Мира оказалась замечательной молодой женщиной, разговорчивой, наблюдательной, умной, сияющей тёплыми своими глазами, подвижной, какой-то, мне подумалось, особенно лёгкой, воздушной, напоминающей изображения египетских цариц или танцовщиц, — с точёной головкой, длинной шеей, на которую так и хотелось надеть ожерелье, вся тонкая, гибкая, стройная, длинноногая, вся — порыв и радость встречи.
ПОРТРЕТ
(продолжение. Начало в №2/2022 и сл.)
Или вот ещё случай.
Дело шло к новому году, стоял конец декабря шестьдесят девятого.
А у Ворошилова двадцать седьмого декабря — тридцатилетие. Дата, как-никак.
Решили отметить.
Да ещё и с сюрпризом.
Денег у всех было в обрез.
Но мой друг Олег Хмара подал идею: наварить самогона. И сделать разнообразные напитки. Часть самогона можно оставить, как есть, чистым и крепким. Большую часть — смешать с дешёвыми сиропами и сделать подобие ликёров. Тогда питья уж точно на всех хватит.
За дело мы с Хмарой принялись рьяно.
Добыли у соседей большой бак, называемый вываркой.
Технологию приготовления самогона в домашних, да ещё и городских, условиях объяснять не стану. И так, небось, многие умеют.
Поставили брагу в выварке.
А когда брага перебродила, принялись за приготовление напитка.
Некоторые тонкости дела опускаю. Но хочу всё же подчеркнуть, что, хотя места, в которых кастрюля с брагой соединялась с миской, наполненной водой, мы и промазывали постоянно тестом, для герметизации, — хмельные пары всё равно вырывались наружу, и мы с Хмарой, вдыхая их, незаметно, почти опьянели.
Работа у нас кипела.
Количество самогона (пробовали горящей спичкой коснуться вонючего пойла — горит, пробовали на вкус — крепок, зараза!) всё росло и росло.
Немало часов мы с другом Аликом Хмарой истратили на своё домашнее приготовление нужных для всех нас напитков.
Однако в итоге холодильник был плотно забит бутылками. В одних был чистый самогон, тот, который горел синим пламенем. В других — слегка разбавленный сиропом, крепостью поменьше, но тоже забористый, вдобавок ещё и сладкий. В третьих — что-то наподобие десертного сладенького вина.
Вот он был, налицо, — продукт наших с Хмарой фантазий и экспериментов.
К тому же и на полу возле холодильника выстроилась целая батарея наполненных зельем бутылок.
И мы решили, что отметить ворошиловский день рождения уж точно на всех нас хватит. А может, ещё и останется.
И вот настал Игорев день рождения.
Собрались гости, избранные. Наша, тогдашняя, компания. Тесный круг? Более-менее тесный — так можно выразиться.
Ждём героя дня. Радостно ждём. Всеобщий подъём ощущается. Всеобщее желание — словно разом вспыхнувший свет: увидеть бы Игоря поскорее. Застолье с размахом начать и продолжить — разумеется, вместе с героем. А его всё нет и нет.
Некоторые не выдержали, стали помаленьку наливать, выпивать и закусывать.
Слава Горб всё беспокоился: ну где же Ворошилов? не случилось ли чего?
Но вот — звонок.
Явился, наконец!
Входит деньрожденник, юбиляр.
Чистенький, в глаженых брюках, в белой рубашке, в тесноватом, но не испачканном красками пиджаке.
Друзья радуются:
— Игорь, поздравляем, поздравляем!
Дата — тридцатилетие — всем нам казалась солидной.
Ворошилов растроган, пожимает всем руки, отвечает на приветствия
Проходит в комнату. Вначале — бочком, коротким шажком, с каким-то смущённым смешком, подавляемым тут же, с таимым под веками блеском в глазах, который я сразу заметил. Потом — посмелее, всем корпусом — прямо, вперёд, к народу, скорей, чтобы в гуще приятельской скрыться.
И мне показалось, что вслед за ним поплыл странный звон.
Ворошилов, конечно же, в центре внимания. Раствориться — никак здесь нельзя. Не удастся. Наоборот — можно выделиться — и только. Приходилось ему — выделяться. Как-никак, а тридцатилетие. День рождения. Важный день.
Как ни пробовал он увильнуть, в уголке где-нибудь пристроиться, по привычке, — не получалось. Все хотели с ним пообщаться. Все хотели ему сказать что-то доброе. Все хотели непременно поздравить его — лично, искренне, так, как следует, откровенно, от всей души.
Ворошилов со всеми сразу, окружённый друзьями, общается. Что-то дарят ему, понятно. Мужики — обнимают, шутят. Дамы — стайкою пёстрой — щебечут.
Умудряется он улизнуть. Прорывает кольцо окружения.
Он заходит в ванную, закрывается там, потом выходит — и опять вслед за ним тянется мелодичный звон.
Да что такое? Нет, не галлюцинации. Звон — точно был. Ворошилов уже оживлённее и розовее, чем пять минут назад. Эдак приободрился. След скрываемого удовольствия ощутим на его лице.
Кто-то включает музыку.
Ворошилов увеличивает громкость и принимается танцевать, в охотку, да так увлечённо, что все удивляются.
— Матильда, Матильда, Матильда, та-ра-ра-та-та-ра-ра! — гремит заводная музыка.
Обнаруживается, что Игорь здорово танцует.
Он пластичен, он хорошо движется. К тому же — входит в роль, ну прямо заправский танцор.
Довольная улыбка, губы чуть-чуть оттопырены и шевелится, глаза с наркотической искоркой полузажмурены. Пляшет. Пляшет художник, пляшет.
И вслед за ним плывёт, плывёт странный музыкальный звон.
Ну что же это такое? Ничего не понимаю.
И тут я начинаю прозревать.
