©"Семь искусств"
  апрель 2022 года

Loading

Хотел узнать. Не хотел ничего пропустить — как, откуда, из чего, из какого такого соединения темноты, молчания, постничества, одиночества, страха, надежды, телесных томлений рождается внутренний свет? Отчего берется чистота в обычном человеческом существе, и оно становится святым, помеченным Богом?

Андрей Лазарев

МИЛЫЙ ИНДРИК

ДАЛЬШЕ ВСЕГО: Я ЖИВОЙ

Андрей ЛазаревНе помню, кто это рассказывал. Может, старый кузнец, который помер задолго до того, как я повзрослел, а, может, один из тех бродяг, что охочи до посиделок в натопленном доме и ради них вечно плетут невесть что. Помню только мшистую бороду, и как рассказчик бросал тоскливо-жадные взгляды на печь, где мать ворочала горшками — что не пристало богатому, сытому кузнецу, так что наверняка это был зимний паломник-шатун.

Рассказывал он про древних отшельников на нашей земле. Будто бы попал один гуляка ночью в лес у дальних гор и набрел на полухижину-полупещерку. Дверь была приоткрыта, парень и заглянул. И увидел дедка-коротышку, который сидел на лавочке, что-то пел и светился. Сам светился, от кожи шло такое неяркое, тихое, ласковое сияние. Парень чего-то перепугался, обмер на месте, да так и заснул у порога.

А на утро дедок его стал трясти за плечо. Он глядит — старик как старик, в каких-то лохмотьях, не светлинки. С того гуляки робость уже сошла, только холодно было. ”А как ты, — спрашивает, — батюшка, ночью сиял?” Дедок только смеется, поесть зазывает. Но парень разозлился, плюнул и ушел восвояси.

Тот, кто рассказывал, все напирал на то, что вот мол, живет святой, ночью его никто не видит, днем не замечает. И что толку с его сияния? Один сидит и светится, безо всякого для людей проку. Зачем?

Мне-то сразу стало понятно, зачем. Не услышь я того рассказа, никогда бы не очутился здесь, в своей пещере, да еще такой, что не выйти не войти. Только окошко вверху, в две пяди шириной, чтобы пищу просовывать.

ГОВОРИТ МИЛЫЙ ИНДРИК

Когда уложили последний камень, все почтительно замерли. Из пещеры донеслось твое бормотанье.

Подпасок Козява, по своей вечной глупости, вздумал проверить, как поживает затворник, и проворно вскарабкался к отверстию для еды. По каким таким архитектурным соображениям его сделали наверху, неизвестно. Козява даже просунул в отверстие руку — видно, для вящего ощущения чуда. Тут же разлапистый огромный кузнец стащил дурика вниз за порты и взгрел по заднице, приговаривая: “Сы-рая клад-ка, сы-рая!”

Бывший при сем настоятель монастыря, из которого ты удалился в затвор, подпаску ничего не сказал, а только пару раз наставительно стукнул посохом по стене.

«Молится», — наконец, определил кто-то из толпы.

Все разом закивали. Приходской священник, видимо, решив поразить всех своей ревностью в вере, бухнулся на колени.

Места у вас очень глухие. Отшельников давно не водилось. Как еще отметить начало духовного подвига?

Чуть-чуть потоптавшись, поселяне разошлись, в голос прикидывая, какую награду в лучшем мире они заслужили тем, что столь богоугодно тебя затворили. Ты же, едва помолившись, стал осматривать камни напротив стены: оттуда тянуло ветерком.

ПЕРВАЯ ПЕЩЕРНАЯ СКАЗКА

Некогда бальский епископ вздумал обратить в свою веру довольно далеких язычников. Захватив с собой одного преданного слугу и двести не слишком преданных, он тронулся в путь. Пересек с десяток рек (некоторые на плотах, а другие так, бродом), дважды прошел через горы и, наконец, объявился в северном лесу, поросшем мхом и серыми, кичливыми в своей прямизне деревцами.

Язычники гоняли с место на место мохнатый скот, строили земляные дома, верили в молочное море и поклонялись самому серому дереву — целая роща тех, кто подозревался в близости к идеалу, была увешана цветастыми тряпками и разным ненужным скарбом.

Слова епископа переводил беззубый урод, найденный по дороге. Язычники согласились, что и самое серое дерево кто-то да создал и, следовательно, власти у такого творца будет побольше. Они стали готовиться к переходу в христианское состояние.

Потом им что-то не угодило. То ли ухватки двести одного епископского слуги, то ли странное предложение самого святителя отведать плоти и крови нового бога. Христову веру сочли зловредной и людоедской, а крестителей порешили побить.

Едва завидев толпу из угрюмцев с дубинами, двести неверных слуг бросились развешивать в священной роще свои манатки, а епископ, ведомый последним слугой, устремился к некой пещере, уже давно обустроенной предусмотрительным малым. Пещера была расположена так, что стоило завалить чуть-чуть вход, и он делался незаметным. Строптивые язычники пронеслись мимо. Особо мстительными они не были, и на дальнейших поисках людоедов не настаивали.

Епископ со слугой зажгли пару свечек, тихонько перекусили в своей пещере, горюя о неспасшихся душах, и слуга двинулся отваливать камни обратно.

Тогда прозвучал голос.

«И что вы тут делаете?» — спросил голос.

Слуга обмер на месте.

«Ищите что-нибудь? Источник? Сокровище? Все что-то ищут. Может, меня?»

