©"Семь искусств"
  июнь 2023 года

Loading

Просто оно как-то так устроено, так устроилось, что «там», чем бы ни было это «там», даже если оно Венгрия, которую я люблю и язык которой понимаю, или, скажем, Польша, симпатичная мне эстетически и пластически без малейших биографических оснований да и без серьёзного знания (Чехию не рассматриваю — чужа, холодна), — «чужое», не обеспеченное должным объёмом личного опыта, — а здесь «своё».

Ольга Балла-Гертман

ДИКОРОСЛЬ

(продолжение. Начало в № 11/2017 и сл.)

Ольга Балла (Гертман)А между тем весна из нежной, дымчатой, вопросительной переходит в жёсткую, прямолинейную, утвердительную — а потому и финальную свою стадию.

(Надо ли говорить, что куда больше люблю я апрель-обещание, апрель-намёк, апрель-задумчивость, чем крикливый май, в котором уже всё сбылось — настолько, что уже не оставляет надежды (на что-на что. На невозможное, конечно же!), которой весь апрель переполнен, из которой он весь и состоит.)

И всё-таки состояние мира — в той его части, что, слава Богу, не зависит от человека, — совершенно счастливое. Если смирить внутреннюю гордыню и внутренний бунт, это станет даже (ну, почти) выносимым и отчасти даже вместимым.

Какое счастье, что не всё, не всё зависит от человека.

(Не помню кто в позапредшествующую эпоху исторических переломов сказал что-то вроде того, что — какое счастье, что большевики не могут повлиять на весну, а то бы они и её испортили.)

Вот и мы теперь открываем, наряду со многими другими интересными открытиями, — счастье, мудрость, глубину, неисчерпаемость внеисторического. То, каким громадным ресурсом оно способно стать для человеческого существования.

Ver sacrum

Как бы банально это ни звучало (в конце концов, есть вещи, перед лицом которых можно не бояться банальности, они настолько больше её и противоположного ей «оригинального», «глубокого» и т.д., что ничего такого не замечают), в апреле волшебно всё, волшебен сам воздух. В самом воздухе апреля есть что-то (глубоко, изнутри) освобождающее (тебя, маленькую, тёмную, скомканную, сведённую судорогами сует), — растворена и вдыхается с ним вместе, в каждом его глотке — освободительная сила, — движение вверх и вширь.

Понятно, что заслужить это, быть достойным/ой этого, соответствовать этому — апрелю, его силе и сиянию, его нежнейшей дымке — настолько невозможно, что и не нужно. Задача простого (но зато уж в максимальной полноте осуществлённого) внимания, о принятии и не говорю, — настолько велика, что хоть её бы выполнить.

Чудо весны — и тайна её, конечно же, которая по определению никогда не раскроется (и вся распахнутость весны — не об этом) и не должна, в том и смысл её: чтобы человек замирал на непереступаемом пороге, — чудо и тайна связаны так тесно, что по существу они одно и то же (и различие слов, которые это именуют, — всего лишь различия ракурсов видения). Перед ней замирают не только сознание с воображением и чувствами, но всё вообще, человек в целом. Ей можно и должно только внимать всей собой в целом — не мысля ею так или иначе, хоть символически, забалтыванием, — овладеть. Жизнь назад, в молодости, сказала бы я, что — внимать ради того, чтобы быть лучше, больше и т.д. Нет, конечно. Весна (да, разновидность мягко-нуминозного опыта) настолько превосходит тебя, что о «лучше», «больше» (краше, гармоничнее, правильнее, сильнее и т.п.) не может быть речи: её надо проживать ради неё самой, ради причастности ей. В той же молодости — длившейся долго, долго, и теперь ещё догорает, её огонь и огонь старости смешиваются, — сказала бы я и то, что это (внимание весне, весенней перемене мира) — разновидность бессмертия, причастность ему. — Увы, нет.

Человек — истаивающая льдинка (непостижимым образом это не противоречит огню). Может быть, это опыт тщеты самоутверждения, тщеты самости как таковой и всех дел, сопутствующих ей и образующих её.

Главное — суетную гордыню убрать и не заботиться перед лицом весны о своих достоинствах, лезущих в поле зрения, застилая его, тщащихся вытеснить из него весну — огромную, самоценную.

Ver sacrum.