Гляжу, а карманы пиджака у Ворошилова как-то слишком раздуты, чем-то плотно набиты, да и во внутренних карманах у него совершенно точно что-то есть — распахнутый пиджак болтается слишком грузно, тяжело, как мешок с поклажей.
Подхожу к Игорю и вижу: из кармана что-то блеснуло. Прикоснулся — Боже мой!
Оба кармана битком набиты аптечными пузырьками.
— А ну стой, — говорю, — иди-ка сюда.
Прекращает плясать. Подходит.
— Что у тебя в карманах?
Молчит, потупясь.
Достаю из кармана у него пузырёк, читаю надпись: стальник.
— Зачем это тебе? — недоумеваю.
Ворошилов, обескураженно:
— Ну, понимаешь, думал, выпивки-то на всех не хватит. А это стальник. Полезно. И, главное, дёшево!
Тут уж я рассвирепел.
Вытряхнул из его пиджака всё содержимое. А там — штук тридцать этих пузырьков.
И все они полетели в мусоропровод, сопровождаемые музыкальным звоном.
Я Ворошилову и говорю:
— Эх, ты! Как это на всех не хватит? Смотри-ка сюда. Для тебя, чудака, старались.
Веду его на кухню. Открываю холодильник, показываю, сколько там питья. Батарею бутылок на полу показываю.
— Ну что, хватит? — спрашиваю.
Ворошилов возликовал:
— Володя! Брат! Спасибо. Ну, уважил старика. Хватит питья, это уж точно!
И ринулся в комнату, на радостях, танцевать.
Сам поставил свою заводную пластинку.
И пошёл, и пошёл плясать, да ещё и подпевать:
— Матильда, Матильда, Матильда, та-ра-ра-та-та-ра-ра! Гости ему хлопают.
А он, этаким фертом, гоголем, всё пляшет, пляшет в центре круга свой юбилейный танец…
Как говорят, это надо было видеть.
Надо было вам быть тогда с нами.
Историй всяческих столько, что хватит на целую книгу. Вернее — на несколько книг.
И книги эти я обязательно напишу. Да и уже пишу их, давно.
Будет ли это издано? И когда? Надеюсь, что будет. Знатоки, люди опытные, бывалые, кругозор, от меня в отличие, весьма широкий, имеющие, мне сказали в Москве, с уверенностью, изумившей меня, что всё это обязательно издано будет.
Что ж! Глядишь, превратится когда-нибудь в книги теперешний мой самиздат-тадзимас!..
Истории — историями. Подождут. Никуда не денутся.
Не в них, как известно, счастье. И суть эпохи — не в них. Тем более— суть искусства.
Живая душа, встрепенись! Откликнись — на зов издалёка, из мглы, за которой — горенье, горенье — живущим в даренье, надолго, на все времена.
Сейчас же надо сказать и о другом, о более серьёзном. Лучше — о любви.
…Они пришли ко мне, держась за руки.
Игорь и Мира. Художник и его Муза.
Оба — высокие, светлые, молодые.
Он дождался, наконец-то — дождался.
Она приехала к нему в Москву.
Он привёл её знакомить со мной.
И вот я впервые видел ту, которую Ворошилов бесконечно изображал на портретах, всё рисовал, рисовал, словно призывая её, умоляя её приехать.
Мира оказалась замечательной молодой женщиной, разговорчивой, наблюдательной, умной, сияющей тёплыми своими глазами, подвижной, какой-то, мне подумалось, особенно лёгкой, воздушной, напоминающей изображения египетских цариц или танцовщиц, — с точёной головкой, длинной шеей, на которую так и хотелось надеть ожерелье, вся тонкая, гибкая, стройная, длинноногая, вся — порыв и радость встречи.
Игорь просто сиял.
Да сияли-то они оба, буквально лучились светом, были наэлектризованы, взвинчены.
Мира тараторила что-то, Игорь поддакивал и смотрел на свою Прекрасную Даму восторженно, эмоции переполняли его.
Мира приехала ненадолго. Вырвалась сюда с Урала, где она жила, под Свердловском, в Верхней Пышме.
Встреча любящих сердец состоялась.
Была одна только загвоздка: негде остановиться, побыть вместе после долгой разлуки. Нет пристанища, и всё тут.
Пристанище предоставил им я. Без всяких просьб.
Здесь всё было настолько понятным, что медлить не следовало.
Я оставил их вместе — и ушёл.
Пусть любовь торжествует.
…Через тридцать лет после этого эпизода я навестил Миру Папкову.
Она была прекрасна!
Образ её, портрет души её, столько раз творимый, создаваемый Игорем, стал её сутью.
Она так же, как и прежде, щебетала и тараторила.
Была так же, как и в былые времена, подвижна, стройна, приветлива.
Время, показалось мне, совсем не коснулось её лица, не затронуло её тяжёлым своим крылом.
И тут я увидел её глаза — то самое зеркало её души, той самой души, которую с неистовой самоотдачей не уставал изображать в своих работах Игорь, рисуя портрет за портретом, сочиняя стихотворение за стихотворением, вдыхая, вдыхая туда жизнь, увековечивая, окрыляя, оставляя, оставляя свою любовь жить на свете.
Я увидел Мирины глаза, в которых светились ум, стойкость, скорбь, сила духа и любовь.
Двадцатого марта нынешнего, девяносто девятого года, будет десять лет, как умер Игорь.
На Урале, где она жила, умер в девяностодвухлетнем возрасте её надолго прикованный к постели больной отец, за которым она долго и самоотверженно ухаживала.
Года два, как она живёт у дочери своей, Веры, в Москве, воспитывает двух внучек, хлопочет по хозяйству, находится не в изоляции, не в одиночестве, а среди людей, среди своих.
Но Мира — Игорева Мира, ворошиловская великая любовь.
И она, земная женщина, — тоже легенда, живая легенда, и она знает это.
Потому что великое ворошиловское искусство — это и есть Любовь.