Епископ нашел в себе силы: достал из-за ворота крестик и завел гимн дрожащим голосом.

«А, вы попеть сюда забрались», — понимающе произнес голос и более не звучал.

Епископу посчастливилось благополучно добраться до обитаемых христианским народом мест. Все это он изложил в письме к папскому нунцию, как раз направлявшемуся в Рим. Судя по всему, послание не дошло до Святого Отца.

БЛИЖЕ: ОГЛЯДЫВАНИЕ

Усталый странствующий человек оглядывает постоялый двор — вроде тихо? — после долгих блужданий по диким местам; так и я. А другой пробегает взглядом корабль перед плаванием в дальние страны, прикидывает, как-то будет в пути, весь кипит внутри, веселится; и так я тоже. Тороплюсь, не могу подождать. Зажег лыковый фитилек у светильника. Кто-то руку просунул в дыру, но я туда не смотрю, нечего мне оттуда теперь дожидать, здесь не терпится осмотреться. Такое мое смирение было…

Хотел узнать. Не хотел ничего пропустить — как, откуда, из чего, из какого такого соединения темноты, молчания, постничества, одиночества, страха, надежды, телесных томлений рождается внутренний свет? Отчего берется чистота в обычном человеческом существе, и оно становится святым, помеченным Богом?

Внешний мир, тот меня ничуть не влек. С детства я тосковал, глядя, как суетно, мелко и в полудреме проходит жизнь у тех, кто меня окружал. Думалось, что любая человечья работа — нечто тварное, пропитательное, такое бесцельное, бесконечное, по имени “ворошение праха”. Только за необходимость я ее принимал; без всякой радости; когда, скажем, отец пел у гончарного круга, как мне хотелось подбежать, крикнуть ему прямо в ухо: «Очнитесь, опомнитесь, батюшка! откуда веселье? отчего вы поете? здесь нужда, пот, тягость и стыд…» Ведь отец был стар, и почти что богат, мог сидеть со мной рядом, где-нибудь у обрыва, и тянуться мыслями к скрытому. Он вращал круг ногами, как будто шел, и казалось, все так и провертится, вся жизнь пройдет, а в конце выйдет просто горшок.

Я видел ничтожность, нечистоту, злобу, муки и кровь — как я мог доверять человечьему миру? И лишь я услышал, что можно узреть что-то другое, во мне уже не осталось и песчинки тяги к обычным занятиям.

Наше село хоть и стоит на самой окраине, потому что за ним уже горы, но день-деньской голосит кто-то бесом — бежим волков побивать! соседей мутузить! а на ярмарку! или свадьбу! а то соберемся и завоем толпой под визжание скрипки, про то и про се! да и в пляс…

А как сладко, как заманительно писано святыми отцами о Божественной благодати, о силе чудотворения! Но больше всего: поучения Старца. Еще ребенком я подходил к монастырской стене, и затаивался в кустах; думал, может, он выйдет случайно? И стоило чуть-чуть подождать, как он появлялся. Вроде бы по хозяйственной надобности — монастырь у нас маленький, и Старец был и наставником всех послушников и келарем. Только потом я узнал, что он выходил ради меня.

Я, пока к монашеской жизни не привык, все трепетал от боязни, а ну как что-нибудь меня отвлечет, уведет в сторону от моих поисков. Герцог постоянно собирал ополчение и двигал его на соседнего герцога, настоятель то и дело затевал новые сооружения, кто-то пекся о приобщении прихожан к жизни монастыря, даже послушники мнили, что они несут некий свет своей пастве — из сельских мальчишек, с которыми они тайно удили рыбу или таскали незрелую репу. Я только видел, как неуклонно они движутся к смерти, печалился и боялся сам опоздать.

ГОВОРИТ МИЛЫЙ ИНДРИК

Конечно, я приглядывал за тобой. Кратко скажем, твоя история разворачивалась так: сперва построили стену, и ты долго помещался в большой каморе; доращивал бороду. Потом судьба дала заворот — ты пропер по пещерному лазу влево, почти до упора, а оттуда по загогулине еще раз влево, сделав в точности два полукружья. Образовалась фигура ровно в форме женской груди на птичий взгляд, или как две тесно сомкнутые коленки. Омега! Конечная буква. Знал бы ты это, обязательно призадумался: как так омега? Почему же — омега?

В хвосте второго пещерного завитка обнаружилась камора меньше; ты бегал по галереям раз по двадцать на дню. О наступлении дня ты узнавал по лучику света в большей каморе или по шаркотне ног бывших односельчан, слышимой почти каждый утро во втором закутке.

БЛИЖЕ: ОТКРЫТИЕ ВТОРОГО КРЫЛА

Я вскоре заметил, что противоположная стенка пещеры, которую я как-то всегда считал сплошной — да и какой же еще, если за ней должна была начинаться скала — имеет щели, из которых с явственной силой дует на пламя светильника. Поискав немного, я обнаружил, что это вообще не стена, а нагромождение глыб, словно там, в глубине, есть еще одна пещера, где до меня уже скрывался затворник, а камни — остатки другой, древней кладки.

От этой мысли мне стало страшно, и я даже отпрянул, и прижался к другой стене, за которой по-прежнему каждый день ожидали чудес, и сопели, и чесались, и даже шепотом переговаривались мои милые, такие родные, такие домашние односельчане…Это придало мне сил. Я взялся за один выпирающий камень, под которым щель была больше всех, чуть надавил, потянул за край на себя — и он отвалился. За ним действительно была пустота — еще одна келья! Я был прав.

