Девятый вал еврейских погромов покатился по городам и весям черты оседлости и даже выплеснулся за черту. «Вы хотели свободы — вот вам свобода!» Таков был основной лозунг «монархистов», возмущенных уступчивостью монарха. По масштабу, количеству жертв, по неистовости разгула темных страстей эти кровавые оргии во много раз превзошли еще недавно казавшийся таким чудовищным Кишиневский погром.
Семен Резник
Последний император: жизнь, смерть, посмертная судьба
К столетию расстрела царской семьи
(продолжение. Начало в №9/2018 и сл.)
ЭПОХА ВИТТЕ
1905—1906
«Уступки следует делать заблаговременно и в позиции силы, а не в условиях слабости», — писал А.И. Солженицын по поводу издания манифеста 17 октября (т. I, стр. 368).
Что и говорить, справедливое замечание. Но если бы такой совет был дан самому Николаю II (и давали не раз!), он бы его просто не понял. Достаточно вспомнить его реакцию на «бессмысленные мечтания» тверского дворянства, чтобы убедиться, что ни единой крохой абсолютной власти в позиции силы он бы не поступился. И не потому, что он так сильно ею дорожил — мы знаем, что власть для него была тяжелой обузой, — а потому, что таково было его понятие долга, которое в нем усиленно культивировали те, кто его окружал. При желании в этом можно видеть смягчающие обстоятельства, но ведь только он сам определял, кому быть, а кому не быть «особами, приближенными к императору». Даже с минимальными ограничениями, установленными для себя самим самодержавием, Николай и его камарилья не хотели считаться. В.И. Гурко, один из высокопоставленных бюрократов, который хорошо знал внутренние пружины государственной системы, так как был ее частью, писал:
«Представление Николая II о пределах власти русского самодержца было во все времена превратное. От воли государя зависело самовластно и единолично отменить закон и издать новый, но поступить вопреки действующему закону он права не имел. Между тем Николай II… этого положения не признавал и неоднократно, по ничтожным поводам и притом в вопросах, весьма второстепенных, нарушал установленные законы и правила»[1].
Однако негодование Солженицына направлено не по адресу слабого и лукавого деспота, вынужденно подобравшего когти, а по адресу «либерального и революционного общества»: почему оно не удовлетворилось крохами и захотело большего?
Общественность с ликованием встретила свободы, «дарованные» Манифестом 17 октября. Значит, борьба и жертвы были не напрасными! Люди, принадлежавшие к самым разным слоям населения, нацепив красные банты, выходили на улицы, обнимались, целовались, смеялись и плакали от радости. Многие считали, что добились далеко не всего, к чему стремились. Но — лиха беда начало. На дальнейшие преобразования власть по собственной воле не пойдет, но, оказывается, ее можно заставить.
Увы, царь и его подобострастное окружение полностью разделяли это мнение. «Дарование» народу свобод для них было вынужденной уступкой, а не принципиальной переменой стратегического курса.
Пойти на коренное реформирование государственного строя, так, чтобы все в равной мере подчинялись законам? Чтобы народ, в лице своих избранников, мог сам решать свою судьбу? Чтобы верховная власть стала воплощать сбалансированные интересы разных групп населения, а правительство — служить этим интересам?
В окружении Николая нельзя было высказать большей крамолы. При его понимании своего долга — сохранить самодержавную власть и во всей полноте передать ее сыну — требовалось остановить время, заморозить политическую жизнь страны, надеть на нее ледяной панцирь. Поскольку жизнь брала свое, многострадальный Иов чувствовал себя уязвленным в лучших своих чувствах. А те, кого он считал наиболее себе преданными, и впереди всех обожаемая супруга, не уставали льстиво и вместе с тем укоризненно нашептывать, что все неурядицы происходят от безграничной его доброты, покладистости, от его голубиного характера.
Царь, камарилья и полицейско-бюрократический аппарат исходили из того, что чем больше власти у царя, тем меньше прав и свобод у народа. И наоборот. Потому вынужденные уступки, должны были быть минимальными и, по возможности, временными.
«Ограничения царской власти, провозглашенного манифестом 17 октября 1905 года и закрепленного в 1906 году новым содержанием Основных Законов Империи, Николай II определенно не признавал. Правда, самого факта издания этого манифеста он никогда не мог простить ни самому себе, ни тем, которые его к тому подвинули, и в душе, по-видимому, лелеял мысль манифест этот со временем отменить, но, тем не менее, упразднения самодержавия он в нем не усматривал»[2].
Властитель слабый и лукавый упирался до того, что уже готовили корабль для бегства царской семьи за границу, под крылышко кузена, услужливо предложившего ему свое гостеприимство. А когда он уступил, то «вся королевская рать» вдруг оказалась в положении больших роялистов, чем сам король. Манифест 17 октября поверг ее в смятение. Для нее это был удар в спину, надругательство над «патриотическими» чувствами, а, главное, подрыв ее — королевской рати — сверхпрочного положения. Ответила она на царский Манифест о свободах своим бунтом против Манифеста, бессмысленным и беспощадным, зато направленным в привычное русло.
Девятый вал еврейских погромов покатился по городам и весям черты оседлости и даже выплеснулся за черту. «Вы хотели свободы — вот вам свобода!» Таков был основной лозунг «монархистов», возмущенных уступчивостью монарха. По масштабу, количеству жертв, по неистовости разгула темных страстей эти кровавые оргии во много раз превзошли еще недавно казавшийся таким чудовищным Кишиневский погром.
Говорить об этом разгуле ненависти и насилия вкратце нельзя, а чтобы рассмотреть гору всевозможных материалов, надо писать отдельную книгу. Я остановлюсь только на том, как эти события освещены в книге Солженицына «Двести лет вместе».
Солженицын в основном ограничивается пересказом отчетов двух сенатских ревизий: сенатора Е.Ф. Турау о погроме в Киеве и сенатора А.М. Кузминского о погроме в Одессе. Сенат, по Солженицыну, «был авторитетнейшим и независимым юридическим учреждением», а ревизии сенаторов — это «высший класс достоверного расследования, применявшийся в императорской России». (Стр. 370)
Однако в самодержавном государстве независимые учреждения невозможны по определению. Относительной гарантией некоторой самостоятельности сенаторов служило то, что, по закону, назначения в Сенат были пожизненными. Но свои собственные законы, как мы знаем, самодержец часто нарушал. Излишне самостоятельных сенаторов под тем или иным предлогом удаляли, а на их место ставили угодных и готовых угодничать. Обычной практикой было сбрасывание в Сенат несильно проштрафившихся или просто ставших ненужными чиновников высшего ранга, и они там старательно заглаживали свои грехи, надеясь на то, что их снова отличат и поднимут на более высокую ступень. Или, напротив, в Сенат подбрасывали за особые заслуги и усердие чиновников относительно низкого ранга, от которых можно было ждать еще большей угодливости. Так, прокурор Киевской судебной палаты Г.Г. Чаплинский был назначен в Сенат за его усердие при фабрикации ритуального дела Бейлиса, в которое сам он, конечно, не верил. С другой стороны, Н.Н. Кутлер, составивший слишком «дерзкий» проект земельной реформы и за это уволенный с высокого поста, почти равного министерскому, ни в Государственный Совет, ни в Сенат определен не был. Сопоставление только этих двух примеров показывает, какого сорта личности преимущественно оседали в Сенате и чем они руководствовались при выполнении деликатных поручений.
