©"Семь искусств"
  август 2023 года

Loading

Толстой «верхним чутьем» понял, что Чехов заговорил не о браке или адюльтере, а о той любви, которая сильна как смерть, и которая в будущем — по Чехову — разовьется во что-то такое, что теперь только в зародыше, и потому, говоря о ней, нужно исходить из каких-то высших ценностей.

Борис Рушайло

ТОЛСТОЙ, НИЦШЕ И «ДАМА С СОБАЧКОЙ»

Борис РушайлоВ дневнике Толстого от 16.01.1900 имеется запись[1] «Читал Даму с собачкой Чех[ова]. Это все Ничще [так у Толстого – БР]. Люди не выработавшие в себе яснаго миросозерцания, разделяющаго добро и зло. Прежде робели, искали; теперь же, думая, что они по ту сторону добра и зла, остаются по сю сторону, т. е. почти животныя…«.

Эти слова Толстого обычно приводятся как свидетельство того, что рассказ Толстому не понравился, однако что именно не понравилось и что означает отсылка к Ницше и сравнение с животными, оставляется без комментариев и Толстой в глазах современного обывателя выглядит просто брюзгливым стариком; в законченной форме этот взгляд на Толстого массового читателя выразила Т. Толстая:

«Это — поздний Толстой, воображающий, что «миросозерцание» может удержать от порыва страсти, осуждающий природу за то, что она — природа, а не ясная, разумная позиция. Впрочем, на то он и поздний, на то и старик, на то и Толстой: уже тридцать лет как он сам борется с живыми страстями, сначала своими собственными, а потом и с чужими, но побороть никак не может. Удивительна же эта запись потому, что принадлежит перу автора «Анны Карениной», поставившего к роману эпиграф: «Мне отмщение, и Аз воздам», а теперь забывшего, что воздаст, действительно, Бог, а не перегоревший и много грешивший старик из Ясной Поляны. Удивительна она и потому, что усмотреть в отношениях чеховских персонажей ницшеанство и торжество животного начала может только безумный».

И закончит загадочной фразой «Совершенно неважно, по большому счету, что Гуров и Анна Сергеевна «согрешили»»[2]

Между тем за короткой записью Толстого стоит система взглядов и на брак, и на отношение мужчин и женщин, и на искусство, и обсуждать ее очень даже стоит, да и ницшеанство усмотреть нетрудно, хотя Чехов вряд ли об этом думал.

* * *

О том, что «поэзия выше нравственности или, по крайней мере, не одно и то же», знают многие; в бытовом плане «выше нравственности» по ироническому взгляду Б.Кенжеева истолковывается просто:

«Если поэзия выше нравственности, то подобным же статусом должен обладать и ее творец. Значит ли это, что поэт имеет святое право не платить по счетам портному, пропивать имение жены, брюхатить дворовых девушек или похищать у товарища из бумажника сторублевые ассигнации?» и заканчивает «Предполагаю, что слово “выше» (нравственности) наш поэт все-таки употребил в полемическом задоре и не случайно сразу же оговорился. Но допустимо ли объяснить парадокс исключительно «полемическим задором»?»[3]

Однако не все «многие» знают, что пушкинские слова не просто пометка на полях письма Вяземскому, а продолжение их диалога о том, можно ли изображать порок и следует ли кончать повествование его наказанием?

…В одной из статей Ваняшевой, посвященной переписке Пушкина с Вяземским, говорится, что

«В русле задач просветительской эстетики Вяземский так объясняет художественную цель писателя: согревать любовью к добродетели и возбуждать ненавистью к пороку…

 — Вовсе нет, — возражает Пушкин. — Поэзия выше нравственности. Или во всяком случае — совсем иное дело. Господи Суси! Какое дело поэту до добродетели и порока? Разве их одна поэтическая сторона.»

Пушкин был противником прямого морализаторства и сведения поэзии к роли обслуживания моралиста, ибо «описывать слабости, заблуждения и страсти человеческие не есть безнравственность, так, как анатомия не есть убийство», и, далее, Пушкин насмешливо отзывается о тех, кто «видят в литературе одно педагогическое занятие».