…Густой снегопад мягкой пеленой застилал всю округу. Да ещё доносился к нам, сидящим в молчании друг напротив друга в окраинной московской квартире, доносился, вплывал сюда, нет, врывался, как свет, сквозь снег, проникая в сознанье, в кровь, золотым остриём — сквозь время, колокольный крещенский звон из пространства, со стороны находящейся неподалёку церкви — той, где венчался Тютчев.
…Разбираю ворошиловские бумаги, которые дала мне для работы Мира.
Пока — только часть бумаг.
Eй до сих пор трудно касаться всего, что написано Игоревой рукой.
Письма. Стихи, стихи. Записи.
— О современном искусстве (в частности). Чемпионаты мира (аукционы, деньги и прочее). Роботизация искусства (одно название чего стоит — «Фундаментальный лексикон»). Явная дегуманизация — искусство сердца не в почёте. Духовное убожество с претензией на широту и глубину познания. Вымарали любовь. Большей частью сатанизм явный и скрытый. Мне ясно: я в состоянии войны с этим так называемым современным искусством.
— «Не Боги горшки обжигают». Очень здорово. Бог — космическая любовь, а потом уже всё остальное. Ну а раз горшки обжигают не Боги, то меньше всего догматизм всегда и во все времена был постоянной сопутствующей болезнью искусства. Это — ужасно. Вспомни, как братья Каррачи на триста лет заморозили живопись в Европе. Теперь то же самое хотел бы сделать М., да «бодатой корове Бог рог не дал». Но и кроме него всегда найдутся «законодатели». Свято место пусто не бывает. И всегда эти сволочи законодатели изгоняют живой дух из искусства и плодят мертвечину. Что такое культура, в конце концов? Не жалкий ли это кусочек всеобщей красоты, определённой когда-то ангельским философом как третий атрибут Божества, не бездна ли это, в которой тонет всё мироздание? Что такое быть современным художником, о чём с упоением говорит мудак Х.? Ведь чем современнее художник, тем он хуже. Это — аксиома. Самый мощный творческий потенциал, как бы ни удалялось время от времени создания его творений, должен быть всегда впереди этого нового времени. Слов нет, в культуру нужно окунуться, но застревать там нет никакой необходимости.
— Мы несли с собой свет, который был совсем не то, что вещания этих безмудых ортодоксов. Мы прорывались в космическую тайну человечества, тайну, которая скрыта от бесчисленных поколений смертью, развратной тягой к власти, ко злу, — и мы всё-таки прорвёмся к этой тайне. Несмотря ни на что. Да здравствует наше поколение замученных освободителей от духовного маразма!
— К советской власти у меня отношение однозначное — после двадцати лет я её незыблемый враг. Что бы там ни говорили о российских возможностях, о том, что моё поколение выросло в этом аду и потому родом оттуда — я знаю одно: «с безбожниками мне не по пути». Пусть, как сказал Христос, «Мёртвые хоронят мёртвых», — моя дорога — другая. Они присвоили себе право говорить от имени России. Мы знаем это политиканское, проституирующее бесовство. Истина в том, что они — не Россия и никогда ей не были. Они — другое, космически-рогатое. Если народ совращён, Россия осталась, Достоевский и святой Сергий остались. Лев Толстой — тоже остался. Да мало ли кто ещё — остался. Не так плох Бог, как его малюют.
Размашистый, не знающий удержу почерк.
Мысль за мыслью.
Всё написано набело — то есть, вначале, в уме, обдумано, выношено, сформулировано, — и только потом уже записано на бумаге — своей рукой, лично, — как на скрижали.
Писалось на Урале, в Верхней Пышме, в восьмидесятых, в период воссоединения с Мирой, отрыва от Москвы, напряжённейшей творческой работы.
Стихи — на клочках бумаги, в школьных тетрадях, в блокнотах, на обороте рисунков.
Много стихов.
— О я, свободный везде, вездесущ мой флаг и сияние его убивает радугу и земных идолов. Никому я не поклоняюсь, никого я не презираю. Моя плоть растекается по коварным артериям земли. Вот-вот гляди — и будет землетрясение. Трясение умов, трясение души, трясение всей этой свинячей Вселенной. Не бегайте за счастьем, стойте на месте. Только вы и ваше зрение истинны. Всё остальное — картинки с выставки. Не бойтесь, ибо я — не боюсь, внимайте — пока я имею голос. В страшном сне я увидел, что земля — её равнины и горы, реки, озёра, моря и океаны — дуга лжи, которая взломается в сокровенные дни. И мы увидим не бездну, а пожар и цветение Истины.
9/Ш-85.
Опять март месяц.
Слишком уж многое у Ворошилова связано с этим мартом.
И вновь — о весне.
О своей весне:
— Всё теплей, всё теплее луч, пробивающий талые воды, всё светлей и всё громче ручей, бегущий из года в годы. Разбужено счастье во мне, весна о любви говорила. Я выстоял в звёздном огне — и светом меня укрыли.
И ещё — упрямая формула:
— Всё будущее — содержится в сердце.
Да, так.
И Сковорода, которого так любили и я, и Ворошилов, утверждал:
— Все походить iз безоднi глибокого серця.
Три письма.
Целых три! Всего-то — три…
Давние мои письма.
Два из них — Игорю Ворошилову, восемьдесят девятого года, и Мире Папковой, девяностого года, передала мне, для работы, вместе с другими ворошиловскими бумагами, вдова Игоря, Мира. А письмо восемьдесят четвёртого года — Ворошилову — само в те же дни отыскалось, оно — неотправленное. Почему не отправил? — не знаю. Так бывает порой у меня. Документы? Наверное, так. Но, скорее, — свидетельства времени. Или, может, свидетельства дружбы? Сами скажут они обо всём. Свет вернувшийся давешних дней. Пусть живут они в книге моей.
Дорогой Игорь!