Даже беглое ознакомление с отчетами двух сенаторов-ревизоров обнаруживает предвзятость — большую у Турау, меньшую, но тоже вполне очевидную, у Кузминского. Я говорю о предвзятости, которая видна невооруженным глазом, то есть в самом тексте их отчетов. Еще в большей мере она обнаруживается при сопоставлении с фактами, изложенными в независимых от власти источниках, например, в книге очевидца одесского погрома 1905 года А.С. Изгоева «Русское общество и революция»[3].
В каждом из отчетов есть обширная вступительная часть, подробно излагающая ход революционных событий всего 1905 года в Киеве и в Одессе, а еврейские погромы, последовавшие за Манифестом 17 октября, представлены как прямое следствие того, что в противоправительственных акциях евреи «выделялись». Полуцитируя, полупересказывая отчет сенатора Турау, Солженицын четко расставляет акценты: «„Еврейская молодежь, говорится в отчете, преобладала и на митинге 9 сентября в политехническом институте“; и при оккупации (?! — C.Р.) помещения литературно-артистического общества; и 23 сентября в актовом зале университета, где „сошлись до 5 тысяч студентов и посторонних лиц и в том числе 500 женщин“. 3 октября в политехническом институте „собралось до 5 тысяч человек… преобладала еврейская молодежь женского пола“. И дальше упоминания о преимущественном участии евреев: на митингах 5—9 октября; и в митинге 12 октября в университете…» (т. I, Стр. 372).
Цитату можно продолжить, но и из приведенного фрагмента видна руководящая идея сенатора Турау, который, как для большей вескости подчеркивает Солженицын, опросил более 500 свидетелей. Что и говорить, материал был собран обширный! Но именно поэтому он мог быть обобщен по-разному. Только от самого сенатора Турау зависело, что в этом материале считать характерным, а что случайным, что важным и заслуживающим доверия, а что второстепенным или сомнительным. Сам язык изложения, местами сухой и точный, каким и должен быть юридический язык строгого ревизора, в других местах становится намеренно зыбким, расплывчатым, выдавая стремление не столько прояснить истину, сколько создать нужное впечатление.
В одном случае, как мы видели, сенатор, указав на участие в революционном митинге необычно большого числа женщин, вполне определенно проставил оценочную цифру: пятьсот из пяти тысяч участников. А вот говоря о другом пятитысячном митинге с большим участием женщин, сенатор обходится без цифр: преобладала «еврейская молодежь женского пола»!
В каком смысле — преобладала? Из пяти тысяч участников женщин было больше двух с половиной тысяч? И откуда известно, что все эти женщины — еврейки? Паспортов у них не проверяли, имен не переписывали, а по внешности не каждую еврейку определишь с первого взгляда. За юридически установленный факт выдается личное впечатление, причем не самого сенатора, а каких-то свидетелей, видимо, антисемитов, в чьих глазах евреи преобладают и выделяются во всем, что они не одобряют.
Чтобы понять цену таким «ревизиям», надо вспомнить, что революционные выступления в 1905 году проходили по всей стране, а основная масса евреев концентрировалась в черте оседлости. В городах и местечках черты евреи составляли от двадцати до пятидесяти процентов населения, где-то и больше, и, конечно, участвовали в революционных выступлениях. Но ничто не говорит о том, что накал борьбы здесь был сильнее, чем вне черты, где евреев либо вообще не было, либо было очень мало, причем среди них преобладали люди обеспеченные — не те, кто рвался на баррикады.
Не еврейская молодежь женского пола жгла помещичьи усадьбы в Саратовской губернии, с чем никак не мог совладать бесстрашный губернатор П.А. Столыпин. Не еврейская молодежь восстала на «Потемкине» и «Очакове», митинговала в Дальневосточной армии, парализовала всеобщей забастовкой железные дороги и крупнейшие предприятия Петербурга, Москвы и других городов.
Но главное, о чем следовало бы спросить обоих сенаторов: где коза и где капуста? Царь издал Манифест о «даровании» свобод, народ в радостном возбуждении высыпал на улицы — какие основания считать, что эти вполне законные выступления (ведь разрешена свобода собраний и манифестаций!) в поддержку царского манифеста носили антиправительственный характер?
Правда, такие представления укоренились в постсоветской России, что обнаруживается самым неожиданным образом. Например, в переизданной в Москве книге воспоминаний дочери П.А. Столыпина помещена фотография с подписью: «Демонстрация в Киеве, направленная против царского манифеста»[4], хотя демонстрация была в поддержку манифеста. Против были направлены именно вспыхнувшие следом еврейские погромы.
Но надо отдать справедливость почтенным сенаторам. При явном стремлении показать, что погромы, хотя бы отчасти, инициировали сами евреи, они не скрыли того, что и в Киеве, и в Одессе жертвами погромов стали те, кто не имел никакого отношения ни к каким выступлениям — ни антиправительственным, ни проправительственным. Удостоверили оба сенатора и то, что избиения евреев проходили при попустительстве, поощрении и прямом участии полиции, войск, военных и гражданских чинов высоких рангов. Впрочем, как могли бы они утаить то, что в обоих городах было известно каждому обывателю, и по всей России разошлось широко — благодаря прессе, ставшей, наконец, почти свободной!
Сенатор Турау отдал под суд два десятка полицейских чинов во главе с полицмейстером Киева Цихоцким, отметив, что погромщики его с восторгом качали за поощрение их бесчинств, а сенатор Кузминский — четыре десятка, включая градоначальника Одессы Д.Б. Нейгардта. Солженицын видит в этом доказательство безупречной объективности обоих ревизоров: наказали виновных, не взирая на звания и чины! И тем показали непричастность более высокого, петербургского, начальства.
Вот об участи шесть десятков отданных под суд мундирных погромщиков Одессы и Киева никаких данных мне найти не удалось, если не считать упоминания Витте о том, что Д.Б. Нейгардт был им уволен, но снова «выплыл на поверхность административного влияния при Столыпине в качестве брата его жены»[5].
В чем именно состояла роль выплывшего Нейгардта, можно узнать из других источников, например, из воспоминаний почетного лейб-медика, академика Г. Е. Рейна, на чьих руках умирал в 1911 году смертельно раненый П. А. Столыпин. Рейн пишет, что «принял на себя организацию ухода за раненым министром, пока не прибыли супруга министра Ольга Борисовна и два ее брата сенаторы Александр Борисович и Дмитрий Борисович Нейгардт»[6]. (Курсив мой — С.Р.)