«Поэзия выше нравственности», — подводит итог М. Ваняшова, — «ибо она, по определению, вбирает в себя нравственные основания, утверждая нравственные начала жизни через образный строй художественного произведения, отвергая нравоучительные проповеди».[4]

…Пушкин писал Вяземскому из Михайловского, откуда ранее просил Жуковского о протекции для возврата из ссылки, на что Жуковский ответил:

«…ты рожден быть великим поэтом и мог бы быть честью и драгоценностию России. Но я ненавижу всё, что ты написал возмутительного для порядка и нравственности. Наши отроки (то есть всё зреющее поколение), при плохом воспитании, которое не дает им никакой подпоры для жизни, познакомились с твоими буйными, одетыми прелестию поэзии мыслями; ты уже многим нанес вред неисцелимый. Это должно заставить тебя трепетать. Талант ничто. Главное: величие нравственное.»

Письмо это (как и письма Вяземского) написано эзоповым языком в опасении перлюстрации (так под «отроками» Жуковский подразумевает декабристов, у многих из которых были найдены вольнолюбивые стихи Пушкина), однако слова о «величии нравственном» написаны не только для отвода глаз.[5]

Этот спор начат задолго до Пушкина и повторяется из века в век; Толстой был решительно не согласен с Пушкиным и почти дословно в предисловии к сочинениям Мопассана повторил за Жуковским о «величии нравственности», назвав нравственность первейшим свойством для писателя, хотя и толкуя об ее отсутствии не в «вольнолюбивом» ключе, как Жуковский, а в морально— религиозном («не прелюбодействуй»).

* * *

Запись Толстого распадается на две части — первая про «людей вообще» (про Ницше и добро и зло), вторая же именно про Гурова, который для Толстого «почти животное».

Для понимания этого сравнения с животным заметим, что несколькими строками ниже на той же самой странице дневника будет «Самое лучшее отношение к половой похоти — это: 1) чтобы совсем подавить е[е] Next best 2) это то, чтобы сойтись с одной женщиной целомудренной и одинаковой веры и с ней вместе ростить детей или помогать друг другу или, что «много хуже» — и далее Толстой дает их градацию«… 3) ходить в дом терпимости, когда похоть замучает; 4) иметь случайныя сношения с разными женщи[нами], не сходясь с ними; 5) иметь дело с девушкой и потом бросить ее; 6) еще хуже иметь дело с чужой женой«[6]

Толстой именно уравнивает человека, «имеющего дело с чужой женой» с животным, да и кем еще он может считать Гурова с его «соблазнительной мыслью» о связи с молодой замужней незнакомкой?

Для Толстого «иметь дело с чужой женой» почти последняя степень падения и много хуже посещения дома терпимости, недаром десятилетием раньше в дневнике появится запись «Думал: к Кр[ейцеровой] С[онате]. … соблазнитель музыкант своим долгом считает соблазнить. При том же: не в ба[рдель] же мне ездить, еще можно заразиться [Курсив Толстого-БР]» (7 июля 1889, Юб. изд., т. 50, с.105).

Именно в свете этих записей можно понять резко отрицательную оценку Толстым Чехова «Я в Чехове вижу художника, они — молодежь — учителя, пророка. А Чехов учит, как соблазнять женщин» (Дн. Маковицкого, 17 авг.1905) — курьезно, но много лет назад Чехов «в роли Чехонте» сочинил юмористическое руководство по соблазнению чужих жен, запрещенное цензурой как безнравственное!

Все эти записи оставались неизвестными при жизни Толстого, а после обнародования никем не анализировались — критики ограничивались лишь словами Толстого о влиянии Ницше, что усматривалось в фатовской фразе Гурова о женщинах как о «низшей расе», да еще Шестов в начале века (и Сендерович в наше время) находят следы Ницше в пьесах Чехова.

Однако — применительно к рассказу — значимо то, что Ницще отвергал христианскую мораль, считая ее тормозом в развитии человека (до сверхчеловека) и писал о возврате к античному человеку и дионисийству[7] (уже в наше время его взгляды легли в основу нашумевшего романа Донны Тартт «Тайная история») — но что, как не отрицание морали звучит в заключительной фразе рассказа «О любви» — «когда любишь, то в своих рассуждениях об этой любви нужно исходить от высшего, от более важного, <…> чем грех или добродетель в их ходячем смысле» — достаточно заменить ходячую на христианскую (а какая другая мораль является общепринятой?), чтобы понять Толстого.

