© "Семь искусств"
  август 2017 года

Андрей Дмитриев: Клумбы Бодлера

Был, говорят, там и ты —
по усам текло молоко, а в рот попал лишь самогон,
настоянный на паданцах и корешках лебеды —
с пьяных глаз казалось тебе, что кругом —
только клумбы Бодлера, только грядки его…

Андрей Дмитриев

Клумбы Бодлера


Выплёскивая воду вместе с ребёнком
из медного таза — звук которого напоминает гонг —
работница роддома глядит на всходящее на востоке
кровавое солнце севера, и на виске седой волосок
становится словно серебряным, но эта картина мира —
исповедует грубую графику и расползается вширь по холсту
подобно ржавчине или плесени. Линиями кривыми
скрепляется центр композиции. В гиблую пору простуд —
хочется горло согреть прочно забытым младенческим криком
и оттолкнуть от себя холодные пошлые руки —
ищущие лишь ритуальную жертву в своих первобытных
объятиях, в которых мы душим друг друга…

* * *

Я видел во сне медведей —
к чему это, я не знаю, но звери были злы —
пытались взять реванш за вырубленный предками лес —
рвали когтями сгустки мнимой реальности,
откусывали рыхлые куски моего покоя —
будто в жизни медведей мне мало,
охраняющих дикую хвою своих предрассудков.
Не было во сне ружья, не было рогатины,
даже ножа там не было — был только посох странника,
из которого росли новые ветви позапрошлого дерева —
воткнул я его в землю между собой и медведями —
вернул то, что вырубил предок и на этом проснулся,
а за окном — заснеженный город,
в зимний мороз обрастающий бурой шерстью…

* * *

Слова — порождают слова,
цифры — порождают цифры,
люди — порождают людей. Детский рисунок льва —
это круг, обрамленный рыжими лепестками — их мы
не будем считать, а просто — вынесем на поля
тетради в еле приметную клеточку, но не как в зоопарк.
Лев, будь просто — лохматым растением, рыжим бутоном для
создания царственной нежности, в которой нельзя никак
обнажить понапрасну клыки, пить терпкую кровь антилоп.
Стены — порождают стены,
машины — порождают машины, а ты — щиплешь укроп,
сидя над миской с картофелем. В твоих разросшихся венах —
медленно движется космос, где вдоволь всего —
и слов, и цифр, и людей, и стен, и машин, и даже цветочных львов,
но всех больше красного, спелого цвета — летящего сквозь стекло
медика-лаборанта, что взял на анализ любовь.

* * *

Не отказаться от лирики
там, где ходиков гирьки
тянут на самое дно каждое наше мгновение —
так, что хочется знать, верно ли
утверждение, будто время — поступок пространства.
И здесь уже не работает ничего, кроме глаза
тонкого наблюдателя,
вынянченного матерью
в тёплых руках, что умеют шить и вязать,
пеленать и готовить пищу,
чествуя небеса,
в которых свои корни ищут.

Тут — вкруг двора заборы,
скрывшие тени, ведшие разговоры
о принципах света, падающего под углом
со скоростью света на стены, согретые тёплой рукой
того, кто стоит в стороне, но смотрит в суть
очерченного периметра, в который можно вдохнуть
жизнь при условии наличия койко-мест
или справок, для быта имеющих вес.

Но мы — вплетаем в узоры взъерошенных птиц,
что из речи заморской вынесли слово «peace»,
а из русского языка — пшено, как благую весть,
что будет чего поесть
в холодном молчании пустоты,
перенёсшей всю тяжесть своей немоты на этот костыль…

* * *

Колхозники — косили траву,
доили коров и прыгали через костры —
как льняные снегурочки, познавшие наяву
потустороннюю жизнь снега и знанием этим простым
решившие объяснить неотвратимость огня.
Трактор — вгрызался в услужливый чернозём,
а дочь тракториста смотрела на мир из окна,
уже сложив свои первые представления о нём…

Был, говорят, там и ты —
по усам текло молоко, а в рот попал лишь самогон,
настоянный на паданцах и корешках лебеды —
с пьяных глаз казалось тебе, что кругом —
только клумбы Бодлера, только грядки его,
где цветы — злы, подобно детям, на старение — как на идею
о финале игры. Впрочем, в пору снегов —
любые цветы — самих себя тени.

Заметённой верстой —
продлена на местности голова.
Входит к Прасковье в избу Христос
и говорит: Ну, слава отцу — жива.

* * *

У красного — кровь красная
и у белого — кровь красная.
Все хотят её — этой всюду и вечно красной
крови-беглянки, крови-злодейки, крови — будто бы ненапрасной,
у которой в красном паспорте
есть место прописки и дата рождения.
Вот пустишь её — и ангелы станут красногвардейцами,
вот брызнешь ею — и белые выбелят чёрные тени,
а после вытрут руки вышитым полотенцем.
— Так на какой же ты стороне?
— У нашей крови нет стороны для взгляда извне…

* * *

Соскобли стикер с новой купленной вещи
розовым ногтем в предвкушении права владения.
На старой стене меридианы трещин —
сплели сети мира. Изваяние с оплавленным телом
у входа в Дом субкультуры —
тянет руки к неоновым звёздам.
Это тяга искусства к солнечным процедурам
вновь воплотилась во что-то претенциозное.

