Здесь не ад, здесь не рай, не Олимп, не Аид,
не удача матроса, не горе солдата,
то ли поезд спешит, то ли вовсе стоит,
пробираясь откуда-то, как-то, куда-то.
Евгений Витковский
[Дебют]Баллады1
НАФТАЛИЙ ФРЕНКЕЛЬ. БРЫЗГИ ШАМПАНСКОГО. 1926
Что за яблочко в пасти у здешнего льва?
Даже звезды зимы от вранья косоглазы.
Но на сердце доселе хранят острова
пир во время чумы, пир во время проказы.
Внук раввина впервые за много веков
и монахам и уркам готовит подачки,
и летят в Антарктиду с родных Соловков,
цепенея от страха, полярные крачки.
Только этим плевать на слова директив,
подневольной толпой исполняемых тупо,
здесь правительство нынче — чахотка и тиф,
и свирепствует круп хуже Фридриха Круппа.
Полагается двигаться верным путем
и, приветствуя радостный труд перековки,
четвертинку столетья отрезать ломтем
под икру и шампанское в рабской столовке.
Что ж не праздновать тут, с дорогою душой
к Неффалиму-владыке тихонько подсыпясь?
Он умеет устраивать хипиш большой,
никому не позволив устраивать хипес.
Убедит он любой ненадежный притон
не играть с гепеу ни в лапту, ни в горелки,
он-то знает давно, на который чарльстон
покупаются лучше всего недострелки.
Новогодней баланды глубокий черпак
причитается каждому в нынешнем цирке,
чтобы каждый сплясал новогодний гопак,
ну, а если не спляшет — сгниет на Секирке.
Четверть века упало в довременный мрак,
потому-то и времени нынче не жалко.
И танцует с троцкистами весь женбарак,
и одета по моде любая хабалка.
И в подпитье решив, что была не была,
этот остров не хуже, чем всякий соседний,
на узбекском рубабе играет мулла,
напевая негромко про «есть наш последний».
И на многие страсти сейчас неделим,
среди урок, красиво одетых-обутых,
разомлев, размышляет завхоз Неффалим
о родной мастерской на Больших Арнаутах.
Кто узнает, что выпадет нам в январе?
И молчит монастырь, и не ведает гнева,
а его протопоп и заезжий кюре
крестят слева направо и справа налево.
И колеблется вечность на Божьих весах,
и рождается кашель в груди нездоровый,
и гармоникой страшной висят в небесах
багрецы высоко над страною багровой.
И сиянье полярное пляшет фокстрот,
освещая тропу от варяга до грека,
и приветствует весь соловецкий народ
четвертинку вторую двадцатого века.
МИСТИКА ПЕТЕРБУРГСКОГО ВАЯНГА. РУССКИЙ ЛУНФАРДО*
Чем небо Питера — не ширма для ваянга?
К чему искать дворец, коль скоро есть мансарда?
Но все же голубец не перепутать с танго,
а суржик все-таки нисколько не лунфардо.
К царям приходит смерть: не то, чтобы незвана —
но каждый на Сенной опасен мужичонка.
…Парадный зал похож на сцену бангсавана**,
а свет прожектора похож на свет бленчонга***.
Канун войны в Крыму, а то немного раньше.
Переломился век, себя располовиня.
Но, с грустью думая о глупой Ленорманше,
на льве сторожевом всю ночь сидит графиня.
Бомбисты взрывами страну заколебали,
и даже Эрмитаж — совсем не ухоронка,
и остров Голодай — совсем не остров Бали,
и царские меха — совсем не ткань саронга.
И неприветлив край, хотя совсем несложен:
и дама на Морской совсем не каталанка,
и по Гороховой бредет Парфен Рогожин,
за ширму прячется и входит в роль даланга****.
И представляется досадно легендарным
всё что хранится здесь у вечности в корзине,
всё то, что некогда творилось на Столярном,
все то, что для царей насочинял Трезини.
