему тоже не нравились.
Павел Кожевников
[Дебют]Три рассказа
Муса
Моё детство прошло в пригороде Уральска, на берегах степной речушки Деркул. Жизнь тогда, после войны, была трудной, но отношения между людьми были намного проще, чем сейчас. Люди занимали деньги до получки, одалживали соль, спички, делились всем, чем могли; словом, жили «большой семьёй».
В 50-ые годы в посёлке появилось несколько семей казахов. Были они трудолюбивыми, добрыми шабрами. Почти все говорили по-русски чисто, без акцента, называли себя русскими именами и быстро влились в поселковую коммуну.
Рядом с нами поселились Матеновы и Темиргалиевы, чуть поодаль — Бершевы. У Бершевых была красивая девочка Валя, на которую я отчаянно заглядывался. У Вали был дедушка Муса. Его все уважали, хотя по-русски он почти не говорил. Да и вообще он говорил мало. Был он очень старым, но я никогда не видел его сидящим, как другие старики, на заваленке. Он постоянно что-то делал: то подметал двор, то сено нёс на вилах, то пас овечку рядом с домом. Был Муса небольшого роста, каким-то кряжистым. Как многие восточные старики ходил согнувшись, враскорячку, медленно расставляя крепкие кривые ноги в сторону. Тяжёлые руки он клал на палку, которую держал за спиной, словно впрягаясь в невидимую телегу. Широкое, изборождённое морщинами лицо, было почти чёрным, седоватые широкие усы придавали ему вид суровый и мудрый.
Однажды Муса заболел. Пошёл он к местной врачихе Лизе и как умел объяснил, показывая на грудь, там, где болело.
Лиза внимательно прослушала его лёгкие, сердце и тоже, как могла, пояснила старику, что сердце у него слабое, и порекомендовала старику не пить крепкий чай.
Почему она сказала про чай? Весь посёлок знал, что Муса без чая не мог жить. «Чай по-казахски» — это особая история. В советское время, когда в магазинах был только ужасный, безвкусный «грузинский чай третьего сорта», настоящий, индийский, было почти невозможно достать. Зная особую любовь казахов к этому напитку, расторопные торговцы продавали его через знакомых в аулы. Там за ящик чая чабан мог запросто отдать жирного барана. Мусе привозили чай родственники, которых у него было много. Он и жил этим напитком.
Поняв Лизу, Муса помрачнел. Он что-то ответил ей по-казахски и пошёл домой.
Как потом рассказывали в посёлке, Муса встревожился не на шутку словами русской врачихи. Он всё рассказал жене и приказал немедленно вылить свежую заварку, а самовар унести на баз[i] запретив при нём пить чай.
Несколько дней Муса держался стойко, пил молоко, айран, горячую воду, но потом ему стало плохо, слёг старик. Его старший сын откуда-то привёз муллу. Тот долго молился, потом поохал-поахал и прямо сказал родственникам:
— Через два дня помрёт ваш Муса. — Сказал и уехал.
Муса услышал это и стал умирать. День прошёл, два, Муса ничего не ест, только жиденькую шурпу, стонет потихоньку, жалуется на сердце.
Приходила Лиза, давала какие-то таблетки, но он к ним даже и не притронулся. На третий день слабым голосом сказал старухе:
— Раз уж Аллах хочет меня взять к себе, то завари мне напоследок чая нашего со свежими сливками.
— Ты что, старый, совсем очумел, нельзя тебе, чай — сердцу вредит! Сама по радио слышала, как русские врачи недавно сообщили об этом, а они знают, что говорят! — возмутилась жена.
Замолчал Муса, закрыл тяжёлые веки, что-то прошептал, видно молитву, и отвернулся к стенке.
Вечером собралась вся семья; в тишине, хмурые, поужинали. Старуха, смахнув слезу и позабыв о запрете, заварила свежий чай, разлила его в пиалы, смешав со свежими сливками. Тонкий аромат индийского чая заполнил кухоньку и поплыл в переднюю комнату, где лежал старик.