Так вот в каком качестве «выплыл» одесский обер-погромщик, отданный сенатором Кузминским под суд: в качестве его коллеги-сенатора! И не надо думать, что это уникальный случай, то есть что Нейгардту кровавые преступления сошли с рук благодаря протекции высокопоставленного родича. О том, что и других мундирных погромщиков ждала отнюдь не мученическая судьба, видно по аналогичному погромному делу того времени.
«Провокаторская деятельность департамента полиции по устройству погромов дала при моем министерстве явные результаты в Гомеле, — засвидетельствовал С. Ю. Витте. — Расследованием… неопровержимо было установлено, что весь погром был самым деятельным образом организован агентами полиции под руководством местного жандармского офицера графа Подгоричани, который это и не отрицал. Я потребовал, чтобы [министр внутренних дел П. Н.] Дурново доложил это дело Совету министров. Совет, выслушав доклад, резко отнесся к такой возмутительной деятельности правительственной секретной полиции и пожелал, чтобы Подгоричани был отдан под суд и устранен от службы. По обыкновению был составлен журнал заседания, в котором все это дело было по возможности смягчено… На этом журнале Совета министров государь с видимым неудовольствием 4 декабря (значит, через сорок дней после 17 октября) положил такую резолюцию: „Какое мне до этого дело? Вопрос о дальнейшем направлении дела графа Подгоричани подлежит ведению министерства внутренних дел“». В другом месте Витте уточняет: «На мемории по этому делу, конечно, не без влияния министра внутренних дел Дурново, его величество соизволил написать, что эти дела не должны быть доводимы до его сведения (вероятно, по маловажности?..)». А вот и итог: «Через несколько месяцев я узнал, что граф Подгоричани занимает пост полицмейстера в одном из черноморских городов»[7].
Возвращаясь на Олимп власти, можно сказать, что первые полгода после Манифеста 17 октября напоминали отчаянную борьбу над пропастью между самоубийцей, рвущимся к роковому прыжку, и его спасителем, который пытался оттащить его от края бездны.
«Я вступил в управление империей при полном ее, если не помешательстве, то замешательстве, — вспоминал Витте. — Ближайшими признаками разложения общественной и государственной жизни было общее полное недовольство существующим положением, что объединило все классы населения; все требовали коренных мер государственного переустройства»[8].
Это еще мягко сказано. Комментируя «Воспоминания» Витте, А. В. Игнатьев и А. Г. Голиков с протокольной точностью указывают, что, кроме массовых забастовок и манифестаций в городах, крестьянских бунтов, всевозможных требований, раздававшихся с трибун съездов земских, городских и иных организаций, «осень 1905 г. была отмечена массовыми выступлениями в армии и на флоте. С октября 1905 г. до начала 1906 г. было 195 массовых выступлений. Причем в 62 случаях дело доходило до различных форм вооруженной борьбы, включая восстания. Наиболее крупными выступлениями осени 1905 г. были отмеченные С. Ю. Витте „волнения“ в Кронштадте и Севастополе. В Кронштадте матросы 12-ти флотских экипажей из 20-ти и солдаты гарнизона крепости в течение двух дней вели бои с правительственными войсками. Военно-полевой суд грозил полутора тысячам матросов и нескольким сотням солдат. Под воздействием 160-тысячной всеобщей забастовки рабочих Петербурга дело было передано не в военно-полевой, а в обычный военно-окружной суд. Угроза смертной казни для восставших миновала»[9].
Затем последовала широкая амнистия политических заключенных и другие шаги, направленные на смягчение противостояния власти и общества. Хотя и неровно, толчками, но началось успокоение. В Петербурге вскоре прекратилась всеобщая забастовка. Хотя Совет рабочих депутатов, который еще накануне чувствовал себя полным хозяином в столице, постановил забастовку возобновить, это решение не было выполнено. Снова заработали заводы и фабрики. Пошли поезда по железным дорогам. Заработал телеграф.
Витте хотел тотчас отдать приказ об аресте председателя Петербургского совета Г. С. Носаря (Хрусталева), но ему посоветовали с этим повременить, дабы не вызвать нового возмущения еще не остывших рабочих. В 1905 году беспартийный юрист Носарь-Хрусталев был подлинным лидером рабочего движения в столице, блестящим организатором и трибуном. Его авторитет в рабочей среде был непререкаем. Это были те самые рабочие, которые всего несколькими месяцами ранее, в январе, под руководством Гапона, с хоругвями и церковными песнопениями, шли поклониться царю и просить выслушать их нужды, но, встреченные картечью, бежали, оставляя на мостовых истекающих кровью товарищей. В октябре, под лидерством Носаря, они были сплочены и непреклонны. Но после 17 октября рабочее движение стало утрачивать свою монолитность, а авторитет Совета и его председателя — быстро падать.
Учитывая все это, Витте согласился выждать.
Любопытно сопоставить то, как эти события отложились в памяти разных участников, в зависимости от их сектора обзора. Если Витте делал ставку на раскол единого антиправительственного фронта и прибегал к маневрированию, то жандармский генерал А. В. Герасимов, в то время — начальник Петербургского охранного отделения, понимал борьбу с революцией так, как ему было положено по должности: «держать и не пущать». Всё, кроме лобовых ударов, с его точки зрения, лишь способствовало успеху революции. Для него малейшее неодобрение скулодробительных мер — свидетельство слабости и некомпетентности. «Философия» генерала Герасимова прекрасно выражена в приводимом им эпизоде, касающемся первого его доклада у вновь назначенного министра внутренних дел П. Н. Дурново:
«Я чувствовал, что мой доклад был Дурново несколько не по вкусу. Он морщился и наконец перебил меня:
— Так скажите: что же, по-вашему, надо сделать?
— Если бы мне разрешили закрыть типографии, печатающие революционные издания, и арестовать 700—800 человек, я ручаюсь, что я успокоил бы Петербург.
— Ну, конечно. Если пол-Петербурга арестовать, то еще лучше будет, — ответил Дурново. — Но запомните: ни Витте, ни я на это нашего согласия не дадим. Мы — конституционное правительство. Манифест о свободах дан и назад взят не будет. И вы должны действовать, считаясь с этими намерениями правительства как с фактом.
Наша беседа длилась около часа. Больших надежд она в меня не вселила» [10].
Правда, через некоторое время Дурново «исправился», то есть стал проводить линию на усиление репрессий, получая на то согласие царя и Трепова, в обход Витте.
Носарь-Хрусталев был арестован 26 ноября, то есть через месяц с небольшим после царского Манифеста. Никаких эксцессов не последовало. 3 декабря был арестован весь Совет рабочих депутатов в составе 267 человек, что тоже не вызвало беспорядков в столице.