Затем, чтобы быть

Смотришь на какую-нибудь — подробно остановившую случайный момент старую фотографию: зябкий, пасмурный будний день, люди выполняют привычную, рутинную подённую работу, им скучно. Хочется перекура, обеда, конца рабочего дня, домой в тепло, выспаться. Ну ничего, ничего особенного вокруг. Один из таких дней, когда, кажется, ничего не происходит, которым не будет конца, а если вдруг будет, то дальше будет всё то же самое. Позднее лето или ранняя осень. Бесконечная сердцевина рабочей недели. Правда, это Париж 1865 года. За сто невообразимых лет до моего давно минувшего рождения.

И вдруг замираешь, поражённая мыслью: может быть, прошлое — прошлое вообще, как явление — «дано нам затем», чтобы понять и почувствовать, что всё имеет значение. Всё вообще. Вещи сочатся смыслом, избыточествуют им, — о людях и не говорю.

Всё это имеет неоспоримое, неотъемлемое значение уже в силу того простого обстоятельства, что этого, вот именно этого, никогда больше не будет.

Очень просто, — настолько, что, будучи произнесённым, звучит исчезающе-скудно: «всё» — затем, чтобы быть.

(Раскладываю на слова то, что — не нуждаясь в доказательствах — пережилось бессловесно, одним ударом и с мгновенной убедительностью, подобной, наверное, той, что сопутствует мистическому опыту. Это — младшая сестра убедительности мистического опыта, но они явно родственницы.)

…и, может быть, острее всего значительно именно то, что до тех пор, пока остаётся в статусе настоящего, — чувствуется совершенно незначительным, не замечается вообще. Случайное, пренебрежимо малое. Мусор на мостовой. Блеск мокрых булыжников. Царапины на стене. Тени на ней.

О публичном одиночестве, или Зона среднего зрения

Ответивши в одном ЖЖ на каждому встречному заданный вопрос, ходим ли мы пить кофе в кофейнях и для чего, сохраню-ка я (чуть доработав) подуманное в ответ, поскольку оно имеет отношение не только к кофию, но и к предметам более принципиальным (хотя что принципиальнее кофия, уж и не знаю!):

В кофейнях хорошо думается (и, соответственно, пишется). Это ситуация публичного одиночества — более собранная / дисциплинированная (и более отвлекающая от своего и частного с его узкими заботами, чем дом, и более расслабленная и вольная, чем работа — отвлекающая от частного куда сильнее). И такое состояние — зона среднего зрения — с его собирающими ритуалами, техниками самонастройки, — настолько важно и продуктивно, что достойно быть включённым прямо-таки в обязательную программу (повседневного существования).

О зонах замедления

Сказанное выше о кофейнях имеет отношение и ещё к одному важному типу повседневных пространств: к зонам замедления, — к которому кофейни, но не они одни, конечно же, принадлежат.

Так уже хочется медленности, глубоких и широких вдохов-выдохов, настолько уже торопление (или какое там существительное от слова «торопиться». Торопство. Торопизм. Торопыжничество. [Ах, весел русский язык.] И неспроста нет такого существительного) чувствуется противным естеству вообще, собственному твоему естеству в частности и разрушающим это естество, что откладывание дел, увеличение, расшатывание зазоров между ними, тех самых зон замедления (вплоть до отпихивания самых насущных, которые ломятся в окно, пока ты терпеливо вытесняешь их в дверь) — становится потребностью острейшей, навязчивой, из тех, что не говорят уже с тобой, но орут в голос. И ей начинаешь подчиняться вплоть до разрушения собственной жизни (понимая заодно, по ходу дела, и хрупкость её — словно она сложена из конфетных фантиков, — и глубокую необязательность всего этого хрупкого).

Надо думать, делая из того же материала тоже собственную жизнь — даже ещё более, пожалуй, собственную, — только другую.

(Тем более, что всё яснее и яснее: только в медленности, только в её режиме обретаешь и себя, и мир, и сколько-нибудь внимательно проживаемое отношение между тем и другим. На больших скоростях всё это стремительно утрачиваешь.)

Ну и на полях этой захватывающей темы:

Мало что ненавижу я с такой яростной силой, как оборот «скоротать время» и все сопутствующие смыслы его. (Тем более, что время — это же практически единственное, что у нас вообще есть, притом так, что его практически сразу же и нет. Да, к предметам это тоже относится, поскольку они — оплотнённое, оплотневшее время, собиратели и накопители его, аккумуляторы. Можно — и нужно — подзаряжаться.) Будь моя воля и власть над миром, со временем я бы только то и делала, что удлиняла бы и углубляла его (вплоть до соприкосновения с его вечностным ядром), и прорывала бы в нём внутренние ходы со многими неочевидными ответвлениями.