Я рад написать тебе отсюда, из своей Скифии. На родине мне хорошо. Постоянно — то самое ровное состояние духа, та золотая середина, в добавление к подъёму и вдохновению, — уж кто-кто, а ты-то, несмотря на все эти высокие, но, согласись, в то же время и единственно верные слова, куда лучше других понимаешь, о чём я сейчас говорю, — которые столь необходимы для творчества.
Работаю каждый день. Много переводил. Приходится вкалывать, зарабатывать на хлеб насущный. Чего мне всё это стоит, какого напряжения, сколько времени отнимает, лучше и не говорить. Хотя прорывается иногда, сквозь месиво подстрочников, превращаемых мною в стихи, существующие в русской речи, полноценные, очень мои, а вовсе не авторов, переводимых мною, пусть им и сдаётся, что это их тексты, их, понимаешь ли, но вроде бы преображённые, в новом наряде, что ли, в новом звучании, в новом прочтении, — чуть ли не крик. Нет, это я написал. По-русски. Это моё. Лучшие образцы моих переводов — смело можно включать в моё собрание стихов, ежели таковое когда-нибудь станет возможным в нашей стране. И сказать обо всём этом — некому. Вот и молчу. И терплю. И смиряю себя. И работаю. Зарабатываю — гроши. Но, я чувствую, будет просвет в этой вынужденной истории с переводами, и в дальнейшем положение наше поправится, а возможно — улучшится. Потому и тружусь. И держусь. На упрямстве, как водится. Впереди — я предвижу — километры таких переводов. Килограммы? Что ж, может, и так. Тонны, — лучше всего сказать. Всё же это печатают. Всё же хоть какой-то есть результат. И то слава Богу. И в общем-то рад я, что так, пусть и так, получилось. Пока что. А там — посмотрим.
Пересматриваю и перерабатываю частично прежние писания. Зачем? Затрудняюсь с ответом. Водолеевская привычка — улучшать уже сделанное когда-то? Получаются — просто новые вещи. В прежних — время по-своему выражено. В этих, нынешних текстах, на основе тех, прежних, — дух другой и время другое. Может, бросить эти занятия? Ну к чему они мне? Людмила говорит, что я дурью маюсь. Специально так выражается. Чтобы я образумился. Говорит она: что написано, то написано. И, пожалуй, она права. Нет, она, как всегда, права. Смысла нет — переделывать старое, переписывать, улучшать. Как Державин Гаврила Романыч говаривал тем, кто рекомендовали ему переделать что-нибудь в стихах: «Вы же за меня мою жизнь не переживёте!» Поточнее не помню, но и так ведь понятно тебе, о чём говорил он умникам и всем этим книжникам, ни хрена в поэзии не смыслящим. Достоверность пережитого. Достоверность написанного. Сохранение — и надолго — непрерывности бытия. Вот что есть в настоящих стихах. Явь, которая в дружбе с правью. Знаю, что всё это есть в том, что прежде написано мною. Помню: всё, что писал я, — живо. Ну а многое из того, что когда-то сказано мною, — всё сбывается и сбывается. Потому-то, пожалуй, брошу вариации нынешние — на давнишние темы. Погляжу как-нибудь потом, что там вышло у меня, — и, ежели на самого себя осерчаю, то, глядишь, и уничтожу писанину эту, расценив её, как заскок. Поживём — увидим. Увы, не от хорошей жизни попытки, пусть и наивные, переписывать то, что написано. Всё на пользу, конечно. И даже заскоки. Извлеку я из них уроки, чует сердце моё. Всё — не зря. Всё, конечно же, не случайно. Мучительно жить с таким грузом неизданного, как у меня. И ничего, живу. Существую. Сам себе удивляюсь порой. Но — приходится с этим жить. Кто издаст мои книги? Когда? Буду верить, что это сбудется — и при жизни. Да. Будет так. Солнце вдруг в окне засияло. Неспроста это. Верный знак.
Пишу новое. Ну, уж это, полагаю, ты приветствуешь. Одобряешь. Стихи получаются сдержанными — лишь внешне. Внутри же — страсти. Боль. Всё больше её, этой боли. Ничего не могу поделать с собой. Сквозь меня говорит она. И не только она, разумеется. И любовь. И природа сама. Естество. Мир, созданный мною, с миром, тем, в котором живу я, заодно. Потому и пишу, что родство их всегда ощущаю.
Живу я здесь с детьми с начала июня. Уеду в самом начале октября, посему — надеюсь получить ответ твой.
Люда приезжала к нам. Но уже давно в Москве она. Работает. Вынуждена тоже работать. У нас ведь — семья. Слишком часто бываем в разлуке мы с моею супругой. Но — что же поделать? У неё — труды, у меня — труды. Ничего, мы выдержим это. В октябре — увидимся снова. Заживём по-людски, все вместе. Мы дружны. И любовь — жива.
Заходили в Москве к Люде — Мира и Вера. Судя по сегодняшнему письму от Люды, Вера снова была у неё недавно.
Дошли до меня добрые вести о том, что пить ты бросил, решительно взялся за здоровье, бегаешь, ходишь в баню и проч. Ежели это так, то остаётся только пожать тебе руку. Давно пора, старина. Скажи спасибо своему организму, который рассчитан природой надолго. Иначе… всё могло быть. Примеров у нас много, печальных.
Но моя вера в тебя незыблема — и я твёрдо знаю, что, несмотря на свой рост, в физическом смысле, ты растёшь духовно — и перерастёшь многих, и всё у тебя будет в порядке.
Придёт время — будем общаться чаще, в том случае, коли переедешь в Подмосковье с Мирой.
А пока что — будем помнить друг о друге.
Не сомневаюсь, что ты постоянно работаешь. Спасение наше — в труде и в том, что надо уметь ждать, вовремя уединяться и вовсе не общаться со всякой мразью.
Я сам крепко изменился в нынешнем году, перемучавшись и восстав.
Живу — и буду жить далее — просто, воспитывать детей, стараться писать по возможности ясно, светло и глубоко, дружить только с достойными людьми.