Через три дня после ареста Петербургского Совета в Москве состоялся съезд железнодорожников, который призвал к всеобщей забастовке и превращению ее в вооруженное восстание. Но мало где последовали этому призыву, кроме самой Москвы. Вооружённое восстание во второй столице оказалось изолированной вспышкой. Петербург, вопреки опасениям Герасимова, оставался относительно спокойным. Это позволило снять наиболее надежный Семеновский полк под командованием генерала Г.А. Мина и послать его на помощь московскому генерал-губернатору адмиралу Ф.В. Дубасову[11].
Жестоко подавленное декабрьское восстание 1905 года стало высшей точкой революции, после чего она пошла на спад. Как только наступило успокоение во второй столице, Дубасов, не желая мстить побежденным, поверг на высочайшее имя предложение судить мятежников не военным, а гражданским судом: это значило — не присуждать к смертной казни. Император не понял такой мягкотелости. Мелкий человек, он был мстителен.
Конечно, до полного успокоения было еще далеко. В ответ на жестокие акции властей революционное подполье усилило акты индивидуального террора. В Петербурге две группы боевиков вели охоту на министра внутренних дел Дурново. Покушение не удалось только потому, что глава боевой организации эсеров Евно Азеф, состоявший на службе в Охранном отделении, искусно направлял своих товарищей-террористов по ложному следу. Но он же содействовал покушению в Москве на адмирала Дубасова, чудом уцелевшего: бомбой, брошенной в его экипаж, был убит его адъютант; сам Дубасов был выброшен из экипажа и получил контузию, от которой потом долго лечился. В апреле 1906 года, после ухода Витте, Дубасов тоже подал в отставку. Царь его не удерживал[12].
Отвечая ударами на удары «непримиримых», Витте пытался навести мосты к умеренным общественным кругам. Процесс примирения шел бы значительно быстрее, если бы не самодержавный конспиратор, все время хватавший своего премьера за руки.
Видные общественные деятели, которых Витте склонял к сотрудничеству — в их числе М. А. Стахович, князь Е.Н. Трубецкой, Д. Н.Шипов, — готовы были войти в правительство или оказать ему частичную поддержку. Но они ставили условия. Одно из них — введение прямого и равного избирательного права вместо системы курий, которую Витте унаследовал от Булыгина, хотя и распространил избирательные права на низшие слои общества. Но о «четыреххвостке», то есть всеобщем, прямом, равном и тайном голосовании царь не хотел слышать: слишком это походило бы на конституционные режимы европейских стран!
П.Н. Милюков, у которого премьер тоже «просил совета», хотя министерского портфеля ему не предлагал, сказал, что коль скоро правительство «решило дать России конституцию, то оно „лучше всего поступило бы, если бы прямо и открыто сказало это — и немедленно откроировало[14] бы хартию, достаточно либеральную, чтобы удовлетворить широкие круги общества“». Как на образец Милюков «указал на болгарскую конституцию, явно доступную для русского народа, или какую-нибудь другую разновидность бельгийской, — во всяком случае, с всеобщим избирательным правом». Указал он и на то, что «проект такой конституции уже разработан земским съездом». «Уклоняясь от прямого ответа по существу, — продолжал в своих воспоминаниях Милюков, — он начал возражать мне очень извилистой и внутренне противоречивой аргументацией… Я хотел добиться от Витте прямого ответа и спросил его в упор: „Если ваши полномочия достаточны, то отчего вам не произнести этого решающего слова: конституция?“ Витте, уже охлажденный моими предложениями, ответил каким-то упавшим голосом, лаконично и сухо, но так же прямо: „Не могу, потому что царь этого не хочет“. Это было то, что я ожидал: краткий смысл длинных речей. И я закончил нашу беседу словами, которые хорошо помню: „Тогда нам бесполезно разговаривать. Я не могу подать Вам никакого дельного совета“»[15].
Но если относительно избирательного закона Витте еще мог как-то сговориться с умеренными общественными кругами, то большую их часть оттолкнуло то, что портфель министра внутренних дел он предложил П.Н. Дурново. В глазах общественного мнения это был один из самых одиозных столпов режима полицейского произвола. Сам Витте знал его как человека нечистоплотного и даже «пострадавшего» еще при Александре III за то, что свое положение начальника Департамента полиции использовал для слежки за своей содержанкой и ее любовником — испанским (по версии А. В. Герасимова, бразильским) послом. Был он нечистоплотен и в финансовых делах. Тем не менее, «либеральный» премьер на нем остановил свой выбор, хотя у него было минимум два других варианта.
Ему рекомендовали князя С.Д. Урусова, человека принципиального, с немалым административным опытом и безукоризненной репутацией. На посту Кишиневского губернатора, куда он был назначен в 1903 году после погрома, Урусов в короткий срок добился успокоения и возвращения жизни в нормальное русло; ради этого он не побоялся пойти на конфликт с самим Плеве. И позднее он проявил себя с наилучшей стороны. Однако, когда в разговоре о предполагавшемся его назначении на пост министра внутренних дел Урусов заикнулся о своей неопытности, Витте поспешил согласиться. Для успокоения разбушевавшегося революционного моря предстояло прибегать не только к прянику, но и к кнуту; на посту министра, в чьем ведении находилась полиция, жандармерия, тайный сыск, нужен был человек, не отличавшийся излишней чистоплотностью.
Второй вариант, который предлагали общественные деятели, — возглавить наиважнейшее министерство главе формируемого правительства, то есть самому Витте. Он отговорился тем, что совмещать два поста в столь трудное время не сможет. Видимо, он не хотел брать на себя прямую ответственность за грязную и кровавую работу, которой министру внутренних дел было не избежать.
Дурново для этого вполне подходил. С министерством внутренних дел была связана вся его карьера. Он дорос до поста товарища министра и пересидел целую серию сменявшихся шефов: Сипягина, Плеве, Святополка-Мирского, Булыгина. Для Витте важно было то, что ко всем ним — столь разным по личным качествам и проводимому курсу — Дурново был лоялен, потому можно было рассчитывать, что он будет лоялен и к премьеру. К тому же Дурново не ладил с Треповым, что, по мнению Витте, делало его еще более надежной опорой.
Трепов опрокинул эти расчеты. По его наущению, царь утвердил Дурново только исполняющим обязанности министра, и теперь от Трепова зависело, удержится ли тот на вожделенном посту, или нет. Дурново стал угождать Трепову и ставить палки в колеса премьеру. Витте не только заполучил коварного врага, но из-за него осложнил и без того сложные отношения с общественностью.