Снаружи раздался вздох изумления — они услышали, как упал на земляной пол с глухим стуком отваленный мною камень. Тогда на меня напало странное раздражение — хоть я и знал, насколько это чувство грешно и мелко, и нечисто. Это было в первые дни моего заточения. Я промолился весь вечер и ночь, до куроглашения и далекого колокольного звона: в монастыре сзывали на утренний капитул.

Потом я вновь принялся за работу. Больше не один камень не поддавался моим усилиям. Но и сквозь этот узкий провал можно было видеть, что там есть большое пустое пространство.

ВТОРАЯ ПЕЩЕРНАЯ СКАЗКА

Один сарацин, черная морда, взятый герцогом в плен при Толедо — а потом чистильщиком на конюшню, проезжал в составе свиты по нашей деревне, опрокинул чарку вина у кузнеца, посетовал на суровость Аллаха в этом вопросе, и рассказал такую историю: был мудрец Ифлатун, и придумал пещерного человека. Ифлатун был чернокнижник, и человека сделал совсем без души, слепил наспех из глины для баловства. А как наболовался, отвел человека в пещеру, и привязал к столбу спиной к выходу.

Ифлатун вскоре умер, а человек был бессмертный, он все стоял. Снаружи шла жизнь, птицы чирикали, деревья росли, солнце светило и дождь проливался, а стоящий глядел только на тени, что ходили по стенке, и даже забыл, что есть что-то другое, кроме стены и теней. И ни есть, ни пить ему не было нужно. Так бы и простоял он до Второго Пришествия, да вдруг заскучал.

К тому времени и веревки подгнили. Человек-горемыка повертелся, потянул веревки, да и освободился. Но, отойдя от столба, он побежал к той самой стене, где были тени: про выход-то он забыл! Послюнил палец, потер эту стену — э, а тени стали поярче! Он стал тереть посильнее, нашел камешек, стал шлифовать.

Прошла еще сотня лет: получилось зеркало, потом рядом — другое…То, что было снаружи пещеры, стало менее видимым. Зато, превратив всю стену в зеркало, и отступив к родному столбу, он увидел себя! Он принялся за пол пещеры, потом как-то натер потолок.

Со всех сторон — только он! С горящими от восторга глазами, высунув язык, расставив ноги, бедняга с усердием отделывал зеркала. И больше он ничего не увидел, и так остался в этой пещере, смотреть на себя, потому что мудрец Ифлатун давно умер, и некому было развернуть пещерного человека лицом к выходу.

РАЙМУНД ЛУЛЛИЙ: Сидел как-то Любящий в одиночестве под сенью красивого дерева. Проходили мимо того места люди и спросили Любящего, почему он один. И ответил Любящий, что остался один, как увидел их и услышал, а раньше был он вместе со своим Господином.

БЛИЖЕ: МОЛИТВА

Мне кажется, что я молился с самого младенчества. Не языком и губами, а чем-то внутри, и не я сам, а что-то во мне. Я уверен, что и в детстве было так же, как и сейчас: сильная, горячечная рука постоянно сжимала там, где кишки, и вдруг выдавливала и гнала вверх, к гортани полуслова, полуволны чистого жара. Потоки слез бежали за ними вдогонку. И почти без перерыва меня преследовала мысль о Творце, вернее, об изнуряющей меня жажды познать Его, познать иной, нетварный мир, мир чистого духа и света. Малым ребенком, едва научившись ходить, как рассказывал мне отец, я порой начинал вертеться на месте, подпрыгивать и стонать — это было от жара в кишках, и только когда я вошел в монастырь, жар сделался не столь мучительным, а я поспокойней.

Из всех молитв мне нравились самые короткие, но из всех служб — самые длинные. Но волны жара, слова, выбегали наружу, а света все не было. Как в плохое кресало, кто-то бил мне в нутро, высекая искру за искрой, но пламя все никак не занималось, и пук соломы, тело мое, все не вспыхивало, хотя становился горячим. Братья подсмеивались надо мной, а Старец качал головой, но не корил, ничего не указывал, а молчал. Помню, однажды ночью, когда мы молились вдвоем по разрешению настоятеля, и меня опять прошибли слезы, и тело мое так раскачалось, что плечом я сильно толкнул Старца, он схватился от боли за щеку, а потом вскочил, вздернул на ноги и меня — никто бы мне не поверил, что в нем еще есть столько сил! — и стал тормошить, молча, впившись мне в глаза взглядом, а потом заставил прочесть всего отца Иоанна из Дамаска, и год я читал его по строке, но ничего так и не понял.

Затворившись в пещере, многие месяцы я просто сидел на жесткой подстилке из сложенной мешковины, молился и в голос и молча. Жара стало поменьше. Меня больше не колотило, и слез почти не было, но после молитвы я чувствовал себя совсем как щенок, попавший на незнакомый двор. Порой даже я сожалел, что решил затвориться: ибо и здесь после молитвы я не мог успокоиться. Моя риза протерлась о камни, и в первый год мне принесли еще одну, и куколь, и новые сандалии, но потом я написал, что нет нужды. От долгих сидений кровь застаивалась в ногах, и потом я уже не ходил по пещере, а ползал, и поэтому вместо ризы носил только покров на свой срам. Холод тревожил меня только вначале, и раны мои, зарастая, покрывались коростой.