И белый шум висит, и он бесперебоен.
Он — в белом Рождестве под белою омелой.
И ночью белою рыдает белый воин
о белой лошади и даме, тоже белой,
Мир улыбался здесь когда-то и кому-то,
великим мудрецам и дуракам набитым,
а на Конюшенной сиял трактир Демута
все больше становясь «Медведем» знаменитым.
Слетевши к озеру без имени, туда, где
замкнула Дудергоф петровская запруда,
на план империи в бериллах и смарагде
с державного герба смотрел орел Гаруда.
Здесь город — что уток, при нем река — основой,
и обыватели внимали временами
тому, как бардаки на улице Слоновой
тряслись, штурмуемы индийскими слонами.
…И двадцать первый век ничем не опорочит
легенды Лиговки и Невского проспекта,
где до сих пор живет и умирать не хочет
лунфардо Питера, душа социолекта.
Пусть все мы брошены в единую коробку
но там еще среда царит вполне жилая,
и тихо чифирят бездельники вприхлебку,
стакан, один на всех, по кругу посылая.
Лишь миг молчания — и вот опять с затакта
начавшись, рвется марш, и кружится арена.
Все изменяется, но длится без антракта
спектакль заявленный — триумф антропогена.
* Диалект Ла-Платы, «язык танго», особый «социолект». Одной из особенностей танго 1910—1920-х годов было широкое использование этого городского жаргона, который в основном состоял из иностранных вкраплений в испанский.
** малайская опера
*** лампа, подсвечивающая лампу ширмы ваянга
**** актер (кукольник) за ширмой ваянга
МИСТИКА КОММУНАЛЬНОЙ КВАРТИРЫ. МОСКОВСКИЙ ЛУНФАРДО
Брыкаловки в стакан на два пальцá!
И репете, подумав слегонца.
И — перерыв, век не видать гринкарда.
Рассказ о коммуналке на мази:
закрой окно, задерни жалюзи,
ведь и Москва отнюдь не без лунфардо.
…В том доме было восемь этажей,
ни грабежей, ни даже кутежей:
какой кутеж у чистого народа?
Там не давалось подданства котам,
но в каждой из квартир имелось там
по десять комнат и четыре входа.
Считается, что был хозяин — гад.
но был тот гад нажористо богат
и равнодушен к званью таковому.
Соседей напугав и рассмеша,
он поселил, широкая душа,
на каждом этаже по домовому.
Десхальб шестнадцать было тут квартир,
прихожая, и кухня, и сортир,
а прочее — перечислять негоже.
Крутились тут, как спицы в колесе,
то дуюспик, а то парлефрансе,
что алльгемайн почти одно и то же.
Кто ж крестится, пока не грянул гром?
В Берлин из серокаменных хором
эспешели никто не рвался съехать,
а домовой жильцов не заушал
он им благоглаголать разрешал,
и даже позволял по фене шпрехать.
Меж тем пентхаус сделался трещащ,
повыползал железный зверь из чащ,
сменились альтернатные мерила,
подотощал запас серебреца,
и свод элефантинного дворца
обрушился на красный бант Кирилла.
Переделились волею старшин
квартирные четыреста аршин
на тех, кого сыскали в подворотне,
тут гарсоньерок — сотни полторы,
и нынче будьте, бывшие, добры,
пустить к себе жильцов четыре сотни.
И началось все то же, что и встарь
сухарь последний дожевал кустарь,
извозчик обглодал свою же лошадь,
история свивалась, как удав,
но выжил дом, лет пять поголодав:
Москву не так-то просто укокошить.
В такое время, может, и смешон,
вивер, оптионист и грелюшон,
однако никакие палешане
и никакая ушлая братва
не выживет, в неделю раза два
жратвою не разжившись на маршане.
Немедленно пустились в перепляс
поставщики колбас и прочих мяс,
и мерились — кого и кто большее,
но факты неизменно говорят
что если кто-то лезет в первый ряд,
тот первым же и огребет по шее.