…Об отношении Толстого к Ницше дает представление запись в дневнике

«7 мая 1904. Ясная Поляна. Третьего дня встретил оборванного просящего прохожего. Разговорился с ним: он бывший воспитанник Педагогического института. Он — ницшеанец <…> «Служение богу и ближним, подавление своих страстей — это узость, нарушение законов природы. Надо следовать страстям, они дают нам силу и величие».[8] Поразительно, как учение Ницше, эгоизм, есть необходимое следствие всей совокупности quasi-научной, художественной и, главное, quasi-философской и популяризаторской деятельности.» — поэтому и раздражение на Чехова, который «учит, как соблазнять женщин», что — по Толстому — «духовные последствия известных умственных, художественных, научных воздействий

Насколько мне известно эта запись Толстого не сравнивалась с текстами самого Ницше, между тем как Толстой (или прохожий) вульгарно-точно цитируют Ницше с его программой возврата к грекам ради освобождения от христианской морали, препятствующей воспитанию совершенного человека

«Дух греков с полной ясностью виден в их поступках; он показывает, что они не знали стыда, что у них не было и намека на нечистую совесть. Они были откровеннее нас, больше во власти страстей, такими, какими бывают художники; почти детская наивность осеняет их. И потому, при всей порочности, на них лежит какая-то особая печать чистоты, нечто сродни святости” и далее «По нраву — дети. Легковерны. Подвержены страстям.” и в заключение “попробуй жить по древнему” [Ф. Ницше. Мы филологи].

Толстому, недавно написавшему «Крейцерову сонату», эти идеи потакания страстям были глубоко отвратительны — осуждая плотское влечение он шел дальше ап. Павла, который свое знаменитое «хорошо бы не касаться женщины» высказывал все-таки как пожелание, а не повеление.

Толстой «верхним чутьем» понял, что Чехов заговорил не о браке или адюльтере, а о той любви, которая сильна как смерть, и которая в будущем — по Чехову — разовьется во что-то такое, что теперь только в зародыше, и потому, говоря о ней, нужно исходить из каких-то высших ценностей.

По мысли Сендеровича[9] Чехов переходит от «типов» (как они понимались со времен Белинского) к «индивидам», подтверждение чему можно найти в словах Чехова, что «До сих пор о любви была сказана только одна неоспоримая правда, а именно, что «тайна сия велика есть», все же остальное, что писали и говорили о любви, было не решением, а только постановкой вопросов, которые так и оставались неразрешенными. То объяснение, которое, казалось бы, годится для одного случая, уже не годится для десяти других, и самое лучшее, по-моему,—это объяснять каждый случай в отдельности, не пытаясь обобщать.»

Обобщить не получается, разве что отметить, что любовь приносит героям не одно только счастье и наслаждение, но и страдания, обусловленные не только «внешними» причинами, а тем что что-то не так в самой жизни и ее законах.

Любовь как чувство глубоко индивидуальное (неловко говоря) способна к непостоянству — и тогда приходит в противоречие с общественной моралью.

Римляне пытались устранить это противоречие, говоря современным языком, путем введением разного рода «брачных отношений» и свободой развода, но христианство, зафиксировав (и освятив) единственную форму церковного брака при запрете разводов, сделало это противоречие неразрешимым.

Это именно то, что писал Сендерович «[о] личном опыте человека» (интерпретируя Шестова), который «в состоянии отчаяния, не может найти утешения в истинах, санкционированных рациональным знанием и очевидностью» — если под такими истинами разуметь святость брака, семьи и детей, то стремление к счастью (и любви вне брака) невозможно с ними совместить.

Но такой индивидуальный подход Толстого устроить не может — раз рассказ не направлен на утверждение незыблемых нравственных ценностей, то рассуждать и описывать незачем!

Именно так напишет Толстой в своем предисловии к сочинениям Мопассана: автор обладает талантом, т.е. умением видеть то, что не видят другие и находить слова для описания этого, но описывает то, что описывать не следует («Монт-Ориоль», «Сильна как смерть», «Наше сердце» и др.):

«Он не имел правильного, т.е. нравственного, отношения к описываемым предметам… т.е. лишен едва ли не главного условия достоинства художественного произведения, правильного, нравственного, отношения к тому, что он изображал, т.е. знания различия между добром и злом, он любил и изображал то, чего не надо было любить и изображать, и не любил, и не изображал того, что надо было любить и изображать«.[10]

Эту «самоцензуру» Толстой определяет как «нравственное чувство или знание различия между добром и злом», подходя с этой меркой ко всем современным писателям, включая Чехова; к примеру о его рассказе «Супруга», где муж, прочтя телеграмму к жене, узнает об измене, Толстой, по свидетельству Маковицкого, заметил «Безобразный нравственно. Бывает так, но художник не должен описывать».