Но даже появление столь одиозной личности во главе карательной системы правительства не остановило общей тенденции к успокоению. Главную причину того, что революционная волна пошла на спад, просто объяснил П. Н. Милюков: «начался шелест избирательных бюллетеней». Хотя сложная, многоступенчатая система выборов обеспечивала огромные преимущества одним группам населения за счет других[16], Витте не уставал разъяснять, что Манифест и Основные законы — это только начало преобразований; дальнейшее развитие реформ будет зависеть от избранных законодателей. Это звучало убедительно. Заново возникавшие или выходившие из подполья политические партии видели смысл в переходе от силовой конфронтации с властью к предвыборной борьбе. Даже в ЦК партии эсеров заговорили о том, что следует приостановить террористическую борьбу и направить основные усилия на пропагандистскую работу в массах. Непримиримыми оставались некоторые крайние революционеры, но они оказались в изоляции. Большевики призвали рабочий класс к бойкоту выборов и этим только лишили себя представительства в Думе; рабочие же в массе своей от участия в выборах не отказались.
Но!.. Чем дальше царь отодвигался от края пропасти, тем меньше становилось влияние премьера. Сбывалось пророчество одного из самых интимно близких царской семье людей, товарища министра двора князя Н. Д. Оболенского. Он на коленях умалял Александру Федоровну воздействовать на государя с тем, чтобы тот не ставил Витте во главе правительства. Что бы ни делал Витте для успокоения страны, говорил ей Оболенский, личная неприязнь к нему государя будет только нарастать, перейдет в чувство мести, и при первой возможности Витте будет отставлен; в результате пострадают и государь, и Россия.
Когда все произошло именно по этому сценарию, в немилость впал… князь Оболенский. Его перестали приглашать во дворец, а если он должен был являться с докладом в отсутствие министра двора барона Фредерикса, то царь всегда назначал аудиенцию на вторую половину дня, чтобы не приглашать его к завтраку, как было заведено еще со времен Александра III. Принять Оболенского перед завтраком и не пригласить было неловко, а пригласить при охладившихся отношениях, рискуя получить нахлобучку от решительной супруги, тоже не хотелось. «Какой маленький — великий благочестивейший самодержавнейший Николай II!», восклицает по этому поводу Витте[17].
Из тех, кто снова стал тянуть государя к пропасти, первую скрипку играл все тот же Д. Ф. Трепов. С назначением Витте премьером он должен был оставить посты петербургского генерал-губернатора и товарища министра внутренних дел. Но царь назначил его дворцовым комендантом, то есть своим личным охранником, что давало ему возможность по несколько раз в день общаться с императором. Влияние Трепова на государя усилилось, хотя, не занимая никакого административного поста, он теперь не нес ровно никакой ответственности за принимаемые решения.
«Трепов во время моего министерства имел гораздо больше влияния на его величество, нежели я; во всяком случае, по каждому вопросу, с которым Трепов не соглашался, мне приходилось вести борьбу. В конце концов, он являлся как бы безответственным главою правительства, а я ответственным, но маловлиятельным премьером»[18].
Вскоре обнаружились и другие поползновения атаковать правительство с тыла, то есть со стороны самой власти. П.И. Рачковский, поставленный Дурново во главе политической полиции империи, стал создавать по всей стране «монархические» организации Союза Русского народа — во главе с доктором Дубровиным. Союз стал в прямую оппозицию к Манифесту 17 октября, как подрывающему самодержавие. «Союзников» взял под свое покровительство великий князь Николай Николаевич, а вскоре и сам государь стал их поддерживать. Он теперь не уставал повторять, что Манифест у него «вырвали», причем имелось в виду, что это сделал не Николай Николаевич, разыгравший перед ним мелодраму с приставленным к собственному виску револьвером, а граф Витте. В то время, когда премьер с огромным трудом пытался проводить курс реформ, намеченный царским Манифестом, автор Манифеста все более откровенно отмежевывался от самого себя!
С февраля 1906 года Витте стал говорить о том, что поставлен в невозможное положение. Как глава правительства он несет всю полноту ответственности за происходящее в стране, подвергается нападкам со всех сторон, а проводить свой курс ему не дают безответственные элементы, окружающие трон; работать в таких условиях он не может и должен будет просить государя об отставке. Он заговаривал об этом то с Треповым, то с министром двора Фредериксом, а то и с самим государем. Конечно, он знал, что в нем нуждаются и не отпустят. Бряцание отставкой было способом борьбы с противодействием его начинаниям.
Но, по мере того, как ситуация в стране становилась менее острой, царь становился все более подозрителен к своему премьеру. Ему нашептывали о коварстве Витте, о том, что тот чуть ли не готовит заговор, дабы свергнуть монархию и самому стать президентом республики. Николай благосклонно выслушивал наветы и, наконец, дал понять премьеру, что не возражает против его ухода, но не раньше, чем тот завершит основные дела по вытаскиванию из ямы страны и самого государя. Для этого оставалось вернуть с Дальнего Востока армию, успешно провести по всей стране выборы и заключить крупнейший в истории иностранный заем, без чего государство неумолимо катилось к банкротству — со всеми вытекающими последствиями, вплоть до нового — уже ничем не остановимого — революционного взрыва. Царь был намерен выжать из премьера последние соки, а затем выбросить вон.
Когда все было исполнено, в апреле 1906 года, за несколько дней до открытия Государственной Думы, «просьба» Витте об отставке была удовлетворена.
Прощаясь с ним, верный в своем постоянном непостоянстве государь сказал, что решил вручить бразды правления его врагам, но не потому, что они его враги, а потому, что «в настоящее время такое назначение полезно».
Прекрасно зная, на ком государь — по наущению Трепова — остановил свой выбор, Витте спросил: «Ваше величество, может быть вам будет угодно мне сказать: кто это такие мои враги, ибо я не догадываюсь о том». После того, как государь назвал И. Л. Горемыкина, Витте сказал: «Какой же, ваше величество, Горемыкин мой враг? Во всяком случае, если все остальные лица такого калибра, как Горемыкин, то они мне представляются врагами очень мало опасными»[19].
Государь усмехнулся, оценив иронию.
Когда-то он уволил Горемыкина с поста министра внутренних дел, потому что ему «надоели пешки». И вот теперь он ставил эту пешку на капитанский мостик корабля, которому предстояло плавание по далеко еще не успокоенному и притом совершенно неведомому морю! Почему?
«Для меня главное то, что Горемыкин не пойдет за моей спиной ни на какие соглашения и уступки во вред моей власти, и я могу ему вполне доверять, что не будет приготовлено каких-либо сюрпризов, и я не буду поставлен перед совершившимся фактом, как было с избирательным законом, да и не с ним одним»[20].
Так Государь объяснит В. Н. Коковцову. Объяснит лицемерно, еще раз демонстрируя свою мелочность. Ни избирательного, ни какого-либо иного закона Витте не мог издать «за спиной» государя. Все делалось с его согласия и одобрения! Правда была только в том, что премьер исходил из широко понимаемых государственных интересов России, тогда как государь превыше всего ставил свои личные интересы, и понимал их узко — так, как их понимали льстивые ничтожества, составлявшие его ближайшее окружение. Горемыкин подходил больше, чем Витте, ибо «его [государя] доверие направилось к тем, кто толкал его к гибели»[21].
Неумолимый дрейф к краю пропасти не мог не возобновиться.