Украина для меня — отрада, здесь я оживаю. Здесь, собственно, всё лучшее и написано.
Работаю и физически — помогаю родителям по хозяйству. С утра — зарядка. Труды чередую с переключением на другое. Отдыха как такового, то есть безделья — не бывает.
Маше и Оле здесь очень хорошо. Маше уже исполнилось двадцать пятого июня пять лет, Оле завтра, двадцать четвёртого сентября, исполнится три года. Растут, кушают хорошо, играют и радуют меня.
Конечно, грустновато порой без Люды, поскольку жена у меня замечательная и ей я обязан очень многим, — но постоянно весь в работе, и время идёт.
Сегодня погода осенняя, был дождик. А до этого было солнечно, тепло. Созрел виноград. Едим помаленьку всякие дары природы из сада. Лишний раз вспоминаю умных людей, вроде Фолкнера, Толстого и Фета, которые жили себе поживали в поместье или на ферме и были довольны жизнью. Есть в этом большой смысл.
Стихи, которые давал я тебе, придётся тебе возвратить. Взамен ты получишь основательно отредактированные тексты, в достаточно большом количестве, не беспокойся. Так надо, друже. Если я улучшил и переработал ряд вещей, если кое-что выбросил, если сам знаю, что отдавать людям, то, значит, так и надо.
После бесконечных сомнений, огромной работы над писаниями своими и собой самим, размышлений, вариантов и так далее у меня, слава Богу, появилась твёрдая уверенность в том, что пишу стихи не зря, что уровень творчества моего высок, и всё остальное зависит только от меня, надо стремиться писать ещё лучше, — что уж остаётся.
Переводы отнимают уйму времени. В перспективе должны выйти несколько книг переведённых в ближайшие годы, начиная с этого, и, разумеется, будут появляться публикации в периодике.
Что касается моих книг, в советском издательском их варианте, закономерном для всех поголовно в нашей прекрасной стране, то они выйдут всё-таки, так мне говорят, — но, разумеется, в урезанном до безобразия виде и со всеми вопиюще очевидными приметами цензорской деятельности, к чему доброхоты мои заранее призывают меня быть готовым, — они выйдут, и не одна, этакие клочки, обрывки, некие образчики того моего целого, которое, понятное дело, издано быть пока что не может, и думать об этом нечего, и хорошо, что хотя бы что-то малое высветляется впереди, — они выйдут, будем надеяться, но примерно года с восемьдесят седьмого, и никак не раньше, потому что условия таковы, да и возможности тех, кто идут мне навстречу, помогают с изданиями, пока что — грядущими, невелики, но и та том спасибо, и вообще это не моя игра, но — тех, кто даже таким вот манером пытаются приручить меня, хоть отчасти, понимая уже, что ни хрена у них не выйдет, и меня победить невозможно, поскольку я сам по себе, независим от них, пусть я кажусь им странным, пусть я для них белая ворона, вот и очень хорошо, что так, — и это не моя война, я сражаюсь на других фронтах, и всё моё остаётся со мною, и всё наше, друг мой, остаётся с нами, — так что надо работать и ждать.
Если тебе устроят персональную выставку в горкоме графиков на Малой Грузинской, это хорошо. Согласен ли ты отобрать работы для выставки вместе со мной? Я готов тебе помочь и уверен, что окажусь необходимее других. Когда-нибудь, даст Бог, напишу о тебе работу. А пока что давай сделаем выставку. Она должна прозвучать как надо.
За Миру держись, не обижай её. Сам грешен, да опомнился.
Куда мы без наших жён, брат?
Я вообще не хожу на выставки горкомовские, и не питаю интереса к творчеству и молодёжи, и прежних мазил. Мне вполне достаточно того, что ты на верном пути. Понял?
Тоскую по морю. Но увидеть его удастся, возможно, лишь в следующем году. Пока я — вместе со своими степями.
Читаю в меру, только необходимое. Тютчев, Анненский, Фет, русская классика. Вот перечитываю Эккермана — «Разговоры с Гёте».
Думаю, если всё сложится благополучно, вступать в союз писателей. Это мне необходимо сделать.
С выпивохами не знаюсь и тебе не советую.
Хотелось бы обменяться фотографиями. Давай, когда будешь в Москве, сфотографируемся вместе. Напомни мне, я устрою.
В столице постарайся на людях вообще не пить (лучше и без них не делать этого). Не надейся особенно на продажу работ. Лучше подумай о другом, верном заработке — оформлении книг, иллюстрациях в журналах. Кое-что придумать можно, помни.
Как ты там жив-здоров? Напиши поподробнее. По тебе — скучаю.
Имею убеждение, что нас двое и есть: ты — в живописи, я — в поэзии. Есть для того, чтобы развиваться, совершенствоваться, взаимно обогащаться. Для того, чтобы нечто путное в итоге из нас вышло — в глазах понимающих людей.
Со своей духовностью при нынешней бездуховности не надейся на скорое признание и лавры. Тебя любят и понимают очень избранные люди, но людям этим — можно верить.
Всё остальное придёт само собой.
Итак, когда, примерно, будет выставка? Когда смогу я тебя лицезреть?
Мы ещё год будем жить в старой, однокомнатной, квартире. Возможно, лишь следующей осенью переедем в новую.
Старик, ради Бога, больше не срывайся. Просто нельзя.
И не разбазаривай больше работ у ненужных людей. Ты лучше дарил бы по одному рисунку людям нужным, тебе давно помогли бы. И я, пожалуй, сумею в этом тебе подсобить. Дарить — всегда надо, Потом всё это вернётся сторицей. Жадиной ты никогда не был, просто — так получалось, что работы развеивались, и поди их теперь найди. Если в свой приезд ты ко мне прислушаешься, то дела у тебя сдвинутся. Я поведу тебя к нужным людям, и там поговорим. И вот этим-то людям есть прямой смысл подарить по хорошему рисунку, потому что потом они и сами купят, и других приведут. Но такого разгильдяйства, как раньше, во всех смыслах, больше быть не должно. Эти люди мне самому дороги, и подводить их я не намерен.