Муса, почуяв аромат свежего чая, медленно открыл глаза и впервые за последние дни вздохнул полной грудью. То, что потом произошло, навсегда запомнилось всем Бершевым. Они сидели и молча пили чай, когда раздался шум в соседней комнате. Это Муса, поднявшись с постели, опрокинув ночной горшок, буквально ввалился на кухню, оттолкнул поднявшегося сына, вырвал у старухи пиалу и, обжигаясь, выпил её одним махом. Потом он сел и долго пил чай. Пил и ругался. Никогда его семья не слышала от Мусы бранного слова, а здесь из старика лилась отборная казахская ругань в адрес всех, кто запрещает людям пить чай.
Долго в тот вечер пил чай Муса. Наутро он встал как ни в чём не бывало и пошёл убирать навоз из-под коровы.
На Лизу он не злился, даже с уважением, при встрече с ней, кивал головой. Много лет после этого кивал.
Слепой
В посёлке было двое слепых, один Калентьев — красивый смуглый мужчина, второй откуда-то из России — огромный толстый дядечка, которого все звали Фёдорычем. Оба вернулись с фронта незрячими; поговаривали, что причиной слепоты была отравленная водка, которую немцы специально подбрасывали советским солдатам при отступлении.
Насчёт слепоты Калентьева у поселковых сомнений не было, глаза его были неясными, какими-то мутными. Играл он как бог на большом трофейном аккордеоне, получал какую-то пенсию по инвалидности, плюс подрабатывал в школе и в детском садике. На свадьбы играть не хаживал, был как бы выше этого. Жили они со своею женой тихо, она его и водила повсюду, нежно поддерживая под руку.
Фёдорыч казался попроще, он тоже был музыкантом, только играл не на аккордеоне, а на гармошке и балалайке. Он неизменно участвовал во всех поселковых свадьбах и гулянках. Пил Фёдорыч много, но никогда не упивался до отключки, да и трудно было свалить такого детину. Водила его по посёлку тоже жена, но если Калентьев, несмотря на поддержку жены, ходил с палкой, ощупывая ею дорогу, то Фёдорыч шёл свободно, держа палочку не как слепые держат, а как хромые, как будто и не был слепым. Люди незлобно шептались, гадали — правда он слепой или притворяется. Некоторые помнили, что Фёдорыч, когда только пришёл с фронта, точно ничего не видел, спотыкался, натыкался на всё и вся, и без жены не мог сделать со двора и шага.
«Видимо, отошёл от той фашистской отравы!» — решили тогда односельчане и оставили его в покое.
Мы, ребятишки, слышали эти разговоры и до поры до времени не обращали на слепого внимания. Но однажды, сидя на излюбленном месте — «третьем песочке», так назывался пляж на реке Деркул, мы почему-то заспорили о Фёдорыче — слепой он или нет. Мнения разделились. Громче всех доказывал, что Фёдорыч слепой, Вовка Потанин, которого все звали Потахой. На «песочке» было много пацанов, кто-то играл в ножички, кто-то лежал, зарывшись в песок, кто-то метал ракушки в воду. Стоял жаркий июньский день.
Потаха был бесстрашным пацаном, он не являлся заводилой, но ему всегда надо было больше всех, оттого больше всех ему и перепадало.
— Спорю с любым из вас, что Фёдорыч не притворяется! — предложил он нам.
— Кто спорит, тот г*вна не стоит! — выпалил Стаська, самый сильный из нас.
— А кто спора боится, тот в г*вне родится! — тут же парировал Потаха.
Между ними чуть не завязалась драка, но мои братья-близнецы их растащили. Толик, старший из близнецов, веско сказал:
— Фёдорыч видит, это точняк! Спросите Паштёнка!
Паштёнком был я. Все повернулись ко мне и я рассказал, как несколько дней назад ехал на «Орлёнке», своём велосипеде. Велосипед был новенький, яркий. Ехал я по нашей улице, а навстречу из бани шёл Фёдорыч с женой. Проезжая мимо слепого, я увидел, как тот остановился и посмотрел на велосипед. Его фраза «какой красивый велосипедик!» — настолько меня удивила, что я оглянулся на слепого и чуть не врезался в столб.
