©"Семь искусств"
  декабрь 2023 года

Loading

Кроме любви, огонь в его душе могли зажечь масштабные, сложные гастроли, требующие глубокой подготовки — он был известным в музыкальных кругах пианистом, и его иногда приглашали на серьезную работу. В такие периоды он целиком отдавался ремеслу и доводил свое мастерство до совершенства.

[Дебют] Максим Эрштейн

МОИ ФРАНЦУЗОВЫ

Максим ЭрштейнТеперь, когда жизнь моя подходит к концу, я все чаще начинаю задумываться: «А зачем она была, эта жизнь?» Раньше подобные мысли меня не посещали, и я во всякое мгновение, с каждым биением сердца, чувствовал ответ на этот вопрос — «Чтобы радоваться и быть счастливым». И большего мне не хотелось; я всегда был по уши занят и очень нужен всем тем, кто от меня зависел, кто нуждался во мне и не мог бы без меня и недели прожить. Поддержание их счастья наполняло счастьем и меня, наблюдение за их успехами окрыляло и воодушевляло меня; я жил их состоянием, а оно всегда было состоянием роста, тревоги и превозмогания. Дни мои были заполнены непрерывной и благодарной заботой, и всегда завершались сладким умиротворением и чувством принесенной пользы. Мне очень повезло в жизни — путь, который я избрал, укоренил и растворил меня в Земле; я сделался таким же теплым, бесстрастным и великодушным, как она сама. Встречаясь иногда с моими немногочисленными приятелями, которые приезжали из шумных больших городов, я плохо понимал их нервозность, стресс и неуверенность в завтрашнем дне. Я видел, что они несчастливы, но никогда не умел как следует успокоить их. Я кормил их медом с моей пасеки и отводил к коровам и телятам; рассказывал им о моих скромных деревенских заботах. Они не слушали меня и не отрывались от своего привезенного пива; они не были внимательны ни к моей жизни, ни к жизни моих животных. Они увозили от меня свежее молоко и яйца, и кажется, уезжая, все-таки выглядели уже не настолько растрепанными, как по прибытии ко мне. Я ясно видел, что живу гораздо счастливее их; вижу это и сейчас.

Однако, необходимо объяснить, с какой целью я пишу эту записку. Сразу хочу заявить — это вовсе не мемуары. Ведь ничему замечательному я, по большому счету, научить читателя не могу; на свете есть тысячи людей таких же, как и я, и совершенно нет никакой нужды подробно описывать еще одну заурядную судьбу. И только один поистине удивительный случай, произошедший со мной несколько лет назад, побудил меня в конце концов взяться за перо. Вот после этого случая я и стал задумываться время от времени о моем жизненном пути и оглядываться на него каким-то новым взглядом. Нет, я и теперь ценю мой привычный образ жизни нисколько не меньше прежнего, но иногда меня вдруг охватывает странная, необъяснимая грусть. Я, впрочем, гоню ее вполне успешно, особенно, когда много неотложной работы и возни с животными.

Я был бы рад немедленно приступить к описанию этого самого необычного случая, но чувствую, что прежде следует все-таки набросать краткую историю моей жизни, с тем, чтобы читатель лучше понял всю ситуацию и мое отношение к ней.

Итак, родился я в небольшом городке в средней полосе России в семье журналистов. Родители мои принадлежали к местной интеллигенции, были вхожи, что называется, «в круги», и всеми силами старались дать мне лучшее по нашим скромным провинциальным меркам образование. Я считался в городе этаким мальчиком-везунчиком, был на особом счету у школьных учителей и на глазу у мамаш, которые мечтали когда-нибудь выдать свою дочь за человека, который, несомненно, переберется со временем из нашей серости в столицу. Мне, разумеется, положено было пойти по родительским стопам; разговоры о филологическом факультете, не иначе, как в МГУ, начались у нас в семье, когда я учился еще в седьмом классе. Я, между тем, не обнаруживал никаких особых способностей ни к гуманитарным, ни к точным предметам; был, впрочем, хорошистом, и вечно оставался в статусе «подающего надежды» лентяя. Ничто по-настоящему не занимало меня в детстве, кроме, пожалуй, поездок на природу — там я отдыхал от вечного культурно-образовательного ворчания родителей, с удовольствием собирал в блаженной лесной тишине грибы, лазил по деревьям и ловил для коллекции бабочек.