Именно этим, собственно, всеми доступными средствами и занимаюсь.

О неукрупняющем

Во время войны каждый становится персонажем трагедии, каждый, не исключая и тех (даже — те особенно), кто по своим обыкновениям и / или душевным размерам никогда не бывал никем, кроме персонажа скучного реалистического повествования или и вовсе комической фигурой (если кто-нибудь и в самом деле таков, а не только кажется таковым внешнему взгляду, неминуемо ограниченному и поверхностному). Не переставая быть всем этим (такое никуда не девается), он самой силой вещей — поверх всего этого, на основании всего этого, независимо от всего этого — становится трагическим героем.

Достаточно одного только, кажется, соприкосновения со смертью и ежедневного, а то и сиюминутного существования перед лицом сил, неизмеримо нас превосходящих. Тут даже не требуется никакого личного масштаба. Можно было бы думать — и даже есть сильный соблазн думать, — что это само по себе укрупняет, но нет. Возможно быть и совсем некрупным, резче и проще: мелким трагическим персонажем, и трагизм от этого ничуть не меньше. Но какое-то дополнительное измерение личности он сообщает. Может быть, оно вовсе и не нужно человеку, скорее всего нет. Но тем не менее.

О принадлежности

И думаю о том, что куда охотнее, чем уехать в другую страну, я бы согласилась жить в каком угодно русском городе — хоть в Костроме (это почти наугад), хоть в Петропавловске-Камчатском, хоть в маленьком каком-нибудь (Елец, Ефремов, да хоть Электросталь).

Просто оно как-то так устроено, так устроилось, что «там», чем бы ни было это «там», даже если оно Венгрия, которую я люблю и язык которой понимаю, или, скажем, Польша, симпатичная мне эстетически и пластически без малейших биографических оснований да и без серьёзного знания (Чехию не рассматриваю — чужа, холодна), — «чужое», не обеспеченное должным объёмом личного опыта, — а здесь «своё». То есть полнота жизни. Которая не обязательно комфортна, безопасна или, скажем, легка, — она просто полнота жизни.

Я здесь почему-то ничего не боюсь — даже при отдании себе отчёта (надеюсь, что полного, хотя понимаю, что на самом деле нет; полный отчёт невыносим, наверное, ни в каком отношении, в этом тем более) во всём возможном страшном, — чувствую некоторое глубокое спокойствие принадлежности. Меня здесь защищает вся полнота возможной здесь для меня жизни.

Я не люблю никакую власть (вполне ясно понимая, что разница есть, но тем не менее). Всякая власть пройдёт.

Из попутных соображений

«Своё» — то, за что, за сам факт существования чего ты готов и имеешь возможность (у последнего — решающая важность; но нужно, чтобы и то и другое сразу: чтобы возможность была и чтобы мы её использовали) платить самим собой — и, наверное, до тех пор, пока ты это делаешь и в той мере, в какой ты это делаешь.

Резче: что по твоей доброй воле (у этого тоже решающая важность) использует тебя как материал для своего существования.

(В этом «своём» всегда, по определению, есть сущностная, образующая жертвенность.)

Всё остальное не наше.

И всё, что будет, только обещанье

…и вот ведь что: Москва вся в целом, а в некоторых своих частях — особенно (остро, до наваждения), — всегда (пожалуй, да: всегда) была (да и по сию минуту остаётся) мне обещанием счастья. Именно обещанием — бóльшим и куда более таинственным, чем само счастье, на которое, огромное, необозримое, она всей собою указывала и указывает и в которое была и остаётся только узким — хотя, казалось бы, — головокружительно-широким — входом.

К практической онтологии: О неприручаемом

Неудачи — прорехи в тщательно возводимой человеком защите, сквозь которые хлещет бытие как таковое. Сырое, неприрученное, неприручаемое, дикое бытие. — Неудачи — окна в мир. Урок не-центрированности мира на нас — и нас самих на себе.

В сущности, любая вещь, любой пустяк способны стать проводниками к самому глубокому и коренному, — все они — чувствительные волоски на большом теле бытия.

