А жизнь как после стирки — наизнанку,
наружу детством: драки, раны, йод,
и мама отвратительную манку
который день на завтрак подает.
Юлия Драбкина
Теменем к небу
***
I
Утро вспорхнуло птицами желторотыми,
глянь-ка, во лбу у неба седьмая пядь.
Город, давай сроднимся с тобой пустотами,
чтобы не в одиночку и не разнять,
чтобы вдвоем солдатиком — прямо с берега —
в топкую гладь, сверкающую блесной.
К дьяволу Лаперуза, туда же Беринга,
хочешь поглубже? Значит, тебе со мной.
Мы же теперь свободны, не дрейфь, попробуем
в этом заплыве выстоять шутовском.
Что же по дну морскому, как по надгробию,
водишь своим замедленным плавником,
что же ты пригорюнился-закручинился,
думаешь, мы кому-нибудь здесь нужны?
Так что, давай вперед: раз уйти нельзя,
можно уплыть от бешеной тишины.
Полдень. Вода вскипает. Но будем храбрыми,
нам ли с тобой бояться… Открытый рот,
город едва заметно шевелит жабрами,
будто совсем закончился кислород.
Нам продержаться до темноты, до вечера,
сможем — воздастся каждому по ролям.
Помнишь, ты был король? Только делать нечего:
море не повинуется королям.
В сумерках перепутаны явь и вымысел,
тени надежд, припрятанных «на потом».
Ночь. Средиземный дьявол на берег выбросил
мой Тель-Авив со вспоротым животом.
II
Мертвенный гул ночного чревовещания,
потусторонний месяц лакает пляж,
бродят приговорённые к обнищанию,
ищут на дне разбившийся фюзеляж.
Только со дна не взять ничего хорошего,
море свернулось ниточкой голубой,
между песчинок блёстками счастья крошево,
этим ли обнищали и мы с тобой?
Нас обнимает ветер — осенний прожига,
будто в немой замедленной травести,
мы пролетаем в небе над недопрожитым,
воздух ногами взбалтывая в пути.
Вот бы туда сойти, но пропала лестница.
Собранный из отчаянья и песка,
город со всей страною в ладонь уместится,
(Господи, только руку не опускай…
Даром даешь, а после взимаешь дорого)
Если его нарушен гомеостаз,
если гноятся язвы ночного города,
кто его лечит нежностью вместо нас?
Кто заполняет сердце его пустотами?
Солнце хоть на мгновение запали…
Утро вспорхнуло птицами желторотыми,
теми, что нас обронят за край земли.
***
I
Теменем к небу тянуться, глаза прикрыв,
стать невесомей, радостней и бездонней,
выкричать, выстонать, выплакаться — в надрыв,
спрятаться в лодочке теплой Его ладоней —
невероятно. Правильней было бы
снова родиться, не зная, что в этом млечном
издали звезды заманчивы и голубы,
а в приближении — жёлты, шестиконечны.
II
Если сотни надежд потерялись во мгле
и не слышны слова в затихающем гимне,
если нет оправдания нам на земле,
что же делать тогда? Если знаешь, скажи мне.
Если слишком темно, и не видно пути,
и остывшие звезды молчат, догорая,
если надо от края на шаг отойти,
но безмерно устал отводящий от края?
Оживляется многоголосый майдан —
где-то там новый яр своевременно вырыт…
По подсохшему устью реки Иордан,
приближаясь, бредет новоявленный Ирод.
Сквозь ладони его утекает вода —
все проходит, лишь вечна печать инородца.
Ничего не попишешь: так было всегда,
так, наверное, будет и впредь. Остается
просто жить, не снижая накала страстей,
вопреки темноте дожидаться рассвета
и рожать грустноглазых еврейских детей,
расширяя границы бессмертного гетто.
III
Мы сбежали в сентябрь, в расписание ночи без сна,
наши легкие души знобит, нам близка тишина,
что, взлетев от горячей земли, над водою повисла.
Ни намека на черные пятна в душе и в дали,
и такая судьба, что, на сколько ее ни дели,
все равно никогда не получатся целые числа.
Мы положим две жизни в общак и не будем делить,
между нами невидимым богом натянута нить.
«Ты моя, — говоришь, — навсегда и жена, и невеста»
И целуешь до боли, до странных бессмысленных слез,
до нехватки дыханья, до спутанных мокрых волос,
и на этой планете мы заняли лучшее место.
Мы лежим в темноте над рекой, нас не видно нигде,
наши звезды, упав, растекаются в сонной воде,
наше время забросило якорь в прибрежную тину,
и сочится тепло через карстовый тонкий разлом,
и сплетаются наши вселенные мертвым узлом,
и неоновый отблеск луны обрамляет картину.
Мы болтаем о том, что полгода всего до весны,
что отсюда начало возьмем, что преступно юны,
что у нас на сегодняшний день ни копейки, ни крова.
По воде на безвёсельной лодке надежда плывет.
«Через год, — говоришь, — ты мне сына родишь». Через год
мы погибнем в Освенциме. Осенью 42-го.
МАМА
(21.04.1938–10.12.2016)
I
Я вижу тебя молодой во сне. Невесомая стая
парила над быстрой водой и ветер, подол раздувая,
притягивал чувственный взгляд прохожего парня-растяпы.
Вдруг — время качнулось назад, где нет ни меня и ни папы,
ни капелек пота со щёк от утренних стирок воскресных,
где все не уже, а ещё, где ты — не жена, не невеста —
под парковый аккордеон в немыслимом кружишь наряде,
где нет и намека на сон над стопками детских тетрадей,
где светом по юной судьбе рисуют счастливые лица,
где ангел, живущий в тебе, еще умирать не боится…
II
Горда, отчаянна и упряма, рука молитвенно на груди:
я на тебя быть похожей, мама, хочу, еще раз меня роди
такой, не прячущей глаз под челкой, смешной, ведущейся на слова,
чтоб не мальчишкою, а девчонкой — оборки, бантики, кружева.