Первым тревожным звоночком для родителей был случай в пятом классе, когда я нашел в лесу вывалившегося из гнезда орленка. У него было поранено крыло и я со скандалом, против воли родителей, настоял взять его домой и ухаживать за ним. Он был уже подросшим птенцом, и вскоре его крыло зажило, он научился летать и покинул наш дом. Это были самые счастливые две недели всей моей школьной жизни, и самые, вероятно, ужасные для родителей — я напрочь забросил тогда учебу и беспрерывно возился подле моего питомца. Я до сих пор помню, каким невероятно хорошим он был существом, умным, внимательным и спокойным. Он старался изо всех сил проглотить червяков, которыми я его так неуклюже кормил, он помогал мне выхаживать его так трогательно, так искренне; он доверил мне свою жизнь так окончательно и фундаментально, как будто я всегда был его мамой-орлицей. Он не боялся меня ни секунды с самого начала, и связь между нами установилась как только я поднял его с травы и мы оказались лицом к лицу — он посмотрел тогда на меня и, клянусь, я увидел в его глазах, что он сразу понял мои намерения. Птицы вообще очень умны, а крупные — тем более, и я убедился тогда в этом воочию. Он принял мою заботу с видимой благодарностью, но при этом деловито, по-хозяйски, как новый, необходимый этап его жизни, как будто был уверен, что вот так с орлами и должно все происходить, когда они немного подрастают. И ни на мгновение, покуда он жил у меня, даже будучи в самом больном и зависимом положении, он не переставал излучать достоинство короля птиц, владыки неба — это меня особенно восхищало в нем. Это не было показное достоинство, напускная гордость, нет — достоинство было присуще ему по природе, по другому он вести себя просто не мог.

Следующий жизнеопределяющий для меня эпизод произошел за неделю до вступительных экзаменов, не в МГУ, конечно, а в гораздо более скромный университет нашего областного центра. Я тогда уже водил машину и ежедневно ездил к репетитору, который жил на окраине нашего городка, плавно переходящего в сельскую местность. Вот там-то я и увидел провалившегося в яму теленка, отбившегося от своего стада. Я и хотел и боялся помочь ему — он отчаянно лягался копытами, тщетно пытаясь выбраться из ямы. Помню, как я постепенно проникался этой ситуацией, шаг за шагом входил в нее, становился все смелее, грязнее и решительнее. Спустившись к нему, я обнаружил, что теленок, также как когда-то птенец орла, сразу понял, зачем я здесь, сразу доверился мне и стал помогать мне спасать его; я не получил ни одного удара копытом и мы вместе выкопали для него наклонную плоскость, по которой он в конце концов выбрался наверх. Он был очень слаб и лег на траву; вокруг не было ничего похожего на фермы; я не имел ни малейшего понятия, как его угораздило здесь оказаться. Проселок выглядел абсолютно безлюдно и я не придумал ничего лучше, чем привезти сюда из дома палатку и кучу капусты для теленка. Мы вместе провели в поле две ночи, а в дневное время я разъезжал по окрестностям, пытаясь выяснить происхождение теленка, но отлучался ненадолго, боясь, что он, уже окрепший, еще куда-нибудь забредет и потеряется. Наконец я нашел его хозяев, они приехали и забрали его. И снова, как и в случае с орленком, я пережил глубокое соединение с чьей-то жизнью, полностью доверившейся мне, и понял, что лучшего подарка судьбы для меня быть не может. Подготовка к экзаменам, разумеется, была заброшена, родители неистовствовали, но для меня это выглядело как немое кино — я не слышал их вовсе.

Тем не менее я успешно поступил на филологический факультет и проучился там полтора года; классы мне не слишком нравились и в душе я уже знал, чем на самом деле хочу заниматься. Для этого рассказа имеет ценность только один факт из моей университетской учебы — у нас преподавал профессор по имени Григорий Французов. Это был очень колоритный преподаватель с запоминающейся манерой говорить и повадками сыщика — он выискивал в текстах скрытые нити, парадоксальные подтексты и обнажал их для нас, студентов; отношение к этому было в нашей среде неоднозначное, многие крутили пальцем у виска, но лично мне это нравилось, развлекало. Да и внешность у этого Французова была интересная, я хорошо его запомнил.