И тех, кто завести рискнул лабаз,
не допустили больше до колбас,
торговлю приказали обреестрить,
хор недовольных как-то вдруг умолк,
и там, где прежде продавали шелк,
уже не продавали даже пестрядь.
Конечно, будь я Босх иди Доре,
иль сам живи я в том монастыре,
все тайное немедля б стало явно,
но у гадюк Гоморра и Содом,
совсем пропал калабуховский дом
и торжествует Ольга Вячеславна.
И тут мораль привычна и стара.
что размышлять-то? Ки вевра вера.
Давно сынам империи открылась
ее идиотическая суть,
ее доисторическая жуть,
ее маразм, тупизм и косорылость.
Закончились жесьюи и дуюспик,
мы на сто лет заехали в тупик,
затворено родительское лоно,
а кто свалил отседова — ку-ку:
у нас и двести грамм о-де-моску
не выменять на литр о-де-колона.
Один гремит лунфардоинфини,
бегут года, проскальзывают дни,
и поступь века нового чеканна,
и жизнь течет, как деньги мимо касс.
Иссохло горло, кончился рассказ.
И где мои законных полстакана?
GRÜSS AUS MOSKAU*. ОММАЖ ИВАНУ ШМЕЛЕВУ
Былое различается с трудом,
истерся почерк, манускрипт зачитан.
Ты спрашиваешь: где стоит твой дом?
Где пожелаешь — там вот и стоит он.
На ярлыках невнятные слова,
мемуаристы носят воду в сите.
Какой была тогдашняя Москва?
Она была любой, какой хотите.
Да и теперь она хранится там,
сия первопрестольная громада,
распределенная по трем китам,
чьи имена припоминать не надо.
Все те же кринолины и жабо,
все те же осетрина и навага,
и марокен от бывшего Дабо,
и газыри к черкескам от Живаго.
И с аппетитом сказочно в ладу,
для утешенья люда городского
рыбцом, в Охотном, кажется, ряду
воняет от коптильни Баракова.
И гуси, коих именно тогда
считать умели лучше, чем в сберкассе,
которых всё увозят поезда
с Рогожской прямиком на Фридрихштрассе.
И заставляет лезть к себе в кошель
лакрицы запах, или же корицы —
тот аромат, что парфюмерМишель
вложить сумел в «Букет императрицы»
В тринадцатом, на крайнем рубеже,
он миру дарит сказочную воду,
(но угодит на фабрику ТЭЖЭ,
точней — на Большевичку иль Свободу).
И сказочный дубининский лосось,
и хариус, красавец в черных пятнах,
все то, что очень долго довелось
считать набором слов невероятных.
Кто всматривался в суть первоначал
тот знает, где удача, где невзгода, —
кто в веке двадцать первом отмечал
столетие тринадцатого года.
Держите ухо, граждане, востро,
среди старинных вывесок гуляя,
не верьте в то, что наскребло перо
завравшегося дедушки Гиляя.
Затем, что кто не в меру знаменит,
не заслужил доверья ни на кроху,
затем, что память бережно хранит
святую позапрошлую эпоху.
*Жанр почтовой открытки в начале ХХ века («Привет из Москвы»)
МИСТИКА БОРИСОВСКИХ ПРУДОВ
Болезнетворный вёх, осока и алтей,
вода, зеленая от тины,
пристанище ехидн, родимый дом чертей,
микулинские палестины.
Не лезь к ехиднам в грот, а то ведь и сожрут.
Судьба чертям препоручила
Цареборисовскийполупроточный пруд:
не то бочаг, не то бучило.
Здесь водяной дремал и кувыркался бес,
носилась царская охота:
не то, чтобы Байкал, не то, чтобы Лох-Несс,
а просто русское болото.
Но дамбу выстроил неполноправный царь
и водяных назначил зорко
смотреть, чтоб рос налим, подуст, карась, пескарь,
судак, чехонь и красноперка.