Мне не нужны были монастырские правила: утреня и вечерня сливались в одно. И обитель, и деревня — обе достаточно далеко, верст не меньше пяти. Понемногу мой дух смирился, и после молитвы я оставался тих и покоен. Если бы не каждодневные посетители, меня нечему было тревожить. Но настоятель не зря говорил, что покоя сейчас нигде не найти: людей расплодилось так много. Иногда я прерывал молитву и думал о дальних землях, что за горами — из соседней обители, до которой я едва не дошел как-то раз, туда слали миссии. Однако, был бы там покой от людей? Людей, которые, что ни час, а тревожатся по новому поводу, и чей лоб к старости весь исписан заботами.

Нет, во всех людях есть этот жар. Не только во мне, а во всех Господь высекает ту самую искру. Не от людей я сокрылся, не от них я бежал. Все люди, и те, кто работают, и те, кто воюют, все мне милы. Я сам от рода людей, и те, кто молятся, мои братья и самые ближние. Часто в смятении я обращался к ним не словом, а помыслом, и лик Старца являлся во снах и он помогал мне советом.

Враг закрывает искру со всех сторон, не давая ей разгореться. Его руками она запрятана будто в горшок, обложена слоем плоти и чувств, и только глаза человека выдают ее присутствие в существе. Лишь неустанной молитвой можно раздуть ее до слабого огонька. Молитвенный дух тянет ее наверх, заставляет ее трепетать и метаться и стремиться наружу, но в конце концов поселяет навеки где-то в правильном месте и надмевает, надмевает, надмевает, пока пламя не пробудится.

Господь Всемогущий, Творитель и Вседержатель, Отец мой Небесный, Слава Тебе! Твоею милостью, твоею всеблагостью, к концу восьмого месяца затвора, пламя вспыхнуло и во мне. Дальше, учил меня Старец: отступись. Дальше нет твоей воли.

АРТЕМИДОР: Одному человеку приснилось, будто он превратился в реку Ксанф, что около Трои. Этот человек почти десять лет страдал кровохарканием, однако не умер. Что и понятно: ведь реки бессмертны.

ДАЛЬШЕ: БРАТ АНДРЕЙ

Когда Старец ушел от нас, грешных, я уже год как принял обеты. А брат Андрей принял раньше и был помощником ризничего. Поэтому его и послали по монастырям нашего братства со «смертным свитком». Он путешествовал несколько месяцев, а когда возвратился, то свиток оказался в целых пять футов: все настоятели и даже четыре епископа писали на нем слова благодарности и утешения.

К тому времени я взял на себя и обет молчания тоже. Брат же любил говорить, и особенно — рассказывать. Старец учил нас не только читать и писать, но и говорить своими руками. Настоятель этого не одобрял, он говорил, что руками говорить слишком долго, и некоторые любители поболтать воруют у молитвы по два-три часа на седмице. Он щелкал костяшками на абаке, и все нам доказывал в числах. Уж лучше, толковал он, сказать с десяток словечек, если так уж приперло, да и за дело!

И брат предпочитал рассказывать мне словесно. И даже смеялся, когда я, в удивлении, переспрашивал. Помню, как меня поразило, что в один монастырь принимали и женщин.

«Женщин?» — спрашивал я, проводя от брови до брови.

«Какая форель?!» — фыркал он.

За время пути он изрядно забыл наш язык. Я спрашивал про парижскую школу.

«При чем же здесь суп? — он ухмылялся. — Новый келарь так увлекся сыроварением, что вы голодаете?»

А через три месяца, по епископскому благословению, он как раз и уехал в ту школу.

РАЙМОНД ЛУЛЛИЙ: Сказал Любящий Господину: — Ты, наполняющий солнце светом, наполни сердце мое любовью. — Ответил Господин: — Не будь ты исполнен любви, не были бы глаза твои полны слез и не пришел бы ты сюда узреть того, кто любит тебя.

ГОВОРИТ МИЛЫЙ ИНДРИК: ВОДОПРОВОД

Как быстро с тебя сдуло все прежние признаки духоборца: лицо обмякло, спина, добродушно крякнув, разогнулась, а потом снова согнулась, но уже в очень удобную, не строго-страдальную луку. Ты стал невидим! И начал шустренько действовать; вот лаз проделал — ан нет, не пролезть!

Итак, чтобы в него протиснутся, тебе требовалось утончиться, или, говоря человеческим языком, похудеть. Что тянуло тебя в глубину? Бог весть, ибо только оказавшись в полузаложенной келье, постигаешь всю свою сдавленность.

Ты составлял достаточную худобу полтора месяца, многократно на дню пытаясь протолкнуть свое тело сквозь лаз. К твоему статусу постника все это шло: только вот вся округа подтаскивала снедь и вино.

Да, еще, вот что тебя так гнало в лаз: с дырявой стенки капало, раз по двадцать на дню. Вследствие постоянной жажды — а в ваших краях, хоть совсем и небогатых солью, каждый как-то умудряется запихать ее во все, что съедает, и от этого у вас вечно ломило язык, и вы все пили, пили и пили. Тебе вдруг пришло в голову, что не помешает как-то благоустроить этот ниспосланный Богом источник. И ты надеялся найти в глубине настоящий ручей.

Тебя подвела чересчур острая пища; так все в настроении определяет желудок. Тебе ведь несли и минестру, и рыбные пироги, и новый сыр «ангелочек», и даже пряные сахарные «ручки», что лишь недавно изобрели в германском краю!