По окончании первого курса мой приятель позвал меня съездить вместе на лето в Австралию — там требовались волонтеры в заповедник по реабилитации диких животных. Мы поехали и замечательно провели там время; я познакомился там со старым фермером, который держал небольшое хозяйство неподалеку от Мельбурна и хотел продать его, чтобы перебраться жить к детям. Меня совершенно очаровала его ферма — это был райский деревенский уголок, скрытый от всех прелестей цивилизации; также приятно удивила невысокая цена этого хозяйства. Вернувшись в Россию, я, ни секунды не сомневаясь, взял в банке кредит, купил эту ферму и переехал в Австралию. Решение мое было настолько непреклонно, что родители, уже понявшие к тому времени мою истинную натуру, не стали препятствовать мне.

Я прожил на этой ферме всю свою последующую жизнь, здравствую здесь и теперь, все так же выращиваю и продаю лошадей и коров, нянчусь с жеребятами и телятами, развожу пчел и редкие сорта лекарственных растений. Пару раз я был женат, но оба раза недолго; жены мои не выдерживали моего тотального посвящения сельской жизни и фермерской работе, я нисколько не виню их в этом и осознаю, что такие самодостаточные и отстраненные люди, как я, не должны связывать себя и других узами брака.

Мне было уже около пятидесяти, когда ко мне на ферму стал захаживать соседский мальчишка, лет десяти, по имени Джон Олафссон. Он искал какую-нибудь работенку и я стал поручать ему мелкие задания, которые он охотно выполнял. Усадьба его родителей располагалась в полумиле от моей фермы, Джон сначала приходил пешком, а потом стал приезжать на велосипеде. При всем моем благодушном, чтобы не сказать равнодушном, отношении к людям и отсутствии привычки их судить или порицать, должен сказать, что никогда я не встречал столь отталкивающей семейки, какой была семья Олафссонов. Отец Джона Конрад был потомком выходцев из Норвегии, угрюмым, властным и грубым человеком. Мать его была просто неприятной женщиной — никогда не улыбалась, не здоровалась, как все местные; казалось, что она вечно была всем недовольна и погружена в себя. Двое его старших братьев пошли в родителей: мрачные и молчаливые, они пропадали целыми днями на своей плантации и редко выбирались за ее пределы. Джон как будто тоже был отмечен этой их семейной печатью угрюмости, но в гораздо меньшей степени; в целом это был весьма живой и любопытный мальчишка. Можно сказать, что в семье он был с ранних лет предоставлен сам себе; никто с ним не занимался, карманных денег ему не выдавали; он тяготился после школы бездельем и раздражал семью, не желая помогать ей в выращивании табака и красного перца. На его усадьбе никаких животных не было, а Джон их любил и с удовольствием возился с ними у меня. Со временем он стал приходить ко мне каждый день и оставаться до позднего вечера, я помогал ему с уроками, мы разговаривали, играли в бадминтон; он подружился с ребятами из соседней фермы и все более неохотно возвращался домой на ночь. К моему удивлению, прошло почти полгода с тех пор, как Джон начал проводить все свободное время у меня, прежде чем я, наконец, поговорил с его матерью. Общение длилось не более двух минут, и мне было заявлено, что если я желаю, то могу взять Джона к себе — пусть только появляется дома на выходных. Так Джон стал жить у меня и помогать мне ухаживать за животными; самому мне выполнять всю работу на ферме было уже нелегко. Я привязался к мальчишке и, что скрывать, полюбил его всей душой. Я совершенно больше не наблюдал в нем его первоначальной угрюмости и отстраненности, он был смышленым и общительным подростком, и к тому же, как мне казалось, прирожденным фермером-животноводом, и мы планировали с ним купить когда-нибудь хозяйство покрупнее нашего и разводить там лам и овец.

Так размеренно и, несомненно, счастливо, протекала моя жизнь, а уж после того, как в ней появился Джон, я и мечтать не мог о лучшей для себя доле. И вот, когда Джон прожил у меня около четырех лет, начали происходить те самые удивительные события, из-за которых я и пишу эту записку; я постараюсь описать их подробнее.

Итак, однажды я отправился в столярную мастерскую в окрестностях Мельбурна — нужно было прикупить крепких досок для ремонта конюшни. При входе в мастерскую моим глазам представилась забавная картина — какой-то отчаянный тип пытался затолкать пианино в миниатюрный фургон; по взмокшему и взьерошенному виду этого мужчины было понятно, что занимается он этим уже долго и безуспешно. В тот момент, когда я проходил мимо, заканчивалась неудачей попытка уложить пианино по диагонали; какой-то случайный прохожий подавал советы, мужчина отвечал ему с сильным русским акцентом. Когда прохожий отошел, я приблизился к месту событий и приветливо сказал по-русски:

— Земляк, давайте я вам помогу. У меня здоровенный пикап, я отвезу ваше пианино, если, конечно, вам не в Сидней.