Это всё опять же о том, что «всё существенно», — не равным, разумеется, образом, и тем более не раз и навсегда данным образом. Понятно, что все эти значащие явления существуют в некоторой иерархии / иерархиях, просто иерархии подвижны и переменчивы (так и хочется сказать, что в конечном счёте условны, но всё-таки не скажу).

О наважденьи цельности

Всякий раз, сделавши — волей или неволей, даже неважно — что-то (межчеловечески) плохое, как-то знаешь внутренне, что портишь бытие в целом, оказываешься ложкой дёгтя в безбрежном океане мёда, губящей весь океан. (Вообще — что любой твой поступок, любое движение, — но разрушительное и злое в особенности, потому что оно сильнее, — как-то сказывается на состоянии всего существования, не может не сказываться на нём.)

Разновидность, конечно, гордыни и наивнейшего из вариантов эгоцентризма. Но тем не менее.

Всегда одна

…и вдруг подумалось: на самом деле идёт одна война, — может быть, от начала мира. Она всего лишь то уходит вглубь, то выходит на поверхность, — но она всегда одна, хоть и принимает разные формы. — Это не значит, что в ней нет виноватых, что типа она сама, — никоим образом: всегда есть совершенно конкретные люди, приводящие её в мир, пробивающие бреши, сквозь которые она выходит. Но она всё равно одна, с одной-единственной сутью, которая вертит её участниками.

К техникам души — простейшее:

…надо просто так устать, чтобы стало всё равно.

О, нашей жизни скудная основа

Теперь всё больше, всё упрямее, до врастания уже в статус непроговариваемой очевидности (проговорим, пока не вросло) думается и чувствуется: тогда только и живёшь, когда нет событий, вообще единственно тогда (остальное — перетерпливаешь, претерпеваешь, превозмогаешь, преодолеваешь). Это — плотный, надёжный, суровый, шершавый, фактурный холст, на который ложатся (и легко с него смываются, в конечном счёте, — хотя да, могут даже его разъедать и весьма активно этим занимаются, но совсем его уничтожить им не по зубам) краски событий и который без этих красок прекрасно обходится (а они без него — нет).

Впрочем, легко допускаю и фактически даже уверена, что есть разные типы людей: одни живут в событиях, другие — в этой их шершавой основе. Наверняка есть и особенно виртуозные личности, с равной полноценностью живущие на обоих уровнях сразу, но богатыри ж, не мы.

(В соответствии с этим то, что можно назвать (хронически, разрушительно недостающим) отдыхом — это, конечно, и насыщение (хронически же исчерпываемой) — самой собой, условием всех событий и действий, но главное — восстановление связи с бессобытийной основой — не только себя, ну бы её уже, эту себя, но событий как таковых, с их бессобытийным ресурсом, всего вообще (ну понятно, что большие человеконастраивающие, человекосоздающие традиции столетиями уже это практикуют, как иудаизм по субботам). События и публичность — которые, кстати, эту саму-себя создавали в молодости; ну, молодость, вообще жизнь в её начале так устроена, что человека в ней создаёт вообще чуть ли не всё подряд, — теперь, во второй половине земного бытия, уничтожают её. Самой-себе, конечно, туда и дорога, сколько уже можно. (Чувство ценности её по мере продвижения к развязке тоже всё более отступает, пока, видимо, не отступит совсем.) Но бессобытийная драгоценная основа останется, даже когда от этой разнесчастной самой-себя, от морока субъективности не сохранится ничего вообще.

На полях неотменимого: Мыслить разрывами

Отвлечения, паузы / разрывы в поверхностном, наблюдаемом и подконтрольном (и неминуемо узком) слое сознания — (необходимая, конститутивная, структурообразующая и что бы ещё тут такое весомое сказать) форма мышления. (Не в том даже очевидном отношении, что «надо отдыхать», понятно, что надо, а то перегреешься и перегоришь, — некоторые наблюдения показывают, что именно в наиболее интенсивной фазе смыслоизготовительного процесса возникает настоятельная потребность прервать его и переключиться на какую-нибудь ерунду, типа как Витгенштейн в кино ходил. Он, конечно, сбрасывал напряжение, которое в случае его мыслительной работы было чудовищным. не чета нашему, но и запускал латентные смыслообразующие процессы с их неявными источниками и неочевидными ходами.)

Ontologia personalis

Думаю о том, что осваиваю уже прибрежные области небытия. Вычерчиваю их персональные карты.