Забудь ты о всяких Пыльневых, Венечках и прочих… семечках.
Ты ведь философ. Кстати, когда удосужишься переписать свои стихи? Перепиши, что находишь нужным, в большую тетрадь. Я перепечатаю.
А идея альбома — твоей графики и моих стихов — остаётся в силе.
Я очень горд, что за всё время пребывания здесь даже бутылки пива не купил. Вообще не пью ничего, даже сухого, подолгу. Иногда бывает. Но срывов больше я не могу себе позволять, и распускаться тоже, — есть на то весомые причины.
Новостей никаких выложить не могу, пожалуй. Никого не вижу и не хочу видеть, некогда.
С тобой видеться — всегда рад, но только не с пьяным.
Потом вот что. Приоденься ты хоть немного. Пусть Мира свяжет тебе хороший большой свитер. Купи пару брюк, ботинки, всё остальное. А то и в этой связи о тебе по Москве ходят отвратительные россказни, которые я уже устал пресекать.
Не будь зависим ни от кого. Не стреляй деньги. Не пей, самое главное. Лучше выпей с тем, с кем надо, для доброго дела, если уж придётся. Не общайся ты со своими прежними «дружками».
Ты настоящий художник, — так держись.
Горком — ладно, пусть устраивает выставку. Поговорим с нужным человеком, авось в доме архитекторов устроим, ещё где-нибудь. Надо, чтобы всё было солидно.
И не вздумай на квартире выставлять работы — всё порушишь.
Только держаться, — тогда всё будет в порядке.
Надо будет — и в издательства пойду с тобой, в редакции. Только всё должно быть на высоте.
Я что-то разговорился. Привык здесь большей частью молчать.
Мама сломала руку, которая долго заживает, лечит её сейчас.
Отец в санатории, в Одессе. Когда вернётся — я с детьми уеду в Москву, там много дел.
Проводили новый водопровод, хлопот с ним много. Заготавливаем на зиму припасы.
В саду замечательно. Во всей красе хризантемы. Птицы поют днём.
Пишу тебе вечером, мягкими волнами налетает ветер, шуршит листвой.
Сижу в окружении множества букетов из хризантем.
Если тебе попадётся, то купи замечательную книгу — «Да услышат меня земля и небо» (издательство “Художественная литература, 1984 г.), это ведийские гимны, стихотворное переложение. Очень будет тебе по душе.
Если в Москве понадобится тебе бумага, краски и прочее — обратимся к Пете Беленку, он поможет. И к другим — можно тоже.
Теперь ушли твои отец и мама… горько это. Держись.
Что за муж у Веры, как они и где живут сейчас?
Думает ли Мира уходить на пенсию? Давайте, братцы, всё-таки переезжайте в Столбы, а там выбьете себе квартиру. Москву можно клясть как угодно и сбегать из неё следует всегда, но куда без неё деться людям творческим!..
Ты сделал великое дело: выждал время. Теперь тебе следует не сразу, рывком, а постепенно — появляться в ореоле творчества, всё вырастать, возрастать, — понимаешь?
И вбей ты в свою глубокомысленную голову, что, если ты наладишь дело с иллюстрациями и оформлением книг, то у тебя будет верный заработок, и ты сумеешь спокойно работать.
Ещё вот что: когда закрепляешь рисунки, не усердствуй, — они темнеют со временем очень. Только слегка закрепляй. А потом желательно под стекло. И забудь дурацкую манеру укреплять работы на тонированный от руки фон. Об этом ещё поговорим.
Словом, Игорь, отряхивай с себя остатки пепла, неизменного при возрождении, и расправляй перья, взмахивай крыльями, сударь Феникс.
У меня самого масса недостатков, я сражаюсь с ними упорно. Даст Бог, выдюжу, — это надо.
Посылаю тебе книжку Витаутаса Брянцюса, где большая часть моих переводов. Остальные переводы — в силу необходимости, к неудовольствию Витаутаса, но для того, чтобы книжка вышла поскорее. Он отличный поэт, моряк, мой друг. Ещё выйдет книга его в моём переводе. Как ты, конечно, понимаешь, по-русски, на его основе, написал это я. Стихи крепкие.
К концу года, вроде, выйдет переведённая книга одного абхазца, тогда и пришлю тебе.
Стихи пока не присылаю, хоть они есть (имею в виду перепечатанные свои). Выбирай: либо ты присылаешь мне все имеющиеся у тебя мои перепечатки, и я присылаю взамен ту большую перепечатку, которую считаю нужной, либо ты просто выбрасываешь старую перепечатку, получив новую, и даёшь мне об этом знать. Так надо.
Слушаешь ли музыку? А газеты спортивные штудируешь?
Надеюсь, об «аптеке» ты и думать забыл.
Если уж так охота порой, то не бегай по магазинам, а просто делай домашнюю лёгкую бражку, крепостью с пиво, и будешь вполне доволен. Можно использовать ягоды, сухофрукты, варенье, плюс щепотка дрожжей и сахар, да выдержать дней десять — вот тебе и нечто вроде сухого винца по вкусу, но слабее по градусам и полезнее.
Поставь рябину, она небось растёт у вас.
Или вот рецепт морского питься (так Брянцюс делает в рейсах): покупаешь бутыль любого сока, сыплешь туда стакан риса и стакан сахара, ставишь на неделю в тепло, завернув горлышко марлей, чтобы содержимое дышало (дрожжей совсем не надо) — и пей на здоровье чистый перебродивший сок, очень полезный.
Представь: какая экономия! И болеть не будешь. Лучше деньги на книги трать, на краски, на всё нужное.