— Ну вот, еще и русского принесло. Вечно вас русских тянет всюду влезть. Сам справлюсь, — недружелюбно, даже не взглянув на меня, пробормотал незнакомец.

Я, разумеется, немедленно оставил его и зашел в мастерскую. Мой пикап был припаркован на ее заднем дворе; через полчаса работники погрузили туда все, что я приобрел; я вырулил на улицу и собирался уезжать, но заметил снова этого несчастного, который до сих пор был здесь и воевал со своим пианино — оно было уже прилично поцарапано по углам. «Какой упрямый тип», — подумал я и рассмеялся при виде его неуклюжих манипуляций. Опустив стекло, я с улыбкой наблюдал из машины за происходящим; укротитель пианино заметил это и еще сильнее разозлился.

— Чертова кукла, — орал он, — хозяин фургона божился, что оно сюда поместится.

— Не поместится никак, дружище, — произнес я успокоительным тоном, — нужна машина побольше, ну, хотя-бы, вот такая, — и я показал ему на свой пикап, в котором еще оставалось полно места. — Я еду в Серебряные Ручьи.

— Правда? — отвечал он, — Нам по дороге, но мне значительно ближе.

Во взгляде его я заметил сожаление за первоначальную грубость со мной; он уже действительно устал, осознал свое поражение, и стоял в замешательстве, стесняясь воспользоваться шансом.

— Садитесь ко мне вместе с вашим оркестром, я довезу вас обоих, — предложил я после небольшой паузы.

Он, похоже, оценил мою шутку, с благодарностью согласился и мы в секунду затащили пианино на пикап и поехали. Ему было, наверное, под пятьдесят, он был лет на шесть моложе меня. Высокорослый, худой, с растрепанной полуседой шевелюрой, с кругами под глазами, но хитрым, глубоким выражением в них, он был идентифицирован мной как спивающийся интеллигент, может быть, музыкант. Впоследствии оказалось, что я попал в самую точку.

В дороге мы познакомились, он назвался Иваном Семеновым, безработным пианистом; в Австралии, по его словам, он жил уже лет двадцать, и хлеб свой добывал частными уроками, урывочным музицированием в ресторанах, и тому подобной, по его выражению, «лабудой».

Он снимал небольшую квартиру в пригороде Мельбурна; мы вкатили туда пианино и Семенов предложил мне кружку пива. Было жарко, я с удовольствием согласился, он исчез на кухне, а я тем временем рассматривал фотографию, висящую над только что привезенным пианино. Там был запечатлен, по-видимому, сам Семенов в молодом возрасте, в обнимку с человеком постарше, и меня кольнуло чувство, что где-то я уже видел этого старика. Да, несомненно, я знал его! «Но кто же это?» — я глядел на картинку, силился вспомнить, и вдруг этот образ из прошлого ясно всплыл в моем мозгу, размахивая руками на университетской кафедре. Это был профессор Французов из моего факультета филологии.

— А это я с отцом, лет двадцать назад, — раздался голос появившегося с бокалами Семенова.

— Это ваш отец? — с удивлением протянул я.

— Да, а что?

— Дело в том, что он очень похож на моего университетского профессора Французова. Да нет, это определенно он!

Семенов вдруг очень смутился. Он сел на диван и принялся смотреть куда-то в сторону, забыв про свое пиво. Я же в полной тишине выпил свой бокал, и, видя, что мой новый знакомый не может овладеть собой, попрощался и поспешил удалиться. «Здесь какая-то тайна. Ну и хрен с ним, мое дело десятое», — подумал я. Номера своего телефона я ему не оставил и назавтра я уже совершенно забыл об этом эпизоде.

И что же, через неделю Семенов вдруг появился у меня на ферме. Он зашел, мрачно поздоровался, затем сел, мялся, собирался с силами, и все не мог приступить к тому, что, по видимому, хотел сказать мне.

— Пойдемте, покажу вам мое хозяйство, — предложил я, чтобы как-то разрядить ситуацию.

Мы прошлись по ферме, поглядели на животных. Царящее вокруг умиротворение, вид жеребят и телят, похоже, немного успокоили его; мы вернулись в дом и он тихо произнес:

— Я навел о вас справки. И все-таки не могу спокойно спать.

— А в чем, собственно, дело?

Он опять сильно смутился и замолчал.