ЭПОХА ТРЕПОВА
1906
Поработать с Государственной Думой, которую он породил, Витте не дали, а И.Л. Горемыкин не имел ни малейшего понятия о том, с какой стороны подступиться к такому чудищу. Как предупредил государя В.Н. Коковцов, «личность Ивана Логгиновича, его величайшее безразличие ко всему, отсутствие всякой гибкости и прямое нежелание сблизиться с представителями новых элементов в нашей государственной жизни, все это не только не поможет сближению с ними, но послужит скорее лозунгом для усиления оппозиционного настроения»[22].
Такая характеристика нового премьера (Коковцов, по его словам, «до мельчайшей подробности» передал этот разговор самому Горемыкину, во что трудно поверить) не помешала назначению Коковцова министром финансов в горемыкинский кабинет! Пойдя на образование солидарного Совета министров, Николай продолжал делать все, чтобы солидарности не допустить. Кажется, «разделяй и властвуй» был единственный метод управления, которым он владел. Он походил на капитана тонущего корабля, который, вместо того, чтобы налаживать дружную работу команды, дабы попытаться задраить брешь и дотянуть до спасительного берега, озабочен только тем, как бы старший помощник и боцман не сговорились между собой и тем не нанесли ущерба его безграничной власти на судне.
Нечего и говорить, что, коль скоро ему так важно было противопоставлять друг другу министров, то гораздо важнее было поссорить правительство с Государственной Думой, еще даже не открывшейся. Если созданное для работы с Думой правительство в чем-то и было солидарно, то именно в том, чтобы с Думой не работать! Когда Государственный контролер П. К. Шванебах заметил, что в новом правительстве оказалось «немалое количества элементов, не слишком нежно расположенных к идее народного представительства и едва ли способных внушить к себе доверие со стороны последнего», Коковцов резонно ответил: «Пожалуй, что и все мы принадлежим к тому же разряду, начиная с нашего председателя»[23].
А вот картина приема депутатов Думы царем в Тронном Георгиевском зале Зимнего дворца — перед началом ее работы.
«Вся правая половина от трона была заполнена мундирной публикой, членами Государственного Совета и — дальше — Сенатом и государевой свитой. По левой стороне, в буквальном смысле слова толпились члены Государственной думы и среди них — ничтожное количество людей во фраках и сюртуках, а подавляющее же количество их, как будто нарочно, демонстративно занявших первые места, ближайшие к трону, — было составлено из членов Думы в рабочих блузах, рубашках-косоворотках, а за ними толпа крестьян в самых разнообразных костюмах, некоторые в национальных уборах, и масса членов Думы от духовенства»[24].
Ради чего Николай устроил эту бестактную демонстрацию пышности в пышной своей резиденции вместо того, чтобы самому явиться в Таврический дворец и показать свое уважение к народным избранникам? А ради того, чтобы показать прямо противоположное: в державе ничего не изменилось и меняться не будет! Он снизошел к народным чаяниям по безграничной своей милости и добросердечию; но тот, кто раздает милости, может их отобрать. Народные представители в своих жалких зипунишках и косоворотках должны знать свое место!
Понятно, как восприняли этот прием представители народа. Они стояли насупленные, глядели исподлобья, а «наглое лицо» одного из депутатов дышало «таким презрением и злобой», что новый министр внутренних дел П. А. Столыпин сказал стоявшему рядом с ним Коковцову: «Мы с Вами, видимо, поглощены одним и тем же впечатлением, меня даже не оставляет все время мысль о том, нет ли у этого человека бомбы и не произойдет ли тут несчастья»[25].
Состав Думы оказался в большинстве оппозиционным, отчасти и революционным. Поскольку избирательный закон давал многократные преимущества привилегированным классам, то настроение широких масс в среднем было еще более радикальным.
Вопреки антисемитской демагогии черной сотни, которая так импонировала царю и дворцовой камарилье, основной движущей силой революции было крестьянство. Как вскоре скажет П. А. Столыпин, «смута политическая, революционная агитация, приподнятые нашими неудачами, начали пускать корни в народе, питаясь смутою гораздо более серьезною, смутою социальною развившейся в нашем крестьянстве… Социальная смута вскормила и вспоила нашу революцию»[26].
Это не значит, что другие вопросы — в особенности рабочий и национальный (польский, финский, еврейский и другие) — стояли менее остро. Но крестьянство составляло основную массу населения, и потому главный вопрос, который требовалось решить, чтобы всерьез и надолго оградить страну от потрясений, был вопрос о земле.
До отмены крепостного права земля в России была собственностью помещиков (а также государства и монастырей), но часть возделываемой земли находилась в пользовании крестьян. Они отрабатывали барщину, а остальное время трудились на «своем» наделе, что избавляло помещика от необходимости их содержать. Крестьянская часть помещичьей земли находилась в ведении мира: от него каждая семья получала надел — пропорционально числу едоков. Обычно крестьянский надел состоял из нескольких участков в разных местах, дабы равномерно распределялись лучшие и худшие, удобные и неудобные земли. Поскольку одни семьи росли быстрее других и образовывались новые семьи, то время от времени производился передел мирской земли.
Когда Александр II решил покончить с крепостным правом, сразу возник вопрос о земле. Сохранить всю землю за ее владельцами значило превратить вчерашних крепостных в толпы голодных бродяг, рыщущих в поисках пропитания. Последствия неминуемой смуты могли быть ужасными. Отдать же «мирскую» землю крестьянам значило разорить помещиков, оставив их хозяйства без рабочей силы, а города — без товарного хлеба. Было принято компромиссное решение: вместе с личной свободой крестьян обеспечивали землей, но в собственность крестьянской общины, за выкуп, переходила только часть той земли, что раньше была в ее ведении.
Так удалось избежать коренной ломки экономических отношений: свободные крестьяне все-таки должны были работать на помещиков — теперь уже по найму, так как урожай, снимаемый с урезанных наделов, стал меньшим, и крестьянам нужны были заработки для выкупа земли и уплаты податей. С годами производительность полей, при общинной уравниловке, почти не росла, но стремительно росло народонаселение. Благодаря вхождению в жизнь элементарных норм гигиены стала сокращаться детская смертность, а высокий уровень рождаемости сохранялся. Число едаков в семьях увеличивалось, а количество хлеба не прибавлялось, быстрое обнищание большей части населения стало ведущей тенденцией. Остроту положения смягчали миграционные процессы: крестьяне мигрировали в города, где они превращались в пролетариев, или на свободные земли Сибири и Средней Азии, для чего правительство предоставляло поощрительные льготы. Но эти процессы поглощали лишь часть избыточного населения. Социальное напряжение росло, и к 1905 году вылилось в массовые крестьянские бунты по всей стране.
Растерянность властей граничила с паникой. Даже Д. Ф. Трепов носился с идеей принудительного отторжения части помещичьих земель в пользу крестьян, объясняя, что он сам помещик, но он готов отдать половину своей земли, чтобы сохранить вторую половину.