Над надкусанным яблоком суетится оса,
на кухне фарфоровой звонницы эхо,
в незаметно седеющих волосах —
запах лесного ореха…
SMS в телефоне: ну как доехал?
Забыл ответ написать.

В водопроводе циркулирует быт,
к которому ты гвоздями прибит,
но никто не справится после о снятом теле,
да и ты выбирал поприземистей тему
для таких поворотов судьбы,
а потом и её забыл.

* * *

На заре ХХ века — в городе из папье-маше
и из гранита — грудились фрукты в тонкой работы вазе,
привлекая детей, радужных насекомых и тех, кто в душе —
ребёнок и радужное насекомое. Начищенный ваксой
правый сапог бежал за левым — тем, что был грязным
на торном пути от прошлого крепостного столетия,
на дороге, где колея — залита дождями непознаваемой Азии,
научившейся по-европейски кроить пиджаки, но считающей плети
по-прежнему главным стимулом лошади.
В вычурном городе — нашедшем своё отражение
в безднах воды, вышедшем триумфом искусства на площади,
над которыми стыла свинцовая Балтика, ставшая совершенно
неотделимой от неба — здесь появилась изящная смерть
в облаке представлений об идеальном свете.
На солнце скупом тускло сверкали медь
и зябкие стёкла в чьём-нибудь кабинете
или гостиной. Здесь уже пахло дешёвым пойлом
и прокисшими щами, здесь уже копошились черви
в чреве плода, но хотелось читать и читать подобранный с пола
лист облетевшего текста, что позже войдёт в учебник…

На заре ХХ века — а заря это красное в красном —
всё казалось исполненным смысла,
все казались узревшими нечто о себе, подливающих масла
в огонь высших сил в лампадке найденного компромисса
между сердцем и разумом — а вышла сукровица на материю.
Поперхнулся певчий, встрепенулись голуби на фронтоне,
ошибся в строчке студент-расстрига, ветер проник сквозь двери,
живопись камня осталась лишь медленным фоном.

Ты глядишь в эту призму, подняв над зрачком своим веко —
ближе к полдню такого же смутного XXI века —
и тенью незримой стоит на углу аптекарь,
связанный нитью некой
с домом, что выжил, хоть и калека.

* * *

А к вечеру в дверь позвонил слесарь из ЖЭКа —
сказал, что хотел бы проверить напор воды.
Вода, действительно, плохо текла. Мы впустили этого человека —
он долго гремел разводными ключами, рассказывая, как молодым
пришёл в профессию. Мы участливо кивали в ответ.
Истёк целый час, но вода не стала бежать быстрее.
Слесарь собрал инструменты, пообещал, что завтра в обед
непременно зайдёт — к тому же надо проверить ещё батареи.
Когда захлопнулась дверь, и за нею послышалась поступь лифта —
мы поставили чайник, решив обозначить финал
разыгранной миниатюры из коммунального мифа
о сыне Гефеста и том, что вода — дарована нам,
как свидетельство победы цивилизации,
за которую и приходится часто бояться…

* * *

Что мы знаем об этой земле,
лежащей за пределами взгляда, ищущего лишь хлеба,
лишь пёстрой ткани, лишь диковинных и редких зверей,
лишь вымпелов и гербов, лишь незапертой дверцы склепа?
Утром здесь поднимается тусклое солнце,
маршируют повинности с почестями, трескается чёрствый асфальт,
под которым ржавеют трубы с живой и мёртвой водой. Некий социум
разбазаривает себя на ярмарке — даже уже не тщеславия. Всякий факт
повседневности не требует доказательств, да и что тут, собственно, опровергать —
всё так, как должно быть именно здесь. Однако холишь сомнение —
вглядываешься в детали, ощущая, как каменные века
оставляют еле приметные корни какого-то нового воскресения.
О земле этой — лежащей будто бы в призме себя самой —
мы до сих пор знаем ничтожно мало, но с пеной у рта
защищаем свои иллюзии. При посадке на лайнер в салон
входит трубач Гавриил — гастрольный график неумолим, однако пора
обратиться к земле с высоты серебряного крыла.
Маленький мальчик задрал кверху голову — у него идеальный слух,
не размытый талой водой со следами бензина, которая привела
за собой своих обутых в резину, но любящих слякоть слуг…

* * *

На следующий день заметно похолодало —
пришлось вырабатывать больше горячей крови,
плотнее кутаться в постоянство вещей и жечь крылья Дедала
в буржуйке памяти — такие перья кроме
собственно жара дают ощущение полного приземления
где-нибудь в тёплом углу. Зима нас учит быть экономными
в трате душевных сил, беречь своё зрение
в попытках продраться сквозь белизну в живой смысл дома,
в обитаемую проталину. Выход на улицу — прыжок за черту
некой необходимости. За пазухой — шевелится сердце,
способное принимать всё то — не столь многое, к чему
хочется прислониться, чтобы согреться…

Говорят, что циклон, что это закон природы,
вступивший в противоречие с другим — такая коллизия.
Лучше не выходить из комнаты — послушаться предписания, бродом
попавшего в толстую хрестоматию. Бетховен спешит к Элизе
тем же путём. Если дышать на стекло —
становится очевидным присутствие в каждом пространстве бога,
расширяющего зрачок в близком к молитве дыхании, в дымке стихов,
в которой опять прорастает искомая прежде дорога.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

AlphaOmega Captcha Mathematica  –  Do the Math