— Иван, говорите прямо, что вам от меня нужно? Вы можете положиться на мое слово — все, что вы мне расскажете, останется между нами. Я живу уединенно, мало с кем общаюсь, и вообще, я равнодушен к чужим тайнам и сплетням, — сказал ему я.

— Ладно, я вам скажу, зачем я к вам приехал. Я знаю, вы говорите правду, что мало с кем общаетесь и почти не выезжаете из своей фермы. Я просто не выдержал давления, не выдержал страха, — проговорил он сбивчиво, с волнением в голосе.

— Какого страха, вы долго еще будете говорить загадками?

Медленно, опустив голову, и твердо, отделяя каждое слово, он выдавил из себя:

— Я боюсь, что вы донесете на меня в полицию, что я на самом деле Французов.

— Господи, да вы в своем уме? Почему я должен идти в полицию? Вы на самом деле Французов? Что в этом плохого?

Мы помолчали с полминуты.

— Это даже очень хорошо и занятно, что вы Французов, ведь ваш отец был замечательным преподавателем, — продолжил я, — он читал лекции у меня на втором курсе.

Я стал рассказывать о его отце, озвучил пару интересных эпизодов из его лекций; по правде говоря, только его уроки и запомнились мне из всего моего университетского периода. Семенов-Французов как будто не слушал, и внезапно резко оборвал меня словами:

— Вы можете мне пообещать, что не пойдете в полицию?

— Да почему я должен туда идти, во имя всего святого? Конечно обещаю, чудак вы человек!

— Ну хорошо, — он с усилием овладел, наконец, собой, и натянуто улыбнулся. — Мне довольно вашего слова. Я приехал только просить вас о том, чтобы вы не рассказывали никому, тем более властям, что мой отец — Французов. Я вижу, что вы человек добрый, великодушный, и поймете меня: я не могу открыть вам всю правду, не могу сказать, почему я прошу вас об этом. И называйте меня впредь только Семеновым, пожалуйста.

— Ладно, конечно, обещаю! — воскликнул я.

— Хорошо, — сказал он, посмотрел мне глубоко прямо в глаза и вышел прочь.

«Вот чудак», — подумал я, «да мне нет никакого дела до его тайн».

Однако, не прошло и трех дней, как этот Семенов опять приехал ко мне. «Может быть, он сумасшедший?» — подумал я.

— Я делаю ошибку за ошибкой, — с досадой сказал он. — Я теперь целиком я ваших руках. Я бы просто уехал отсюда, но, во первых, все равно найдут, здесь не скроешься, а во вторых, я уже достаточно покатался по Австралии, и мне нравится здесь, в Мельбурне.

— Я же вам пообещал, вы что, не верите моему слову?

— Честно? Не верю, — с каким-то ожесточением ответил он.

С этими словами он достал из привезенного пакета устриц, коньяк и салями.

— Посидим, поговорим? — монументально произнес он и прочно опустился на диван.

В течение последующего часа он поведал мне свою историю, которая все объяснила — почему он боялся, что вскроется его настоящая фамилия. Как выяснилось, по-настоящему его звали Виктор Французов; его уже много лет искал Интерпол, ибо в России, давным давно, он, в порыве страшной ревности и гнева, убил свою жену и ее любовника. Ему удалось подделать документы и бежать в Австралию, и вот сейчас перед ним в первый раз встала угроза разоблачения. Говорил он очень пылко, красочно и, без сомнений, абсолютно искренне. Было в его владении русским разговорным языком нечто очень притягательное для меня, давно забытое; пожалуй, только друзья родителей, когда бывали у нас в гостях в моем далеком детстве в России, могли иногда говорить подобным образом. Местный эмигрантский русский язык всегда удручал меня, и Французов, конечно, потряс меня в этом смысле; поразила меня и его искренность и открытость передо мной. Мы много общались в тот вечер, и я, как мне показалось, также понравился ему: в конце концов, я тоже был когда-то выходцем из интеллигентной семьи. Мы расстались во взаимной симпатии и я почувствовал, что теперь, полностью открывшись передо мной, излив всю душу, он уже не боится, что я выдам его.