Но делать это питьё можно, если ты не станешь жрать его литрами, а так, в перерыве между работой, иногда, позволишь себе чашечку приятного напитка. Сумеешь ли? Я, например, иногда делаю — и горя не знаю, не бегаю в магазины, не трясусь. Но учти, что я ставлю эти напитки изредка и выпиваю действительно чашку, для разрядки. Я не возвожу это в абсолют и не забиваю кухню посудой, в которой поспевает желанная бражка. Понял? Лишь иногда, далеко не всегда. Но считаю подобный метод целесообразным, ибо он сохраняет здоровье и нервы.
В конце концов, из килограмма сахара, с добавлением ягод, варенья или сухофруктов, получаются верных три трёхлитровых бутыли. И чем больше сие стоит, тем более очищается и становится вкуснее, на вкус вроде алиготе.
Ну ладно, расписался. Только ты не подводи меня, и в самом деле не превращай это в идею фикс. Просто знай, что выход из положения всегда найти можно, и ты никогда трястись не будешь, а деньги твои будут целы, и Мире будет спокойнее.
Великое это дело — уметь себя ограничивать.
Но если ты напрочь бросил пить, тогда тебе честь и хвала.
Напиши лучше мне об этом честно, чтобы я знал. Не дрейфь, не выдам, мы свои люди. Только без бахвальства, ладно?
Лучше бы не рассказывал, ети его в качелю! Да слово не воробей.
Вот так и пишу тебе, слушая вечерний шелест осенних листьев.
Что ещё сказать тебе, друже? Давай-ка лучше берись за перо да напиши мне побольше и поподробнее сам, обо всём, о чём пожелаешь.
Мня интересует, что именно ты пишешь сейчас.
Да, вот что. В восемьдесят пятом году в издательстве «Советский писатель» выходят «Творения» Хлебникова, большой том. Заранее договаривайся в ваших магазинах, но купи. Буду счастлив, если купишь и для меня. В Москве это невозможно. А нам с тобой эта книга нужна. Деньги отдам, разумеется. Напиши: ежели увижу что-нибудь толковое из книг, приобретать ли экземпляр и для тебя? Знаешь, я решил всё-таки собирать понемногу нужные для жизни и работы книги. Думаю, и тебе они нужны. Это не водка, и тем более, не «аптека». Доставать книги трудно, но можно. Я здесь кое-что хорошее купил.
Интересует ли тебя Восток, да и вообще всё серьёзное? Дело в том, что есть здесь одна возможность выписать книги, хоть и не все приходят, только не художественные, а специфические, но эта специфика и тебя устроит. Если согласен, то я на открытки впишу вместо одного экземпляра по два, и для тебя. А насчёт выбора, думаю, ты мне веришь. Надо только выкупать потом, через моих родителей.
Ну, брат Кролик-Козерог, завершаю послание.
Жду немедленного ответа.
Всего тебе самого светлого! Поклон Мире.
Будь высок, чист и устремлён в завтра.
23 сентября 1984 года, Кривой Рог.
Дорогой Игорь!
Меня глубоко взволновало и обрадовало твоё письмо. Вижу, что позиция твоя определена, устои, опоры, Козерожье упрямство и всё прочее при тебе и в порядке. Самое главное — дух жив. И ты работаешь. Я помню очень многое, так или иначе связанное в моей жизни с тобой, и в состоянии написать о тебе не только статью, но и нечто посерьёзнее, вплоть до монографии. Она, верю, появится.
А пока что начнём с материала для журнала «В мире книг». Редакция мечтает поднять тираж. Поднимем. Айги будет вести поэтическую антологию, вместе с Харджиевым, вроде, — он вообще решил дать ретроспективу русского авангарда, начиная с десятых годов, с начала века. Однако редакция, приветствуя это начинание, намерена и печатать людей, ныне живущих, и некоторых ушедших уже, представителей мощного пласта культуры, отличающейся от официальной и давно существующей в стране. Стихи, прозу, материалы о художниках — с репродукциями. Я сделаю серию таких публикаций — о тебе, Яковлеве, других. Посмотри в номере первом за восемьдесят восьмой год мою публикацию Максимилиана Волошина, стихи и акварели, и согласись, что полиграфия вполне приличная, бумага финская. Важно, что люди там хорошие.
Недавно написал я о Коле Недбайло, по его просьбе, для «Огонька». Пусть пойдёт этот первый материал там. У них тоже собрались приличные люди нынче. И в дальнейшем хочу обязательно написать о тебе. Это ведь вроде паспорта публикация. Кстати, в статье, построенной в форме диалога, о тебе говорится серьёзно.
Народ стал ездить в Париж. Генрих Сапгир пробыл там больше двух месяцев, виделся со многими. Кое-кто ещё собирается. Приезжали оттуда Мамлеев, Куперман, но их я не видел. Теперь вроде всё весьма просто: тебя вызывает кто-нибудь, и езжай на время до трёх месяцев. Не прокатиться ли и нам на старости лет? Не шучу ведь. Разрешается там издаваться, выставляться, чувствовать себя свободно и прочее. Перестройка. Забытое веянье свободы — мол, художникам надо видеть мир.
Из издательства я ушёл, надоела нервотрёпка. Сейчас сложности с изданием третьей книги, но я стою твёрдо. Надо победить.
Перевожу постоянно, устаю, но держусь. Если хочешь, если нет у тебя (сообщи), пришлю тебе переведённую с подачи Айги книгу Хузангая, чувашского классика.
Посмотри в номере седьмом за девятнадцатое февраля восемьдесят восьмого года в «Литературной России» интервью Айги. Нас с тобой он не упоминает, как, впрочем, и на двух своих вечерах, на которые я ходил по его просьбе, говоря везде примерно одно и то же, ну и хрен с ним. Сами о себе скажем. Возможности открываются. Подбираются неплохие люди. Игорь Дудинский (Дуда) кроет в статьях газетных горком графиков, писал о Звереве; он тоже скоро едет в Париж. В редакциях журналов сейчас знающие нас люди. Настала пора голоса, а не молчания. Надо Губанова издать. В декабре был вечер его памяти. Тебе нужна выставка. Нужны публикации о тебе.