Обследовав боковой ход, и выяснив, что в самом конце есть несколько слуховых щелок, ты преспокойно занялся ручьем. Он стал твоей первейшей забавой на многие дни. Зимой ветер дул в щели в дальней, малой каморе, и ее наполнял тихий вой.

Настороженные поселяне, заходя к тебе помолиться, прислушивались к далеким приглушенным хлюпам и гадали; кто-то вспомнил — откуда? — как от удара посохом забила вода — недоуменно приплели сюда и куст, хотя вот его-то и не было. Приходили чаще всего гончары — видимо, в память твоего отца.

Мысль уводилась в сторону вслед за причудливыми изгибами, исчезновениями и появлениями вновь тонкого ручья; поверх омеги писалось что-то еще, ты, конечно же, стал гадать — что?

Ничего не разгадал.

Занялся желобом. Вполне хватало того широкого в одном месте, наполненного терпковатой водой выхода ручейка, но тебя прельстила беловатая глина — «лунное молоко». Стыть и каменеть, она, естественно, не желала. Сколько масла ушло на просушку!

Смиренно-испуганные гончары снаружи могли бы посоветовать тебе, что получше. При одной из неудач ты даже раздражено вкричал, яростно пришлепывая по разведенной грязи; они в ужасе разошлись.

Помог навоз; после очередного исступленного монолога из глубины сердца, которым наслаждалась вся деревня (Святоша присутствовал, заворожено крутя седой башкой; уходя, наказал вина для причастия тебе не давать) — мальчишки очнулись от отупения первыми. Они поняли так: святой не святой, а прощелыга! Закидать мошенника дерьмом сей же час! Очень скоро и деловито был принесен целый чан. Блаженно покатываясь по земляному полу, ты услышал странное хлюпанье; большую камору начал наполнять гадкий запах. Спасшись в малой и протрезвев, на следующее же утро ты взялся за просушку. Дело тронулось с мертвой точки: скоро желоб был готов. Протянутый от середины второго крыла, победно пройдя по всем выступам, он снисходил к главной келье. Здесь можно было подставлять под струйку горшок.

ДАЛЬШЕ: НАША ДЕРЕВНЯ

Старец однажды разговорился.

Расскажу я вам, дети мои, откуда взялась наша деревня. Я, говорит, вычитал в древних книгах. Это он только называл ее «наша». А так-то все помнили, что он пришлый, ну, старец, известное дело! Откуда, мол, в нашей-то глухомани своим святым взяться. А брат Андрей как про книги услышал, словно конь, встрепенулся. Еще тогда он любил буквенные дела.

Раньше, говорит Старец, никто тут не жил. Место уж больно несладкое. Кабы вашим гончарное дело так не задалось, ни за что бы не удержаться. Сами знаете: горы, земли под пашню немного, самим едва хватает, чтоб прокормится. Гонять скот по лугам — хлопотно, да и травы не больно богаты…Никто здесь раньше не жил. А жили неподалеку, пониже, там, откуда мы, монастырские, нынче камни берем из развалин. Богатая там была деревня!

Но все сплошь жили еретики. Лет сто назад много еретиков не только там, но и вообще в наших краях проживало. Страшные были люди, все толковали, мир делили на части: одна, часть, дескать, от Господа, другая от Сатаны. Еще толковали, что — вымолвить страшно! — от Господа в нашем мире совсем немного, ну, может, пара молитовок осталась, а остальное все от Врага. И до того они в своем грехе-то окрепли, что все отрицать повадились. Детей рожать, говорили, от Сатаны, плотское дело. Жены с мужьями никак не встречались, почти что отдельно жили. На праздниках веселится — нельзя, от Сатаны, песен петь — тоже! Службы служить — мол, все не те службы, а сатанинские. Свои выдумали, свои книги писали. Ну, Церковь терпела-терпела, присылала пастырей добрых, а они пастырей убивали. Вообще, говорили, раз мир сатанинский, то поскорей с ним кончать надо, тогда, может, Господь о нас, горемычных, и вспомнит. Страшные дела творили, говорить даже не хочется!

Погоревали о них разные государи и святые отцы, да и послали оружейных людей, ересь искоренять.

Бились они, точно лютые звери, когда мечи ломались, когтями и зубами дрались. Ну, и вывели почти всех. Мужчин точно всех вывели, до единого, они и не скрывались-то больно. Кого взяли с оружием, того тут же жгли. Баб пощадили и детей малых тоже.

Стала деревня их вся сплошь бабская. А для решения окончательного, прислали сюда двух каноников, разбираться. А они как разбирались? Идут по деревне, где видят тоску и печаль, там подозревают. Где песен не поют, их сомнение берет. С другой стороны, чего тем бабам-то веселиться — мужей всех поубивали. Но каноники по-другому тогда разумели. И нашли они способ простой, как веру тех баб проверять…

Брат Андрей тут заелозил, очень ему хотелось узнать, как еретики распознаются.

Что, спросил Старец, малый, интересно тебе. Ах-ты, ах-ты…И завздыхал. Ну, так слушайте. Помните, я про еретиков говорил, что все простые, человечьи дела они осуждали? Все плотские осуждали? Святая Церковь тоже толкует, что особенно на плоть-то внимания обращать и не нужно, но плодиться и размножаться нам Господь приказал…В общем, ходили два этих каноника по деревне, какая баба у них подозрение вызовет, они к ней. Так и так, ты теперь безмужняя, давай ложись с кем-то из нас. И если та вдруг хмуриться начинала, отнекиваться да отказываться они — цап! — и нарекали ее еретичкой. И свозили их всех куда-то, и жгли наверно, в столице. А другие, кто соглашались, значит, не еретички. Значит, признают, что мир не от Сатаны…

Брат Андрей удивился. Странное, говорит, то дело было.