Тонкие нити глубины

Работа без выхода куда бы то ни было — глубинное существование, работа с глубиной (как минимум собственной. С чем ещё? — с глубиной мира, конечно), даже если занимаешься поверхностными пустяками вроде редактирования и форматирования подготовляемых к вёрстке файлов, — это всё равно нити (пусть тоненькие — неважно), за которые тянешь глубину (свободную от слова, далёкую от него).

(Просто весной (ну и летом) для достижения искомого состояния приходится от мира в его эмпирической данности прятаться, изолироваться, экранироваться. Поздней осенью и зимой оно, счастливое, даётся само.)

Глина: К физиологии странствий

Хочется в дорогу ради неё самой, как в один из своих домов (дом — место для размещения себя; отчего бы этим местом не быть самому движению?).

…и, может быть, ещё прежде самой дороги, неотделимо от неё — воздуха, воздуха, долгого весеннего воздуха, долгого, объёмного, полного, переполненного самим собою воздуха.

Весной ездишь прежде всего прочего за ним, а уж потом ради пространств, которые он наполняет, — и эти пространства в некотором смысле опциональны, легко взаимозаменяемы. От них достаточно существования — и простора. А может быть, хватит и одного только существования.

И — во все времена — затем ещё, чтобы было куда вместить переполняющее тебя внутреннее движение: в тебе одной ему узко, тесно и вообще неуместно.

Ему нужны огромные горизонты.

Ты же — всего-навсего исчезающе-малая точка, которая сводит эти огромности воедино.

Или так: с одним только Домом, без Бездомий как противоположных и дополнительных ему состояний — человек неполон.

Потребность в странствиях всего прежде телесна. Это физиология, биохимия, веселящий газ в крови, который вырабатывается уже на уровне воображения о смене пространств и давай требовать, чтобы — в результате реальной их смены — его было больше, больше, больше.

(И это не имеет отношения к смыслам, к рационально построяемым, обосновываемым и постижимым конструктам — или имеет его очень немного как предусловие всего такого. Зато предусловие очень важное, почти совершенно необходимое.)

Понятно, что, мотаясь из пункта А в пункт В и иные пункты, повсюду таскаешь непреодолимую самое себя, — но основное дело в том, что эту самую себя ставишь при этом в чисто уже пластически, эстетически, опять же физиологически иные обстоятельства — и только успевай отслеживать, а того более — обдумывать перемены, которые с тобой при этом происходят.

(Можно вырасти, можно не вырасти — а, напротив того, умалиться; можно просто — без изменения размеров — принять другую форму, перекомбинировать собственные элементы. Не угадаешь никогда.

В этой непредсказуемости, открытости, риске — одна из основных прелестей странствий.

(Впрочем, то, что я твержу себе всё настойчивее, что дело тут совсем не в приобретаемых знаниях или не в них в первую очередь, — скорее всего, прямое следствие моей нарастающей невосприимчивости к просвещению. Познавательный канал — или множество таковых: познавательные каналы — с прибыванием возраста всё-таки сужаются.

Ну, возможно, притом расширяются какие-то иные каналы.

Например, ответственные за соматическое и вообще бессловесное, — которое становится и заметнее, и понятнее.)

Мир разминает нас в пальцах как (чуткую, податливую) глину, чтобы вылепить нечто непредвиденное. Вообще-то он только тем и занят. Ну, когда не норовит раздавить.

К себе самой: Дар отсутствия

То, чего у тебя нет, что для тебя невозможно, и характеризует и формирует тебя по крайней мере ничуть не в меньшей степени, чем то (немногое, скудное — пока не утрачено), что у тебя есть. Именно оно, отсутствующее, недоступное, невозможное, вызывает наибольшую страсть и наиболее интенсивную внутреннюю работу

(от, скажем, невозможности поехать в Рим до желаемого, но тоже совершенно невозможного модуса отношений с NNN, — примеры произвольны, хотя не совсем).

Не вздумай поэтому докучать Адресату, в Которого ты и не веришь, просьбами: «Дай! Дай!». Возблагодари Его лучше (ну умеешь же, хоть и не веришь, знаю я тебя) за щедрый, мучительно щедрый, почти невообразимо щедрый дар отсутствия.

В некотором смысле по-настоящему, в полный рост и в полную силу у нас есть только то, чего у нас нет.

(продолжение следует)

Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.