* * *

В лекциях об «Анне Карениной» Набоков проницательно заметит[11]

«Союз Анны и Вронского основан лишь на физической любви и потому обречен. На первый взгляд может показаться, что общество покарало Анну за любовь к человеку, который не был ей мужем. Конечно, такого рода «мораль» совершенно «аморальна», не говоря уже о художественной недостоверности, ведь у других представительниц света, того же высшего общества сколько угодно любовных связей, только тайных <…> Законы общества временны, Толстого же интересуют вечные проблемы. И вот его настоящий нравственный вывод: любовь не может быть только физической, ибо тогда она эгоистична, а эгоистичная любовь не созидает, а разрушает. Значит, она греховна. Толстой-художник с присущей ему силой образного видения сравнивает две любви, ставя их рядом и противопоставляя друг другу: физическую любовь Вронского и Анны (бьющуюся в тисках сильной чувственности, но обреченную и бездуховную) и подлинную, истинно христианскую (как ее называет Толстой) любовь Левина и Кити».

Добавлю, что в «Войне и Мире» это физическое влечение приводит Пьера к женитьбе на Элен и чуть не приведет Наташу к катастрофе в ее увлечении Анатолем, а после «Анны Карениной» в «Отце Сергии», «Крейцаровой сонате» и в «Воскресении» физическое влечение станет детонатором последующих несчастий; в дн. Толстого рядом с записью о прочтении «Дамы» будет «Можно смотреть на половую потребность, как на тяжелую повинность тела (так смотрел всю жизнь), и можно смотреть как на наслаждение (я редко впадал в этот грех)» — последняя фраза » я редко впадал в этот грех» сомнительна, если обратиться к его дневникам и «Исповеди», но — повторю еще раз — для Толстого «наслаждение» и «счастье» равносильно «похоти» и его, если невозможно преодолеть, можно лишь смягчить «женитьбой на добродетельной девушке».

Но это «со стороны мужчины», а что касается женщины, то чувственная любовь ведет к гибели — после «Анны Карениной», работая над «Воскресением», Толстой запишет в дневнике о Катюше «Дурно живет, в связи с лакеем. И ей нельзя не быть в связи: в ней разбужена чувственность» — таков по Толстому закономерный итог внебрачной связи, толкающей женщину на следование страстям и, в конце концов, губящем ее.

…В октябре 1898 г. Чехов сообщил брату Михаилу о намерении построить дом в Ялте для житья зимой, на что тот ответил:

«Купи имение, женись на хорошем человеке, но обязательно женись, роди младенца — это такое счастие, о котором можно только мечтать» и назовет несколько претенденток, на что А.П. серьезно ответит«… Жениться интересно только по любви; жениться же на девушке только потому, что она симпатична, это всё равно, что купить себе на базаре ненужную вещь только потому, что она хороша. В семейной жизни самый важный винт это любовь, половое влечение, едина плоть, всё же остальное не надежно и скучно, как бы умно мы ни рассчитывали. Стало быть, дело не в симпатичной девушке, а в любимой».

Семья, ребенок — это мечта толстовского Левина (и Наташи в эпилоге «Войны и Мира»), но у Чехова «самый важный винт это любовь, половое влечение», что для Толстого «тяжкая обязанность тела» и потому Чехов не только не «покарал» Анну Сергеевну и Гурова, но еще и осмелился опоэтизировать их любовь и его героев мучает не греховность, а невозможностью быть вместе, что для Гурова станет единственной мечтой и счастьем!

Для Толстого, еще недавно вложившего в уста Анны в ответ на слова Вронского о счастье лишь горький ответ «О каком счастье ты говоришь!» такие мечты и слова Гурова не только греховны, но и прямое следствие приводимой выше записи (якобы из Ницше) «подавление своих страстей — это узость, нарушение законов природы. Надо следовать страстям, они дают нам силу и величие «, забывая о том, что «следование страстям» переродило героев, чего Толстой никак не допускал!

* * *

Уровень претензий (и требований) Толстого к Чехову в корне отличался от всей современной — да и последующей — критики и касался самих глубинных проблем.

Применительно к «Даме» речь идет об экзистенциальных проблемах, когда общие слова не могут разрешить конкретный случай, если, конечно, не отделаться фразой, что личное счастье ничто перед системой церковных запретов и что «Бог дал счастье великое пострадать»[12]. Можно не соглашаться с Толстым о том, что надо и что не нало изображать, но это совсем другой уровень обсуждения, с которого сведение Чехова к роли борца с пошлостью или мещанством выглядит донельзя упрощенным.