Старец с ним согласился. Да, очень странное. Так всю деревню и прорядили. Кто отказом ответил — те сгинули, остались одни такие, что на их призыв отозвались…

Тут Старец расплакался.

А потом продолжал.

Осталось в деревне той двадцать или тридцать баб, а через год у всех родились ребятишки, снялись они с места, да и сюда перешли. Чтобы жизнь начать новую. Вот откуда деревня ваша произошла. От тех баб и двух каноников. Они — ваши пращуры.

Ну, коли те женщины святой церковью не были осуждены, значит, не еретички, сказал брат Андрей, побледнев.

Так оно, наверное, так, согласился наш Старец.

ГОВОРИТ МИЛЫЙ ИНДРИК: ПОДСЛУШИВАНИЕ

Тебе было хуже, чем человеку мудреца Ифлатуна: ты не видел теней. Ты исключительно слышал. Тебя это увлекало. И отвлекало, помогая побороть страх, подступающее отчаяние и всегда бывшие рядом сомнения.

Вот что ты услышал в первый месяц: ничего интересного. Дважды за один день некая простушка крикнула: “Ах!” проходя около твоих дыр для слушанья. Судя по тому, как чувственно она ахала оба раза, ее тискали весь путь мимо твоих галерей — совершенно ничего интересного! Однажды старик-настоятель, уходя от тебя в монастырь, остановился у дальней дырки — ты напрягся, вот он скажет что-нибудь важное! — а он важным голосом окончил начатую ранее фразу: «…и набрать яблок побольше». Бывший с ним послушник утвердительно и слегка задумчиво угукнул.

Никто не удосуживался постоять у твоих слуховых окон дольше. Все торопились. Незачем перечислять все пыхтения, которые издавали твои односельчане, по пути к основному окну, от него же — уже подав тебе корзину с едой и вином и отслушав твои слепеческие поучения.

Гораздо занимательнее были разговоры последующих месяцев. Например, приходили два вора и шептались прямо рядом с тобой. Темой беседы было плохое качество местного пива — оно им очень не нравилось. И вино пришлось не по вкусу. Здесь ты был хоть и молчаливо, но сильно с ними не согласен.

РАЙМОНД ЛУЛЛИЙ: — Скажи, безумный, что есть этот мир? — Ответил: Темница для слуг любви, слуг моего Господина. — И кто запирает их в темницу? — Совесть, любовь, страх, отречение, раскаяние, злые люди и труд без вознаграждения, и наказание.

ГОВОРИТ МИЛЫЙ ИНДРИК

Началось все так. Очередной горемыка отправился с корзинкой снеди и бутылью вина к пещере, а вернулся в крайне задумчивом состоянии.

«Отшельник заговорил, — сообщил он жене. — Тоненько так, с хрипцой сказал: Не неси больше соли…»

«Во-о, — протянула жена простодушно, и хлопнула своего сынулю по голове, как огромную приставучую муху. — А чего ему соль?»

Новость скоро дошла до настоятеля. Пригорюнившись, твой старичок собрался к пещере. «Сыне!» — воззвал он.

А в ответ услыхал раскаты басовитого смеха. С вхлипываниями, пришепотом и переливами. Настоятель опечалился.

У тебя как раз разбился кувшин. Ты выкрикнул что-то неразборчивое, старичок напряг слух. «Ну и жизнь, — сказал ты, — ну и жизнь. Все пролилось».                              

БЛИЖЕ

Месяцы проходили один за одним, уже миновало две зимы, и две весны, а селяне исправно приходили к моей пещере за благословением. Каждый желал поделиться со мной своей бедой, и каждый нес мне еду. Я написал, чтобы носили лишь хлеб, сыр и вино. Тогда носить стали и этого много. Вино слали и из обители: с травами, пряностями, а вдобавок еще и пиво, и сидр! И вот как-то раз я захмелел.

Моим глазам внезапно представился яркий свет, такой же, какой, должно быть, представился Моисею на горе Елеонской — то есть, меня еще тогда поразило, что ведь я пьян, просто пьян, как любой усталый пахарь, добравшийся до таверны — а вижу то и так, как удостаивались немногие святые. И хотя воспоминание о моих долгих молитвах подсказало мне, что может быть, и я оказался достоин…Но длилось это недолго, потому что почти что сразу я впал в сон — вероятно, в такой же, как и большинство все тех же мужиков в таверне. Проснувшись, я понял, что хочу вновь испытать этот свет. А спустя месяц или полтора я вдруг понял, что же со мной произошло.

Я не смирился, нет, я озлился и стал потреблять причастное вино в еще большем количестве, чем прежде, когда мне чудились откровения в пьяном бреду. И вскоре прославился еще больше. Ибо теперь, в своей злобе я стал ненавидеть собственных земляков и охотно беседовал с ними, но, не осмеливаясь отвечать иронически на их простодушные вопросы, ОБРАЩЕННЫЕ НЕ КО МНЕ! Нет, меня хватало лишь на то, чтобы по чуть-чуть, помалу, показывать им, что я вовсе не тот, за кого меня принимают.