Витте, давно работавший над проблемой земельной реформы, хорошо знал, что в Западной Европе крестьяне-собственники собирали в три-четыре раза большие урожаи, чем русские крестьяне-общинники; ликвидация общины — это путь к наращиванию урожаев и улучшению жизни крестьян. Он сделал первые шаги к преобразованию общины в частновладельческие наделы: провел закон о сокращении вдвое выкупных платежей в 1906 году и полной их ликвидации в 1907-м, ибо, пока на крестьянской общине висели долги за землю, раскассировать ее было невозможно. При крайней необходимости Витте готов был пойти и на принудительное изъятие части земли у помещиков в пользу крестьян, указывая на реформу 1861 года как на исторический прецедент. В любом случае он считал, что земельную реформу нельзя вводить бюрократическим путем, да еще в канун созыва Государственной Думы. Гражданские свободы дарованы для того, чтобы народ сам — через своих представителей — решал такие вопросы. Реформа, навязанная сверху, будет принята в штыки, какой бы «хорошей» она ни была. Предварительно можно было начать составлять проект реформы. Это он поручил Н.Н. Кутлеру, главноуправляющему земледелия и землеустройства, как официально назывался пост министра земледелия.
В основу проекта Кутлера были положены две определяющие идеи: частичное отторжение помещичьих земель в пользу крестьян (за выкуп по справедливой оценке) и постепенная замена общины фермерством. Но, по мере того, как наступало успокоение, в высших сферах отпала охота «отдать половину, чтобы сохранить вторую половину». Когда проект Кутлера был готов к предварительному обсуждению, он уже стал неуместным. Витте счел за лучшее отмежеваться от него и сдал одного из лучших своих сотрудников. Царь был настолько рассержен, что отклонил просьбу Витте назначить Кутлера в Государственный Совет или хотя бы в Сенат. Да и собственные дни Витте у власти были сочтены.
С открытием Государственной Думы сразу же со всей остротой был поставлен вопрос об аграрной реформе. Самый радикальный вариант выдвигали эсеры: национализация всей земли и передача ее в пользование «тем, кто ее обрабатывает». Но это был только лозунг: для его осуществления нужен был полный социальный переворот, а в 1905 году он не удался[27].
Иным был законопроект кадетов. Он основывался на тех же принципах, что проект Кутлера[28]. Кадеты доминировали в Думе, и к ним присоединилась группа «трудовиков», вторая по численности, объединившая большинство депутатов-крестьян.
Глава политической полиции П. И. Рачковский устроил для крестьянских депутатов особое общежитие, где их накачивали «патриотической» идеологией: «царь и народ едины, а воду мутят евреи». Их пытались втянуть в орбиту Союза русского народа, создававшегося доктором Дубровиным при содействии той же политической полиции. Затея не удалась. «Всем крестьянам, как бы правы [по своей политической ориентации] они ни были, было присуще стремление получить землю. А потому, как только выяснилось, что левые партии за отчуждение [части помещичьих земель]… „большой“ план Рачковского — привлечение на сторону правительства правых крестьян, потерпел полное крушение», — вспоминал генерал А. В. Герасимов[29].
Глава правительства И.Л. Горемыкин понятия не имел, что предпринять. В Думе он объявил кадетский законопроект «недопустимым», что было прямым посягательством на ее права и «вызвало среди депутатов целую бурю»[30]. Даже очень умеренные из них потребовали отставки правительства.
Таков был разрыв между царским правительством и народным представительством. Наводить мосты Горемыкин не пытался. Его председательство в правительстве было фикцией. Заседания совета министров он проводил редко, наскоро, для проформы. Общую линию кабинета не вырабатывал. Он твердил, что он только слуга своего государя, и ждал указаний. Именно такого премьера хотел иметь Николай, но это оказалось не так комфортно, как он воображал. К роли амортизатора между царем и Думой Горемыкин не годился. Д. Ф. Трепов, чьими интригами он был поставлен, теперь стал внушать царю, что народное представительство против государя ничего не имеет, в конфронтации между правительством и Думой виновато правительство. То же самое напевала вся камарилья. Государю такая песня была по душе.
Но кем заменить Горемыкина? Очевидно, тем, кто сможет работать с Думой!
Трепов делает очередной пируэт и набрасывает список будущих министров. В него попадают кадеты и близкие к ним общественные деятели: С. А. Муромцев (председатель Совета), П.М. Милюков, И.И. Петрункевич, В.Д. Набоков, В.Д. Кузьмин-Караваев, Н.Н. Львов, М.Я. Герценштейн, Д.Н. Шипов. Они-то наверняка устроят Думу! В список, как видим, попал даже крещеный еврей Герценштейн — через месяц он будет убит черносотенцами.
Но тут-то и обнаружился предел влияния всесильного дворцового коменданта! При его шатаниях вправо оно было безграничным, при отклонении влево натолкнулось на стену.
Когда царь, по секрету, показал список предполагаемых министров Коковцову, тот, по его собственным словам, пришел в сильное волнение. Для него в таком правительстве места не было. И он сразу же стал запугивать государя: если тот передаст власть кадетам, то вскоре сам лишится власти и трона![31]
В тот же день к Коковцову явился не менее взволнованный А.Ф. Трепов, родной брат дворцового коменданта, и рассказал о «безумном» проекте. Он просил «раскрыть глаза государю на всю катастрофическую опасность этой затеи», иначе проект может «проскочить под сурдинку». В способность государя самому понять, что к чему, он не верил. «Невежественные люди, привыкшие командовать эскадроном, но не имеющие ни малейшего понятия о государственных делах, ведут Россию к гибели», негодовал А. Ф. Трепов на своего брата[32].
Встретившись с П.Н. Милюковым, Д.Ф. Трепов стал почти навязывать ему и его партии власть, объясняя, что сознает степень риска, но «когда дом горит, приходится прыгать и из пятого этажа».
Милюков выставил два условия: царь должен согласиться на частичное отторжение помещичьей земли в пользу крестьян и на полную амнистию политических заключенных. Иначе, объяснил он, кадеты не смогут «разоружить революцию, заинтересовав ее в сохранении нового порядка». Но Трепову уже стали выламывать руки. Он «безусловно отвергал принцип экспроприации [земли]» и «находил по-прежнему невозможным говорить о „полной амнистии“». Тогда на авансцену был выдвинут министр внутренних дел П. А. Столыпин. Теперь уже он «по поручению государя» пригласил лидера кадетов для беседы. Согласно Милюкову, обсуждался вопрос о коалиционном правительстве. Столыпин предлагал себя в качестве председателя и оставлял за царем исключительное право назначать ключевых министров — военного, иностранных и внутренних дел, а также министра двора; остальные портфели отдавались избранникам Думы, то есть кадетам. Милюков не соглашался на председательство Столыпина и, главное, на то, чтобы оставить вне контроля Думы министерство внутренних дел, то есть карательную систему империи[33]. А. В. Герасимов, которому Столыпин в тот же вечер подробно передал ход беседы, подтверждает: «Столыпин говорил, что готов был поддержать план создания думского министерства, но с большими оговорками»[34]. Сам Столыпин позднее это отрицал[35].