Он стал периодически приезжать ко мне, и продолжал делать это в течение полугода. Мы живо общались; он подробно и красочно описывал свою страсть к убитой им жене. «Любовь — это болезнь», — говорил он, и из его рассказов я ясно видел, что он, действительно, не мог любить по-другому. Семенов был человеком крайностей и высоких устремлений, воспламенить его душу могли лишь по-настоящему сильные раздражители, и пожар в ней невозможно было потушить. Пожар этот бушевал подобно стихийному бедствию; выдержать любовь такой исполинской силы смогла бы лишь исполинша, равная самому Семенову; похоже, его жена была близка к этому качеству, но, все-таки, не полностью. Она была талантливой скрипачкой, и, к тому же, творческой, самостоятельной натурой. Он заваливал ее вниманием и подарками, не давал ей прохода, хотел всегда быть с ней и исполнять любые ее капризы. Она любила его и отвечала ему взаимным вниманием, хотя и не такого размаха. Они провели целый год совершенно вместе, и днем и ночью, и слились в одно существо. Однако, для нее, как позже понял сам Семенов, это было чересчур, ей нужно было иногда одиночество, спокойствие, время побыть с самой собой. Он чрезвычайно болезненно воспринимал любые ее попытки провести время не вместе с ним, устраивал сцены и истерики. Он был по-настоящему болен ей. Она же плохо переносила эти его скандалы, между ними начался разлад, в который вмешался, к тому же, роковой третий. Лишним в этом треугольнике оказался, к сожалению, именно Семенов и окрас его страсти мгновенно переменился с красного на черный, при той же самой космической амплитуде. Слушая его, я поражался самой возможности существования такого рода страстей, никогда ничего похожего я сам и близко не испытывал. Когда-то в юности я читал о подобных вещах в книжках, но тогда совсем не понимал и не мог воспринять их; теперь же я прекрасно чувствовал, о чем идет речь. В обычные, свободные от пожара в душе, времена, Семенов откровенно скучал, много пил, вел беспорядочный образ жизни, и томился в ожидании следующего пожара, искал его. Кроме любви, огонь в его душе могли зажечь масштабные, сложные гастроли, требующие глубокой подготовки — он был известным в музыкальных кругах пианистом, и его иногда приглашали на серьезную работу. В такие периоды он целиком отдавался ремеслу и доводил свое мастерство до совершенства. Однако, по его собственным словам, его бедой было то, что он не являлся, как его убиенная жена, подлинно творческим человеком — он скучал наедине с самим собой, никогда не писал музыки, а лишь любил ее виртуозно исполнять. Ему нужно было взаимодействие с внешним предметом для самовозгорания и самореализации, подобно тому, как порох не является самодостаточным телом для горения — ему требуется соприкосновение с кислородом.

Можно сказать, что мы неплохо сошлись с Семеновым. Я видел, что он в полной мере удостоверился в моем молчании относительно его тайны, и что он теперь приезжает ко мне от чистого сердца, как к другу. Он, впрочем, не во всем был приятен мне — частенько приезжал пьяным, и всегда был равнодушен к моим животным. Он любил говорить о женщинах, и поведал мне, что когда-то был женат вторично, на местной, это было в Брисбене, и на этот раз, несмотря на страсть, он сумел мирно развестись с ней. Семенов, к моему удивлению, любил детей — он хорошо играл с Джоном и даже иногда с его друзьями на соседской ферме. «Славный у тебя мальчишка, а мне вот в старости некому будет и стакан воды подать», — говорил он мне. Со временем Семенов стал приезжать ко мне все реже; иногда звонил, говорил, что сидит без работы и крепко пьет.

Спустя несколько месяцев с тех пор, как Семенов был у меня в гостях в последний раз, у нас прошел слух, что в усадьбе Олафссонов случился серьезный конфликт между родителями Джона, и Конрад собрал вещи и уехал. Точных деталей не знал даже Джон, но для меня это обернулось неожиданным подарком: его мать посетила меня и предложила официально усыновить парня. Я был этому несказанно рад и мы назначили слушание в суде Мельбурна, где должны были оформить все бумаги. У нас с Джоном была на примете большая ферма неподалеку, которая давно стояла на продажу; ее владелец знал о наших намерениях купить ее со временем, и мы решили сразу же после усыновления осуществить эту затею и переехать туда. И вот, буквально за два дня до судебного заседания, Джон отправился вечером в усадьбу к родителям и вскоре вернулся, возбужденный и злой.

— Хочешь сногсшибательную новость? — прокричал он.

— Да, — насторожился я, — выкладывай.

— Я был сейчас у матери. Она мне передала документы для суда и рассказала удивительную вещь. Это просто потрясающе! Она скрывала это от меня всю жизнь, и только теперь призналась и выдала мне правду о моем настоящем отце.

— Твоем настоящем отце? — вскричал я в изумлении, — Твой отец не Конрад Олафссон?