Но я заговорил! После пяти лет молчания. Я отвечал злым голосом, молол всякую ерунду, и понемногу люди начали проникаться ко мне если не отвращением, то подозрением. Зачем я это делал: я как бы мстил самому себе. Я унижал самого себя тем, что заговаривал с ними. Что грубо высмеивал их, дерзил и даже иногда почти богохульничал. А до каких черных мыслей тогда я дошел! От каждой меня бросало в дрожь. Я боялся, что Он, Он сам ее может услышать — и слышит, наверняка! И прощает…ради чего? Или же не слышит, или же ему все равно, как я мучаюсь, или же это и есть те самые мучения, очищающие душу, о которых я так много слышал, но, которые, оказывается, представлял себе совершенно другими?

И в конце концов я придумал страшную вещь.

О ПЬЯНСТВЕ

Как считал отец Цезарь из Арля, «Пьянство есть сатанинство и ввергание самого себя в адскую пропасть». Пьянство, указывал другой святой отец, есть грех сильно распространенный, но оттого не менее тяжкий.

РАЙМОНД ЛУЛЛИЙ: Искал Любящий благочестия в горах и на равнинах, дабы увидеть, служат ли Господину его, и повсюду обнаруживал он слишком мало благочестия. И тогда вскопал он землю, дабы там найти его в избытке, но и в земле благочестия недостаточно.

БЛИЖЕ: ДВОЙНИК

Несколько раз мне чудилось, что в малой каморе сидит мой двойник. Путем стремительных пробежек, стоивших мне десятка болезненных, тут же увлажнявшихся кровью ссадин, я уверился: никого. Потом меня озаботили другие мысли: а как возникла столь странной формы пещера?

Может, ее прорыли два брата гигантских червя, стараясь добраться один до другого и тут же вцепиться в глотку; или просто некой подземной реке приспичило выйти наверх, выписать столь многозначительный знак — и убраться опять в глубину?

Мне удалось убедиться, что никакого двойника рядом нет. Хоть иногда я и думал с испугом о том, кто жил здесь до меня — все-таки малая камора была так похожа на келью! — гораздо больше меня тревожила другая мысль. Наваждения! Я чувствовал, что они последуют дальше. Каких еще искушений приберег для меня Враг? Что может привидеться? Кто, если не мой двойник, может явиться ко мне? Этот страх нередко заставлял меня бросать молитву. Этот страх держал меня в постоянном ожидании. Но понемногу я успокоился.    

ТРЕТЬЯ ПЕЩЕРНАЯ СКАЗКА

Как-то один звонарь, дюжий мордастый парень, только чуть-чуть глуховатый, вздумал сойтись с дочерью кузнеца. Девица тоже была не против, но хотела, чтобы ей хоть чуть-чуть, да досталось мужской куртуазности. Стали они вместе гулять, по лугу, по лесу, вдоль речки. Звонарь, как умел, говорил ей красивости да любезности, цветы луговые ей охапками подносил. Но стало, наконец, и ей невмоготу. А так как отец у девицы был мужчина суровый, они взяли да и забрались в старую каменоломню. Там хоть было темно, да зато их никто не видел, хоть и холодно, но зато был лишний повод обняться.

Шептались, ласкались, хихикали, а потом давай миловаться. И так разошлись, что глуховатый звонарь от страсти чуть ли не быком ревет, девица под ним визжит, что есть мочи, эхо по пещере разносится, камни дрожат!

Час любились, другой, и все с криком и ревом. Вдруг сквозь свой любовный туман слышат: сдвинулось что-то тяжелое в глубине, клацнуло будто железом по камням и суровый голос спросил:

«Пора?»

 Звонарю недосуг было прислушиваться, кто там шумит, он подругу свою посильнее притиснул и крикнул в ответ:

«Нет, не пора!»

И снова за дело. Из глубины в другой раз клацанье, шорох, и — тяжелые шаги раздались. И опять прозвучало, еще страшнее, как будто какой злой дух вопрошает:

«Пора ли мне подниматься или еще не пора?»

Тут и девица и звонарь испугались — кто это там, такой жуткий, их нашел — и замерли. Слушают: шаги все ближе и ближе, грохочут, будто целое стадо идет, и появляется рядом с ними, в просвете между камнями — голова, в старом, ржавленном шлеме, лицо все в морщинах, обросло такой бородой, что ничего ниже не видно, и в глазах — что-то дьявольское. И сам человек огромный, раза в два крупней звонаря, и лезвие меча в отверстие между камнями проглядывает, такого, что втроем не поднять.

Поглядел на них призрак сурово, глазами сверкнул, покачал головой. И снова:

«Пора?»

Звонарь от страха задрожал да заблеял, девица дар речи потеряла и чувств лишилась, а тут из глубины, откуда призрак пришел, раздался ласковый голос:

«Не пора, мой король, спи еще!»

Бородатое лицо отодвинулось и исчезло, шаги прогрохотали обратно, меч упал наземь со звоном и прозвучал долгий, тоскливый вздох.

«Спи, мой король…»

Звонарь осмелел, подхватил подругу свою и побежал, что было сил, наружу из каменоломни. Только раз оглянулся, и увидел, что из отверстия того самого льется невиданный, ласковый свет, и промелькивает в глубине кто-то мягкий, звериный, и баюкает короля тихой песней.