Мой рассказ произвёл впечатление на пацанов.
— Надо его вывести на чистую воду! — сказал единственный среди нас казах — Сашка Темиргалиев, которого все звали Сахой.
— Ну, Саха, ты даёшь! Как его выведешь? Да и потом-то что? — спросил его второй близнец Никоша.
— А ничего, пусть ему будет стыдно! — сказал Потаха, и мы с ним все быстро согласились. Слово «стыдно» тода ещё не потеряло своего значения и было в ходу у всех.
— Глядь, пацаны, а вот и сам «слепой» идёт с рыбалки! Совсем обнаглел дядька!
Действительно, по пыльной дороге, что вела мимо нас в посёлок, важно шествовал Фёдорыч с большим удилищем через плечо. Рядом семенила его жена, тащившая кукан, на который было насажено с десяток белёшек и окунчиков. Фёдорыч был в хорошем настроении, он что-то насвистывал себе под нос.
— Ну, врот-те-дышло! — по взрослому заругался Потаха и, не успели мы глазом моргнуть, как он уже стоял перед Фёдорычем.
— Тебе чего, пацан? — с любопытством воззрился на него «слепой».
Перед нами была смешная картина: худенький, лопоухий Потаха, в больших трусах, с дерзким лицом, на котором выделялся только облупленный нос и отчаянные глаза, а напротив — огромный мужик — гигант в наших тогдашних глазах — с открытым ртом. Потаха стоял перед ним руки в боки, растопырив свои худые длинные ноги. Вся его поза была позой вызова, позой злого пёсика перед дракой с соперником. Фёдорыч же смотрел на это чудо сверху вниз с любопытством буйвола, остановившегося перед моськой.
— Так чего тебе, пацан? — повторил он свой вопрос.
То, что произошло дальше, я запомнил на всю жизнь. Потаха смело расправил плечи и дерзко спросил:
— Дяденька слепой, а правда, что вы слепой?
Фёдорыч от такой неслыханной наглости поперхнулся, хотел что-то сказать, но Потаха не дал ему опомниться и, подсунув «слепому» кукиш под нос, звонко спросил:
— А это что такое, вы сможете рассмотреть?
Фёдорыч отпрянул от такой наглости и взревел, снимая удочку с плеча. Потаха поняв, что «слепой» явственно рассмотрел фигуру из трёх пальцев, и что сейчас ему достанется по первое число, повернулся и побежал. Но хлёсткий удар удилища нагнал его тощий зад. Потаха подпрыгнул и помчался дальше, что было сил. Крючок на удочке зацепился за его трусы, удочка выпала из рук Фёдорыча.
Картина была сногсшибательной: тощий Потаха бежал изо всех сил, таща за собой удилище, зацепившееся за трусы, а за ним, тяжело дыша, топал гигант, что-то крича.
Удочка зацепилась за придорожный куст, трусы лопнули по швам, и, освободившись от них, Потаха голышом побежал вдоль улицы, распугивая редких прохожих и кур, мирно гревшихся в придорожной пыли.
Позже, Фёдорыч пришёл к Потаниным, принёс зашитые его женой трусы. Потахин отец поставил бутылку, они выпили, и Фёдорыч рассказал, что с него уже давно сняли инвалидность по частичному возврату зрения.
Потахе тогда досталось крепко. Он долго не появлялся на «песочке», а когда появился, то в знак солидарности с ним, тему про «слепых» мы больше не поднимали.
Жавороночки
Гришутка проснулся и открыл глаза. Он знал, что отец с матерью были уже на работе, а старший брат Андриан должен быть уже в школе. Но когда он поднялся с кровати, то увидел, что брат ещё спит. Бабака[ii] стояла перед горкой[iii] и молилась. Часы настенные — гордость отца — прокуковали девять раз.
— Ты чаво, мой гоженький, не спишь?
— Дык, сама же сказала, что сёдни жаворонок надо кликать! — удивился Гришутка.