— Точно так, и знаешь, что самое поразительное? Я русский, как и ты! Мой отец был русский! Мать разошлась с ним, когда только забеременела мной, потом она вышла замуж за Конрада Олафссона и всю жизнь говорила нам, что он и есть мой отец. Вот черт, я понимаю теперь, почему я никогда не находил с отцом общего языка. Ну, то есть, с Конрадом. Вот так дела! А я-то ничего по-русски не знаю, кроме нескольких слов, которым ты меня научил.

— А где теперь твой русский отец, мать тебе сказала?

— Его давно нет в живых. Он был пьяница, спился и умер. Мать говорит, что у нее был короткий роман с этим русским, когда она еще жила  в Брисбене, как раз перед тем, как она познакомилась с Конрадом и вскоре вышла за него замуж.

— В Брисбене? — пролепетал я, и оцепенел, пронзенный страшным предчувствием.

Я помню это сильнейшее ощущение до сих пор так же явственно, как если бы это случилось вчера. Я весь покрылся обильным потом, в горле, наоборот, пересохло, а на языке был какой-то кислый, терпкий вкус. Меня била дрожь. Это предчувствие сразу каким-то непостижимым образом переросло в точное знание. Я ясно видел все, что будет наперед. Я боялся задать ему вопрос, на который знал ответ. «Господи, неужели это не сон?» — взмолился я внутри себя и спросил Джона:

— А как звали твоего русского отца?

— Мать дала мне одну единственную бумажку, сохранившуюся от него, там написано его официальное имя. Но это имя — поддельное. Настоящее он скрывал, так как натворил что-то в России и был какое-то время в розыске. Мать назвала мне его истинную фамилию, на тот случай, если я когда-нибудь захочу найти своих родственников в России.

— И как же его звали в действительности? — еле выдавил из себя я.

— У него интересная фамилия. — отвечал Джон. — Его звали Виктор Французов.

Вот, собственно, и конец всей истории. На следующий день я приехал к Семенову-Французову и все ему рассказал. Нет нужды описывать здесь его ошеломление и радость, а также последующее изумление Джона. Казалось бы, в реальности ничего не изменилось, но новое знание придавало каждому из нас совершенно иной статус, чем раньше; мы смотрели друг на друга по-новому и видели будущую жизнь по-новому.

Вскоре Французову предложили постоянное место в оркестре Веллингтона и они с Джоном уехали в Новую Зеландию. Джону очень нравится городская жизнь в новой стране, он счастлив с отцом, занимается с ним музыкой и делает успехи. Французов совершенно бросил пить и также чувствует себя прекрасно.

С момента их отъезда прошло уже несколько лет. Раз в год Джон прилетает на недельку погостить, живет, как прежде, у меня, и навещает иногда мать. Я по-прежнему счастлив своей каждодневной работой, мне теперь помогает по хозяйству здоровенный парень лет тридцати, недавно обосновавшийся с семьей в нашей местности. Он, впрочем, берет довольно дорого за свою работу и трудится еще в нескольких местах по соседству, но дело свое знает хорошо, и я с радостью плачу ему столько, сколько он требует — ведь ему нужно выплачивать кредиты, возвращать долги, и вообще, у него еще вся жизнь впереди.

Print Friendly, PDF & Email
Share

Максим Эрштейн: Мои Французовы: 8 комментариев

  1. Зоя Мастер

    Максим Эрштейн29.12.2023 в 18:39
    Инна,
    Рассказ как раз отвечает на этот вопрос — жизнь дана для самореализации. Пушкин ведь самореализовался, и герой рассказа тоже. Но при этом всегда хочется больше, и Пушкину, и герою рассказа,

    Моисей Трайберг 29.12.2023 в 22:55
    » Интересно было бы услышать ответ на этот вопрос, нет, не Пушкина, а самого рассказчика.»
    ————————————————————-
    Taки интересно.
    А мне интересно, что скажет об этом дебюте Мастер рассказа о Моцарте, Зоя М.
    ______________________________________________________________