ХРАБАН МАВР: всё, что мы произносим, или все, что движется внутри нас, в соответствии с пульсированием наших сосудов согласовано музыкальными ритмами с совершенством гармонии. Ведь музыка — это наука хорошей модуляции. Так что, если мы хорошо ведем беседу, это всегда происходит благодаря поддержке этой науки; когда же возникают трудности, это свидетельствует об отсутствии музыки. Так же небо и земля, и все, что на них происходит высшим соизволением, все связано с музыкой.

БЛИЖЕ: СВИРЕЛЬ

Я много играл на свирели. В начале, в первые месяцы я сочинял гимны. Сперва они поднимались откуда-то из глубины меня, потом, прожив чуть меньше года в темноте, я вдруг ощутил, что изнутри ничего не идет. Испугавшись я взывал к Господу и ко всем архангелам и тем святым, которые были почитаемы в известных мне областях…А потом я стал играть на свирели; пастушечьи песни. Давясь той скудной снедью, что уже с опаской несли поселяне, я начинал стыдиться. Потом вдруг наглел, поучал: почему-то именно те первые наигрыши казались мне оправданием: я играл! Поселяне, слыша звуки, неумело крестились, испуганно ойкали; наш настоятель увещевал. Свирель стала чем-то спасительным: тростничок с прожженными дырочками то рассыхался, то наоборот — зимой — как-то стыдливо сжимался; я все смазывал глиной. Получилась, наконец, тяжелая труба, которая утомительно держалась в руках и издавала сипливые звуки. Из поселян являлись теперь только двое, да иногда захаживал брат Андрей, заносил что поесть и назидал, убеждал меня в чем-то, в чем — не пойму. В конце концов, я забросил ее в угол; глина стала сыреть.

ОДИН САРАЦИН:

Душа моя, как долго я был в разлуке с тобой,
Как долго я спал…Но плач голубиный
Меня разбудил и заставил рыдать.
Хвала всем скорбящим, проснувшимся рано!

ГОВОРИТ МИЛЫЙ ИНДРИК

Уже тогда, когда вина для причастия тебе не полагалось, к стене приплелась нищенка и смазливая полудурочка Полина.

И сразу, для приличия пошуршав чем-то рядом с дырой, брякнула: мол, люди толкуют, что вы уже не человек. Мол, люди не знают кто — но это (крик)…и будто бы нечистый (долгое время пыхтит и крестится) …или в свинью.

Ты, как обычно, с радостью вынырнув из тягостных размышлений, принялся потешаться — смеялся весьма игриво (а что тебе было терять?) — мол, а она что пришла?

Да поглядеть.

Тут ты призадумался. Сам ты себя не видел, тебя тоже — никто. А вдруг?

Подлей масла вот, сказала нищенка. Голос ее был совсем рядом….и лицо непонятно каким образом скоро заслонило полщели. Грязное, но красивое. Серая шея.

Ты поднял светильник к своему, заросшему, покрытому разными струпьями и царапинами. Ну?

Нищенка тут призналась, что раньше как-то не видела великого святого. А сейчас каково? Сейчас — очень жутко.

Раздался хруст камешков, Полина взвизгнула, и в дыре стало видно опять одно серое небо, заляпанное белесыми облаками.

Тут же явились какие-то сельские бурчуны и принялись распекать твою собеседницу. На пол шлепнулся ком дряни. Ты запихал руки в бороду, отсел подальше и начал думать: о серой шее и о том, как должен выглядеть человек, и впрямь одержимый злым бесом.

О БЛУДЕ

Против блуда есть много средств: холод, терновник, трава волчец, бичевание. Святые отцы и отшельники постоянно испытывали искушение, но всегда преодолевали его во славу Господа.

Один пустынник Синая, прожив в келье с десяток лет, возжелал непозволенного. Из соседнего склепа к нему пришла пустынница за водой. Разгорячившись мыслью, он бросился ее догонять…

Земля разверзлась, и некая блестящая фигура указала пещернику на поломанные и полусгнившие останки. «Вот все твои женщины. Можешь тешиться. Но все десять лет, что ты намолил, будут не в счет». Пещерник, конечно, передумал грешить.

ГОВОРИТ МИЛЫЙ ИНДРИК: СТЕНА

Рассказать тебе, мой святой ясноглазый, чем для тебя была эта стена?

В твоей келье их множество: своим разнообразием они внушают тебе отвращение. Только одна стена, та, которая, как ты знаешь, закрывает вид на крутую, вечно чмокающую от грязи, поросшую всякой сорной травой тропу, вот она, эта стена, тебе очень мила.

На ощупь кажется мягкой; есть плавные выпуклости и неглубокие впадины, чудится, будто камни, из которых ее возвели, гладило множество добрых рук. Однако гладил ее только ты. Особенно в жаркий день, когда стена делалась теплой, почти живой. Ты к ней прижимался, бегал по ней пальцами, терся боком, разгоряченный едва видным солнцем и вином, пылкой кровью христовой. И, признайся, воображал, будто бы это не стенка, а, допустим, женщина или, — когда трогал там, где замазка покрылась трещинками, этакими разбегающимися в разные стороны разрезами и бороздками — горячая шея зверя. Может быть, коня, гулко дышащего после долгого бега. Но чаще, видимо, женщина. Когда к пещере являлась Полина, то они слились в твоей голове: теплая стена и ее задумчивый голос.

Лучи солнца и пятна теней от облаков катались по неровному полу, переливались, сменяли друг друга. И даже когда вино перестали носить, ты продолжал радоваться.

(окончание следует)

Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.