— Каке тебе жаворонки, Гришенька, пыгильди чаво творится на улице! Буран[iv] такой, что и бирюк[v] нос не высунет! Вон и школу сёдни отменили, вьюжит как на крещенские!
Гришутка подбежал к боковому окну и отдёрнул занавеску. В нём он ничего не смог разглядеть, всё окно было белым, словно его облили сметаной. Тогда он шмыгнул к передним окнам, встал на стул к одному из них, и, откинув занавеску, глянул на улицу. Окно было наполовину «замазано» снегом. Гришутка посмотрел в ту половину, которая была чистой и испугался: вся улица была белой, а ураганный ветер клонил деревья к земле, неистово тряс дома, стараясь сорвать с них крыши.
Ещё вчера не было никакого снега, почти высохли лужи и стали появляться долгожданные полянки, на которых они с пацанами играли в одиннадцать палочек, кандалы, знамя и лапту[vi], а сегодня опять зима нагрянула. Да не просто нагрянула, а скакала по посёлку, как их бывший жеребёнок «Орлик», которого зачем-то отобрал злой дядька Антихрист. Так бабака однажды воскликнула в сердцах, когда её спросил кто-то об Орлике. Конечно, дядей она его не назвала, просто назвала Антихристом. Она его всегда ругала, когда не было хлеба в магазине, когда не разрешали продавать излишки молока от Малинки, их коровы. Вот и с жеребёнком так вышло. Был Орлик белым, сноровистым — «утеха казачья», как говаривал папаня. Говорил только своим, ибо даже Гришутка знал, что слово казак нельзя произносить, не любили это слово в посёлке. Не все, а те, кто служил тому дядьке Антихристу, так бабака говорила, предупреждая Гришутку. А Орлик был любимцем в семье, его холили все. «Вот вырастет, запрягу в санки и будешь кататься на нём! — как-то пообещал папаня сыну. Осенью он посадил Гришутку на холку Орлика, когда мяли кизяки[vii]. А Андрианка ехал рядышком по кругу на гнедой кобыле из поселковой конюшни. Бабака потом хвалила их: «настоящие казачки, не музланы[viii] какея-та!» Но потом, дядька Антихрист заставил всех лошадей сдать; бабака плакала, отец ходил хмурым, одна мать оставалась спокойной. Она никогда не унывала, всегда была улыбчивой и весёлой. Жаль, не казачка она. Это Гришутка узнал недавно, когда на улице он подрался с соседским Женькой. Надавал ему Гришутка кренделей, а тот со злости отбежал и стал дразниться. Потом прокричал ругалку:
Жид-жид, на верёвочке дрожит,
А верёвочка то лопнула, да жида прихлопнула.
— Сам ты жид! — погрозил ему Гришутка.
— Я не жид, я русский. А твоя мать — жидовка!
Гришутка погнался за ним, но тот убежал.
Придя домой, Гришутка и спросил бабаку, кто такие жиды. Бабака оторопев, стала узнавать, где он это слышал. Гришутка поведал ей обо всём случившемся, умолчав про драку. Бабака посадила его рядышком и пояснила:
— Жид — это нехорошее слово. Так называют евреев злые люди. Женя со злости это прокричал. Ужо я его матери пожалуюсь и ему нагорит по первое число. А твоя мама — еврейка, не казачка. Хотя среди казаков есть и евреи, русские, немцы, татары, да кого только нет среди нас. Но ты, мой гоженький — казак, запомни это.
— А кто такие евреи, бабака?
— Такие же люди, как и все. Только доля им выпала плохая, прогневали они Бога, вот Он их и наказывает.
— И мама его прогневала? — со страхом спросил Гришутка.
— Нет, что ты! Твоя мама — лучшая в мире. Она своё хлебнула в концлагере. Там её твой папа и встретил.
— Папа и мама были в пионерлагере? — не понял Гришутка.
— Нет, мой гоженький, в другом, но об этом тебе рано знать.
Бабака подошла к нему и тоже посмотрела в окно. Затем перекрестилась и нежно сказала Гришутке:
— Ложись, мой сладенький, спи, пока Москва не знает[ix]! — бабакин голос был нежным и спокойным.