Чтобы движенья легки и зыбки и не натянуты удила,
чтоб хоть кусочек твоей улыбки увидеть в зеркале я могла.
Попробуй, мама, так будет лучше, ведь я — всего лишь бездарный стиш,
я твой несчастный счастливый случай (но ты, конечно, меня простишь),
я твой иван-дурачок-мавродий, простой обманщик, бесстыжий плут,
но даже я привыкаю, вроде, к твоим рукам, к твоему теплу.
А кто-то хитрый, бедняк ли, вор ли, разграбил душу мою тайком:
слова любви застревают в горле и разрастаются в нежный ком,
как будто бьется немая птица набатом в сердце. Весны колосс
опять апрелит, шумит, резвится, цветет копною твоих волос
и рвет мою лягушачью кожу, на идиш тихо с тобой шепчась.
Роди меня на тебя похожей,
пускай на месяц,
на день,
на час.
III
Там, где память устала и в гости не ждет человека,
там, где воздух замешан на запахе скошенных трав,
я ищу свое детство вне рамок контекста и века,
аналитику текста судьбы беспардонно поправ.
Там родительский дом, и балкон, и фонарные пятна
желтизной опадают на двор, где гудит ребятня,
там структура простых предложений легка и понятна.
Незатейливый синтаксис прошлого странно храня,
там пространству потворствует время. Там я, черноброва,
черноглаза, чумаза, чрезмерна, смешна и боса,
под балконом кричу свое самое первое слово,
попадая — минуя балкон — прямиком в небеса.
Я пойду туда снова, к подножию первого храма,
и опять, заглушив на мгновение уличный гам,
словно тысячу лет не прошло, полнозвучное «Ма-ма!»
прокричу, прохриплю, прошепчу, промолчу по слогам…
И мелькнет постаревшая мама в проеме оконном,
посылая обратный сигнал за земной окоем:
там мой голос живет, как и прежде, под синим балконом
на фонемы рассыпав бесхозное детство мое.
IV
А жизнь как после стирки — наизнанку,
наружу детством: драки, раны, йод,
и мама отвратительную манку
который день на завтрак подает.
Тимуровский отряд, рогатки, прятки,
и невдомек, пока считал до ста,
что время отыграло на трехрядке,
что сорок лет слетело, как с куста.
Мой дом, моя мифическая крепость,
избушка на ходуле костяной,
куда теперь нести свою нелепость,
приправленную легкой сединой?
Вот мама наклонилася над книжкой,
на час отгородясь от бытия.
Как девочка — вмещается под мышкой,
сутулая, хорошая моя…
Кого просить, чтобы подольше с нею?
Какого вызвать мудрого врача?
Прижмись ко мне, прижмись ко мне сильнее,
кудряшками своими щекоча.
Напой мне, мама, детства острый запах,
а я тебе тихонько подпою.
Как будто услыхав, на задних лапах
ретривер наш запрыгает в раю.
Мой добрый Бог, подай нам на удачу,
я раб твой — то изгой, то фаворит,
прости, что, словно маленькая, плачу.
«Ну, полно, полно!» — мама говорит
и, вопреки законам, спозаранку
в мой взрослый мир, в мой каменный альков
приносит восхитительную манку,
горячую, с вареньем, без комков.
V
Зима оплетает узорным шитьем.
В безвременье бело-березовом
в обнимку на саночках едем втроем,
и колет в носу от мороза нам.
Ты видишь, как дети твои проросли,
к тебе черенками привитые?
Вот так и живём: не касаясь земли,
твоей проплывая орбитою.
Продрогшая, жизнь поджимает края.
Заполнена болью и ласкою,
тебя, замыкая кольцо бытия,
везу в инвалидной коляске я.
Как быстро по жизни ведёт борозда,
покорна ее скоротечности.
Как страшно тебя отдавать навсегда
чужой неизведанной вечности…
Проститься б, но стынет прощанье внутри
словами ненужными, лишними.
Мы рядом, не бойся, назад не смотри:
неспешно, шагами неслышными
втроем за тобою идем без сапог
по лестнице в небо Иакова,
где «мама» звучит, как всесильное «Бог» —
на всех языках одинаково.
Уважаемый Архивариус, предлагаю внести Юлию Драбкину в список кандидатов на звание автора года в разделе «Словесность» за цикл стихов в этом номере
С большим удовольствием и энтузиазмом поддерживаю предложение Игоря Юдовича внести Юлию Драбкину в список кандидатов на звание автора года в разделе «Словесность» за цикл стихов в этом номере.
Отличная работа.
Масса превосходных находок!
Ася, Борис, Самуил, спасибо большое. Мне очень неловко, но очень приятно.
Умеет, умеет Борис Тененбаум написать отзыв..! Сразу бросилась читать. И скажу, его же цитируя, \»на этот раз я полностью согласна\»… Впрочем, шутки в сторону. Оставим одни эмоции. И чувства. Как же Юлии удается достичь такого накала, о котором, она, кажется, совсем не заботится! И еще — то, что я уже когда-то говорила. Русский язык и поэтическая традиция хорошо созданы друг для друга и оба они вместе — для того, чтобы ложиться в строки под чувственным еврейским пером. Пусть простит меня ВМ.
Проблема у меня состоит в том, что трудно найти слова для похвалы: надо, чтобы они были столь же настоящими, как и эти стихи. И вообще — кто я такой, чтобы судить столь значительные вещи? Так что скажу только, что я еще к ним вернусь — и не раз …