Бояре Стрешневы оберегали грязь,
не ведал жернов остановки,
из речки Язвенки ходил кормиться язь,
а из Чертановки — чертовки.
Впотьмах болотницы катались по росе,
но государственною волей
перечеркнуло пруд Каширское шоссе,
в бетон переселивши троллей.
Уже водовики в затонах не кишат,
изведены чертополохи,
ленивых горожан по берегам страшат
одни лишь водяные блохи.
Ни рощицы для ведьм, ни пней для колдунов,
лишь, опасаясь очевидца,
мусолит лестовку обрюзгший Годунов
и к церкви подойти боится.
Бетонную страну не видит он в упор,
а только внемлет отголоски
того, как в Угличе еще и до сих пор
играют в ножички подростки.
И год от января спешит до декабря,
век мается в дурных забавах
уже давно рукой махнувших на царя
тех самых мальчиков кровавых.
Истаивает свет очередного дня,
царит молчанье над галёркой,
ничто не движется, лишь речка Городня
ползет под красноватой коркой.
Снежинки в воздухе порой на миг замрут,
и танец начинают снова,
и ничего не ждет заледеневший пруд
царя Бориса Годунова.
МИСТИКА ВАГОНА-РЕСТОРАНА
Все фигуры стоят не на своих местах <…> Это совсем другая партия. Это…
Стефан Цвейг. «Шахматная новелла»
Здесь холодных закусок не меньше пяти
и супов тут не менее двух ежедневно,
и четыре вторых можно тут обрести,
и легко растолстеет любая царевна.
И похоже на полный горячечный бред
что не надо стесняться поганой привычки,
что спокойно тебе принесут сигарет,
и бесплатно дадут драгоценные спички.
У бригады ночной — превосходный улов,
и ни в ком никогда никакого протеста,
хоть всего-то в вагоне двенадцать столов
и за каждым — четыре посадочных места.
И неважно, что цен не бывает в меню,
и волнуются зря заграничные тетки,
что на завтрак приносят одну размазню,
что ни стерляди нет, ни кеты, ни селедки.
И сомнительный блеск в баклажанной икре,
и в графинах сырая вода из колодца,
и когда молока не нашлось для пюре,
то и масла с гарантией в нем не найдется.
Но зато по секретной полночной тропе,
за целковый, полтинник. а то и полушку.
принесут без вопроса в любое купе
поллитровку, а если попросишь — чекушку.
У кого-то припрятаны чай и лимон,
и буханка всего лишь вчера зачерствела,
и рыдает бариста, ночной ихневмон,
и похоже, что это другая новелла,
Он прикован у стойки, едва ль не распят,
он стоит, обреченные плечи ссутулив,
и молчит ресторан, лишь печально скрипят
сорок восемь навеки оседланных стульев.
Этот сейф на колесах — удар по глазам,
тут становится каждый герой паникером,
и шипит, словно тигр, уссурийский бальзам
собираясь сцепиться с немецким ликером.
Развалиться не может никак эшелон,
лишь грозит балаганом картин леденящих
этот самый шикарный на свете салон,
этот ржавою плесенью съеденный ящик.
Не вагон уползает — уходят года,
вспоминаясь и реже, и хуже, и меньше.
А в плацкартных, давно не спеша никуда
сухарями чуть слышно хрустят унтерменши.
Здесь не ад, здесь не рай, не Олимп, не Аид,
не удача матроса, не горе солдата,
то ли поезд спешит, то ли вовсе стоит,
пробираясь откуда-то, как-то, куда-то.
Место возле окна потеплей облюбуй,
и, быть может, услышишь, припавши к стакану,
как свистит паровоз возле станции Буй
на далеком пути от Москвы к Абакану.
Примечание
1 В октябре 2018 года в московском издательстве «Водолей» выходит книга стихотворений Витковского «Град безначальный», объединяющая 260 баллад, посвященных русской истории за 1500-2000 годы. Помещаемые здесь стихотворения взяты из этой книги.