Толстой шел от общего к частному, глядя на своих персонажей через призму выработанных религиозных постулатов, Чехову же этот подход был глубоко чужд и он по меньшей мере дважды (в «Даме» и в «Дуэли») начав с нарушения супружеской верности приведет героев не к краху, а к чуду перерождения (или возрождения).

У Толстого «Смерть Ивана Ильича» («Три смерти», «Много ли земли надо») написаны «сверху», от общих положений — у Чехова «Скрипка Ротшильда» и «Архиерей» идут «снизу», от частного случая к «убыткам», а это и есть переход от «типов» к «индивидам» или — повторим еще раз — попытка «объяснять каждый случай в отдельности, не пытаясь обобщать».

В этом споре — если это слово уместно — нет победителей и проигравших, а есть столкновение двух мировоззрений и у каждого из них доводы «солидны и остроумны», но Чехов, несомненно, к Пушкину ближе Толстого.

Впрочем, это признавал и сам Толстой, говоря что «Чехов — это Пушкин в прозе» и, после запятой, «содержания же как и у Пушкина нет!»

…Заочный спор между Толстым и Чеховым (как ранее между Пушкиным и Вяземским) не может быть разрешен никогда, поскольку относится к числу вечных и неразрешимых споров; много лет назад Нильс Бор по поводу споров вокруг квантовой механики сказал, что «есть истины столь глубокие, что и их отрицание приводит к глубоким истинам».

На том и закончим.

Июль 2023

Примечания

[1] И. Сухих. Чехов в жизни: сюжеты для небольшого романа

[2] Любовь и море. В сб. «Изюм». https://www.litres.ru/tatyana-tolstaya/izum/chitat-onlayn/page-2/

В тексте Толстой много подобных «открытий», но их обсуждение выходит за рамки работы.

[3] Кенжеев Бахыт. Из Книги Счастья. Вольная проза // Новый мир, 2007, № 11. С. 107.

[4] Ваняшова М.Г. Поэзия выше нравственности, Из цикла статей «Пушкинские парадоксы о природе и назначении искусства» (1825-1826 гг.)

[5] Хотя слова Жуковского об отроках все комментаторы относят к декабристам, однако имеется еще один малоизвестный след — в 1826 году воспитанники пансиона А. Болдырева В. Шишков и В. Зубов были объявлены сумасшедшими (по примеру Чаадаева) и помещены в сумасшедший дом за писание вольнолюбивых стихов в подражание Пушкину [М. Велижев. Чаадаевское дело, НЛО, 2022-392с. с191] и возможно Жуковский знал этот случай, тем более что Шишков был племянником тогдашнего министра просвещения адм. Шишкова!

[6] Эта запись от 16.01.1900 (т.54) заканчивается словами «Листок этот надо вырвать.»

[7] Сошлюсь только на Ф. Ницше «Мы, филологи»

[8] Заметим, что это почти дословная цитата из «Дяди Вани», написанного до «Дамы с собачкой»: «… верность фальшива от начала до конца. В ней много риторики, но нет логики. Изменить старому мужу, которого терпеть не можешь,— это безнравственно; стараться же заглушить в себе бедную молодость и живое чувство — это не безнравственно», однако, как часто у Чехова, ниоткуда не следует, что Чехов разделяет эти взгляды.

[9] Сендерович С. Фигура сокрытия: избранные работы. Том 2: О прозе и драме М.: Языки славянских культур, 2012. — 606 с. С 430.

[10] Даже не соглашаясь с Толстым трудно противостоять его словам; Чехов в одном из писем по поводу толстовской философии заметил, что «действовали на меня не основные положения, которые были мне известны и раньше, а толстовская манера выражаться, рассудительность и, вероятно, гипнотизм своего рода».

[11] http://nabokov-lit.ru/nabokov/kritika-nabokova/lekcii-po-russkoj-literature/karenina-1.htm

[12] Положение об искупляющей роли страдания является одним из постулатов христианства в постоянно повторяется Достоевским, но Толстой не Достоевский — так в дн. Маковицкого есть запись «Л.Н. говорил про вчерашнее свое страдание (головную боль ночью), что он не находил удовольствия в страдании»— а ведь несколько лет назад Т. записал в дн. (14.06.1898) «Сейчас прочел здесь, что всё тяжелое исчезает, когда откинешь иллюзию личной жизни и признаешь свое призвание в служении Богу, и что хорошо бы испытать это в физич[еских] страданиях, выдержит ли это перед физич[ескими] страданиями? И вот был случай испытать, и я забыл и не испытал. Жалко. До другого раза.»

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.