    Уважаемый Моисей, спасибо за внимание к «моему» Моцарту. Однако, я должна Вас огорчить: я не вижу аналогий ни с Пушкиным, ни с Моцартом прежде всего потому, что у главного героя, как и у остальных персонажей, нет признаков гениальности или божественного таланта. По сути, они – троечники, наделенные определёнными способностями: фермерскими, музыкальными (мне плохо верится, что настоящий музыкант в состоянии пихать пианино, тупо наблюдая, как на его углах появляются царапины – ну совсем не Моцарт). Если Вы имеете в виду мистичность моего рассказа «Пришелец», в замечательном тексте Максима Эрштейна я её не заметила. Там есть затравка, закрученность сюжета, явное ощущение неизбежной (хотела написать – неминуемой) встречи персонажей в намеченной точке пересечения, что и происходит. Не знаю, обязателен ли сладкий happy end – автору виднее. Честно говоря, мне гораздо больше понравилось начало рассказа, с середины стала серьёзно вязнуть, но опять же, это исключительно моё восприятие. В итоге, герои само реализовались, но мне никак не удаётся провести аналогии с Пушкиным. Используя язык рассказчика, и «подле» не стояли. Что касается отзыва «автор может стать писателем»………. Автор пишет профессионально, и на мой взгляд он – писатель.

    1. Максим Эрштейн

      Уважаемые читатели,

      Рад, что вам рассказ нравится, приятно читать лестные оценки. Ввиду того, что здесь проводятся аналогии с рассказами о великих людях, и к тому же рассказами мистическими, приглашаю вас прочесть мой другой рассказ «Великий Вспоминатор». Я когда-нибудь пришлю его редактору этого журнала, чтобы опубликовать его здесь, пока что он опубликован только в самиздате.
      https://proza.ru/2023/04/23/121

  2. Инна Беленькая

    Максим Эрштейн29.12.2023 в 18:39
    Инна,
    Рассказ как раз отвечает на этот вопрос — жизнь дана для самореализации. Пушкин ведь самореализовался, и герой рассказа тоже. Но при этом всегда хочется больше, и Пушкину, и герою рассказа, особенно когда они видят, что в жизни они могли бы еще и то и это…. Вот с героем рассказа как раз это и случилось — он понял, после знакомства с Франзузовым, какие существуют в мире страсти, эмоции, отцовство — он все это пропустил, не почувствовал. Об этом, как-бы, рассказ.
    ____________________________________________________________________
    Я с вами согласна, но в рассказе это остается как бы «за кадром». Кроме «странной необъяснимой грусти», с которой он успешно справляется, заглушая ее работой, никаких душевных мук, терзаний он не испытывает. Да и новый знакомый (полный его антипод) не вызывает у него приятных чувств и восхищения — «Он, впрочем, не во всем был приятен мне — частенько приезжал пьяным, и всегда был равнодушен к моим животным. Он любил говорить о женщинах…».
    Конечно, он человек самодостаточный, он достиг всего, о чем мечтал, у него любимая работа, вся жизнь его связана с животными, которых он больше всего на свете любит( сублимация?), никаких комплексов по поводу «упущенного шанса» в жизни он не переживал. И сам считает, что он счастливей других.
    Он вообще не склонен к рефлексии. Но вы правы, возможно, где-то на подсознательном уровне он и сожалеет, что чего-то не дополучил от жизни, что его жизнь оказалась неполной . Но ведь каждому — свое. Как говорят, «авантюры – для авантюристов».

    1. А.В.

      По-моему — тоже. Дебют удался.
      Примерно 20 лет в Питере, 10 — в Иерусалиме, больше 20-ти — в Атланте.
      А об Атланте — ни полслова. 🙂

  3. Максим Эрштейн

    Инна,

    Рассказ как раз отвечает на этот вопрос — жизнь дана для самореализации. Пушкин ведь самореализовался, и герой рассказа тоже. Но при этом всегда хочется больше, и Пушкину, и герою рассказа, особенно когда они видят, что в жизни они могли бы еще и то и это…. Вот с героем рассказа как раз это и случилось — он понял, после знакомства с Франзузовым, какие существуют в мире страсти, эмоции, отцовство — он все это пропустил, не почувствовал. Об этом, как-бы, рассказ.

  4. Инна Беленькая

    Теперь, когда жизнь моя подходит к концу, я все чаще начинаю задумываться: «А зачем она была, эта жизнь?» Раньше подобные мысли меня не посещали,
    _______________________________
    Герой не одинок. Вот и Пушкин задумывался: «Дар напрасный, дар случайный, Жизнь, зачем ты мне дана?» Интересно было бы услышать ответ на этот вопрос, нет, не Пушкина, а самого рассказчика.

    1. Моисей Трайберг

      » Интересно было бы услышать ответ на этот вопрос, нет, не Пушкина, а самого рассказчика.»
      ————————————————————-
      Taки интересно.
      А мне интересно, что скажет об этом дебюте Мастер рассказа о Моцарте, Зоя М.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.