— А кто такая Москва, бабака? — спросил Гришутка, ложась в кровать.
— Москва? Это главный город в России, — улыбнулась бабака.
— А что, если этот город узнает, я спать не буду?
— Будешь, внучок, но по указке Антихриста.
— Бабака, а кто такой дядя Антихрист? — спросил Гришутка.
— Это тебе ещё рано знать, подрастёшь, сам поймёшь. Спи, а проснёшься — я уже напеку жавороночек, можа буран и утихнет, тады и покликаешь весну.
Рано знать? Опять рано. Давеча[x] он спросил, откуда у их родственницы тёти Таи появился маленький Шурка, ведь ещё недавно у них никого не было, и бабака опять осадила его этим «подрастёшь узнаешь». Скорее бы подрасти, окончить школу и стать как папаня — шофёром. Потом можно и жениться. Вот на ком? Верка соседняя — сроду злая, пацанов не любит. Остальные ему тоже не нравились. Был бы взрослее, женился на Валентине Гавриловне, — училке Андриана. Красивая она: брови чёрные, сама высокая, добрая. Однажды дала ему конфету, вот он её и полюбил. Да, красивая…
Гришутка незаметно заснул. Когда проснулся, то сразу же почуял, как пахнет чем-то вкусным.
— Вставай, мой гоженький, умывайся, помолись и к столу. — Бабака закончила готовить и сняла запон.[xi]
Вода в рукомойнике была холодной, но Гришутка пересилил себя, ведь он казак! Потом подошёл к горке и помолился:
— Господи, Исуси Христе, сыни божия помилуй мя. — Так, как его учила бабака. Андриан, сидевший за столом и уплетавший жаворонки со сметаной, не выдержал и сказал бабаке:
— И зачем ты его заставляешь молиться? Ему на следующий год в школу, узнают пацаны — засмеют.
— Молчи, богохульник, чаво булгачишь*[xii] мальчонку? Сам перстал креститься, так не смущай яво. Никто не узнает, если будете молиться тайно. Тайная молитва, матри, она вдвойне будет Богом принята, — незлобно ответила бабака.
— Да ладно тебе, бабак, бога нет, это всё сказки. — Начал подтрунивать над старушкой Андриан.
— Ента, как это нет! — Не на шутку встревожилась бабака. — А аткеда всё на земле, от ыбизьяны что ли?
— Ладно, говаривали мы с тобой на эту тему, бабака. Ты — пережиток прошлого, тебе не понять! — сказал по-взрослому Андриан и тут же получил тряпкой по затылку. Он засмеялся и ушёл в переднюю читать книгу.
— Не слушай его, мой гоженький. Он стал такой поперешный[xiii], прям таки жуть. Бог есть, без Бога не до порога.
Гришутка посмотрел на порог и усомнился словам бабаки. — Неправда, до порога я быстренько сам доскачу. — Он встал из-за стола и добежал до порога.
— Глупышка, это ты добежал с Богом, Он тебе позволил, а вот не будешь молиться и верить, Он может и не позволить. Бог всё видит и знает! — И бабака показала своей натруженной рукой на икону, висевшую в углу, под самым потолком. Гришутка взглянул на неё и испугался. Икона была старой, тёмной, но Боженьку он разглядел, она строго смотрела на него своими чёрными глазами.
— А таперича, кушай жавороночек, пока не остыли. — И бабака поставила большую эмалированную миску с румяными коржиками, испечёнными в виде птичек. Вместо глаз у них были изюминки. Жаворонки пахли так вкусно, что Гришуха сразу же схватил один из них и поднёс ко рту. Но в тот же момент он отстранил его и вопросительно посмотрел на бабаку.
— Ты чаво, Гришенька, почему не ешь? — забеспокоилась старушка.
— Дык нельзя же, сама говорила, что нужно сначала покликать их, а уж потом можно и съесть. Без этого не будет зимы!
— Дык ента было в прошлом годе, а таперя можна сначала съесть, а утихнет буран, тады и кликать весну можно, — улыбнулась одними глазами бабака. — Ешь, мой казачонок.