Как бы то ни было, а сделка не состоялась. Царь и Столыпин не захотели выпрыгивать с пятого этажа горящего дома. Еще один шанс к гражданскому примирению был упущен.
7 июля 1906 года, на восемь часов вечера, в дом Горемыкина были приглашены все министры, но хозяина не оказалось на месте. Не было и министра внутренних дел Столыпина. Выяснилось, что оба, хотя и порознь, были вызваны в Царское Село и еще не вернулись.
Через час явился Горемыкин, и первые слова его были: «Поздравьте меня, господа, с величайшей милостью, которую мне мог оказать государь, я освобожден от должности председателя Совета министров, и на мое место назначен П.А. Столыпин с сохранением, разумеется, должности министра внутренних дел»[36].
Коковцов уверяет, что радость Горемыкина была неподдельной: он «чувствовал себя школьником, вырвавшимся на свободу»[37]. Но сам Горемыкин доверительно рассказал своему «врагу» Витте, что его съел Трепов. Витте, сам съеденный Треповым, заметил, что такая же участь постигла бы и Столыпина, если бы внезапная смерть не выключила Трепова из игры.
Но дворцовый комендант еще при жизни стал политическим трупом. После того, как царь отбыл на яхте «Штандарт» в шхеры, а Трепов приглашен не был, он впал в хандру и умер от разрыва сердца. Короткая, но бурная эпоха конногвардейца, метавшегося между погромной и либеральной политикой, между «патронов не жалеть» и «отдать половину земли, чтобы сохранить другую половину», кончилась.
(продолжение следует)
Примечания
[1] Гурко В.И. Царь и царица. Цит. по: Николай II. Воспоминания. Дневники. С. 366-367.
[2] Гурко В.И. Ук. соч. С. 366.
[3] Изгоева А.С. Русское общество и революция, М., 1910, С. 142-143. См. также: Максудов С. Не свои. «Культура». № 113. 29 июня 2001.
[4] Бок М.П. П.А.Столыпин. Воспоминания о моем отце. М.: «Новости», 1992 (блок фотографий между стр. 64 и 65).
[5] Витте С.Ю. ук. соч. Т. III. С. 132.
[6] Цит. по кн.: П.А.Столыпин. Жизнь и смерть за царя. Речи в Государственном совете и Думе. Убийство Столыпина. Следствие по делу убийцы. М: Рюрик, 1991. С.45.
[7] Витте С.Ю. ук. соч. Т. III. С. 84, 132.
[8] Витте С.Ю. ук. соч. Т. III. С. 127
[9] Там же, С. 583
[10] Герасимов А.В. На лезвии с террористами. Всероссийская мемуарная библиотека. Основана А.И.Солженицыным. Серия «Наше недавнее». № 4. Paris: YMCA-PRESS, 1985. С. 43.
[11] Существует версия, будто Декабрьское восстание в Москве было спровоцировано властями, желавшими получить предлог для кровавой расправы, но она малоправдоподобна.
[12] Отставка не прекратила охоту на Дубасова: ему мстили за подавление Московского восстания. Позднее в него стрелял какой-то юноша в Петербурге, но, испуганный собственной акцией, промахнулся. (Дубасов просил его помиловать.) В августе генерал Мин был выслежен и убит эсеровским боевиком Зинаидой Коноплянниковой.
[13] М.А.Стахович (предводитель дворянства Орловской губернии), Д.Н.Шипов (председатель Московской земской управы) были в числе основателей партии октябристов, но Шипов затем перешел в небольшую партию Народного обновления. Князь Е.Н.Трубецкой (профессор философии Московского университета) был в числе создателей партии кадетов, однако, оказавшись в ней на правом фланге, тоже перешел в партию Народного обновления.
[14] Откроировать конституцию — значит пожаловать ее волей монарха, а не принять голосованием в парламенте.
[15] Милюков П.Н. Воспоминания. М.: «Современник», 1990. Т.1. С. 330-331.
[16] Система курий была устроена таким образом, что один голос помещика приравнивался к трем голосам городской буржуазии, 15 голосам крестьян и 45 голосам рабочих. Военные, учащиеся, «бродячие инородцы» и некоторые другие слои населения вообще не имели права голоса.
[17] Витте С.Ю. ук. соч. Т. III. С. 36.
[18] Там же, С. 85.
[19] Витте С.Ю. ук. соч. Т. III. С. 328.
[20] Коковцов В.Н. Из моего прошлого. Воспоминания. 1903-1919 гг. Книга 1. М.: Наука, 1992. С. 152.
[21] Маклаков В.А. Вторая Государственная Дума. Воспоминания современника. London: Overseas Publications Interchange LTD, 1991. С. 10.
[22] Коковцов В.Н. Ук. соч. С. 152.
[23] Там же, С. 155.
[24] Там же. С. 155-156.
[25] Там же, С. 156.
[26] Столыпин П.А. О праве крестьян на выход из общины. Речь на заседании Государственного совета 15 марта 1910 г. Цит. по: Столыпин П.А. Жизнь и смерть за царя. М.: Рюрик, 1991. С. 135.
[27] Он удался через 12 лет, когда пришедшие к власти большевики, не имея своей аграрной программы, перехватили эсеровскую. Ленинский декрет о земле предусматривал национализацию всей земли и передачу ее в «вечное» пользование крестьянам.
[28] Вскоре Н.Н. Кутлер войдет в партию кадетов. Во второй Думе именно ему будет поручено готовить и отстаивать кадетский законопроект.
[29] Герасимов А.В. ук. соч. С. 76—77.
[30] Милюков П.Н. Ук. соч.. Т. 1. С. 37.
[31] Коковцов В.Н. Ук. соч. Т. 1. С. 176.
[32] Там же. С. 177-178
[33] Милюков П.Н. ук. соч. Т. 1. С. 382-384.
[34] Герасимов А.В. ук. соч. С. 77-78.
[35] Милюков П.Н. ук. соч. С. 385
[36] Коковцов В.Н. ук. соч. С. 185-186.
[37] Там же. С. 186.
Спасибо. Продолжаю ждать следующие главы. Все факты давно известны, но в сегодняшнем соскочившем с рельсов мире эта история столетней давности читается, как самое грозное предупреждение о грядущей Катастрофе. Как всегда, предупреждение прочитают, но никто своего мнения не изменит.
Попрежнему будут отрицать Законы Истории и объяснять поражение Франции насморком Императора Наполеона в день битвы при Вателоо. А конспираторы всех мастей продолжат искать ключи к Абсолютному Знанию в Заговоре древне-египетских жрецов и происках ККГ (коммунистов и кровавой гэбни).