Гришутку уговаривать не надо было, коржики таяли во рту. Он съел целых три и, сказав «Спаси Христос» бабаке, пошёл в переднюю где стал играть со своей единственной игрушкой — небольшим облупленным самосвалом, которым играл ещё Андрианка.
На улице по-прежнему свирепствовал буран, а в доме было тепло от большой печки, пахло борщом и печёным хлебом. Вскоре Гришутке надоело играть. Он выглянул в окошко, чтобы узнать, утихла ли снежная буря. Ему показалось, что утихла.
— Бабака, а теперь можно покликать жаворонок? — спросил он.
Бабака только что легла на кровать отдохнуть. Она не ответила, Гришутка понял, что заснула. Андриан читал книгу и не обратил на него внимания.
Гришутка надел пальто, шапку, взял жаворонка со стола и тихонько вышел в сени. Там было темно; он на ощупь найдя дверь, откинул щеколду и попытался открыть её. С первой попытки ему это не удалось, тогда он сильнее нажал и дверь поддалась, чуточку открылась. Ворвавшийся ветер яростно швырнул снег в лицо Гришутки, обжёг его холодом. Гришутка испугался и закрыл дверь.
“А ить, ежели сейчас не покликать жавороночек, то весна и не придёт!» — подумал он и, открыв дверь опять, высунув жавронку наружу, он закричал сквозь ветер нехитрую песенку, которой его научила бабака несколько лет назад, и которую он каждый раз пел, когда наступали Жаворонки[xiv]:
— Жавороночки, прилетите к нам… — ветер с силой захлопнул дверь, отшвырнув его в глубь сеней.
Гришутка разозлился. Быстро поднявшись, он опять приоткрыл дверь и пропел:
— Красно летушко принесите нам…». — Опять ветер швырнул колючий снег в лицо и попытался захлопнуть дверь. Но на этот раз Гришуха не поддался, удержал и дверь и себя. Пересиливая ветер, он продолжал петь, держа жавороночку на вытянутой руке:
А холодну зиму унесите от нас,
А холодна зима, надоела нам,
Всё сенцо-то переела!
Гришутка закончил свою песенку и закрыл дверь. Он был доволен; жаворонки услышали его. Они скоро прилетят и принесут весну, потом зацветут тюльпаны, появится таблак[xv], полянки и они, пацанята, будут играть с утра до ночи на улице, купаться в Деркуле. А там и сентябрь наступит и он пойдёт в школу, где Валентина Гавриловна даст ему вкусную конфетку.
Ночью у Гришутки поднялась температрура. Он проболел ровно три дня. А когда выздоровел и вышел на улицу, то увидел соседнего парнишку его лет — Шурку, который мерил лужу в сапогах и улыбался весеннему солнышку.
Гришутка никому не сказал, что это он покликал жаворонок и они принесли весну.
Примечания
[i] задний двор — (ур. диалект)
[ii] Бабака — обращение к бабушке у уральских казаков
[iii] Горка — шкаф, где обычно казаки выставляли иконы
[iv] Буран — снег, снежная буря
[v] Бирюк — волк
[vi] Одиннадцать палочек, кандалы, знамя — детские игры
[vii] Кизяки — прессованный с соломой навоз, употребляемый как топливо
[viii] Музланы — мужики, не казаки
[ix] Спи, пока Москва не знает — так старики говорили детям, которые не хотели спать
[x] Давечи, давеча — недавно
[xi] Запон — фартук
[xii] Булгачить — тревожить
[xiii] Поперешный — противный
[xiv] Жаворонки — старинный праздник, отмечавшийся 22 марта — в день весеннего равноденствия.
[xv] Таблак — дикий степной лук
Кому, интересно, может не понравиться детство? Правда давно было, когда после дождя- босиком побегать по лужам и багно щекочет междy пальцами. Спасибо Автору за запахи детства и хлёсткую стужу . Как-то так.
Спасибо за то, что прочувствовали это! Только что побывал там, где прошло детство. Конечно, всë изменилось, это уже чужая страна. Но детство — за каждым углом пряталось, да и люди остались людьми.