Приезжал Георгий Дионисович Костаки, забрал у Игоря Вулоха и Пети Беленка много работ в свой греческий музей. Петя вообще много своего отдал для тамошних выставок, всё равно работы стояли без дела. Система, я понял, такая, совершенно официальная: работы выставляют, а если приобретают, то ты через соответствующие организации вроде ВААП получаешь деньги. Будешь в Москве — поговорим с Беленком. Я только с ним из художников и вижусь в последние годы. Коля Недбайло преобразился к лучшему, посерьёзнел, семьянин, много работает, и хоть есть в нём уклон к ремесленничеству, но он работяга, сделал двести пятьдесят выставок, или даже побольше, кормит две семьи, матушку, ведёт себя скромно, не забывает друзей.
Я намерен составить том избранных произведений за двадцать пять лет работы, дающий должное (в отличие от изданных книг) представление о моей поэзии, чтобы это собрание имелось у самых дорогих людей. Даст Бог, освобожусь к лету или к осени от переводов и засяду за перепечатку. Тебе, ежели ты «за», пришлю хороший экземпляр. Давно хочу приняться за записки о времени, о всех нас, о славных годах, дать характеристику времени, портреты людей. Пока память это хранит, надо осуществить замысел. Вполне вероятно, для будущих «ведов» материал будет важным. Где взять время? Ты не представляешь, сколько энергии уходит на переводы. Перевожу-то я хорошо. И от заказчиков-охотников нет отбоя. Но писать приходится за них по-русски. Это угнетает, опустошает, вытягивает кровь. И никуда не денешься: заработок. Хоть вой иногда. И сказать толком некому. Живу замкнуто. Был бы ты в Москве — был бы друг рядом. Поди сейчас дотянись до тебя через такое расстояние. Знаешь, выговориться не с кем. Помнишь наши бесконечные беседы на кухне, в доме на улице Бориса Галушкина? Я всё помню. Жестокая жизнь. Исковерканные судьбы. И поразительная всё-таки сила духа. Это и спасает, равно как и работа.
Вначале к переменам в печати я относился скептически, будучи стреляным и пуганым. Но теперь вижу, что говорить, появляться хоть иногда на людях — можно. Мне звонят, говорят все, что, мол, сидишь медведем столько лет, давай, публикуйся, выступай, теперь можно. Так-то оно так, да не так просто. Но те отдушины, те площадки издательские, на которых можно выступить, надо, разумеется, использовать. Есть культура, большая, серьёзная, все сейчас это признают. Задача первостепенная — зафиксировать это в печати. Единомышленников хоть отбавляй. И я буду трудиться — во имя нашего дела.
Скажи, переедешь ли ты в Столбы? И тебе не мешало бы жить в Москве. Полагаю, тот же Недбайло поможет тебе с устройством выставок. И я в дальнейшем намерен поговорить об оных — в редакциях журналов, что само по себе хорошо, официально, с публикациями в печати.
В понедельник виделся по делам с Дудинским, он и затащил меня в Манеж, на выставку к семидесятилетию армии. Там некий Присекин, пацан из студии Грекова, выставил громадную работу: на фоне уходящих в перспективу римско-немецких триумфальных арок и ступеней, над коими парит в облаках шестёрка коней Аполлона с фронтона Большого театра, стоит по фризу советское правительство: Ленин, Сталин, злостный Троцкий в чёрной крылатке в левом углу, Дзержинский и прочие расстрелянные в основном и кое-кто из уцелевших партийных деятелей… Это такой завал, такой китч, что слов не было, ничего подобного не видел. Зарождение нового официоза, на манер предвоенного, в Германии и России. И выписано всё так тщательно. И двадцатидевятилетнему щенку Присекину хоть в глаза плюй, знает, что делает. Мрак, как говаривал Пятницкий.
По-своему хороша выставка Тышлера на Кузнецком, на которую зашёл случайно. Вот и все мои походы.
Лён открыл, говорят, кафе, где платный вход, устраиваются вечера стихов и прозы; он же подвизается в церкви по поводу экологии и тоже собирается в Париж.
Для справки: литр хорошего сухого вина в Париже стоит пять франков (билет на метро), но покупают в основном бумажными и целлофановыми бочонками. Добра этого — хоть залейся. Сапгир до сих пор опомниться не может, погулял. Юра Кублановский водил его в некий рубенсовского толка ресторан, где висят на стенах окорока и туши, и от них отрезают сами посетители куски, где стоят громадные бочки с разными винами, из коих сам, открывая кран, наливаешь сколько душе угодно. Юра написал, говорят, обо мне хорошую статью, о моей книге. Крутил Сапгир магнитофонную запись своих хождений по городу и застолий с Олегом Целковым. Книгу там издал за два дня. Будет ещё ездить.
Стихи Айги — во втором номере «Дружбы народов». Будут и в номере третьем «В мире книг». В перспективе союз писателей, книга. С Машей он развёлся, оставив четверых детей, живёт в другом месте. Видимо, решил взять своё на шестом десятке. Ну что ж… Каждому своё.
Володя Брагинский сейчас в Париже, по научной части. Миша Соколов недавно прикатил из Голландии, был месяц там. Битов в Мюнхене. Слава Куприянов вернулся из Штатов. Одни мы с тобой сидим по углам. Аркадий Пахомов такой же: развитый артистизм в соответствующей обстановке, выпивонная стойкость; видимся редко. Впрочем, и других вижу редко. Только и делаю, что работаю. А жизнь в Москве, говорят, кипит. Выставки. В каждом районе открылись выставочные залы, театры, студии, литературные и прочие кафе, клубы «Поэзия» и т. п.
Да, был я в прошлом году на выставке, организованной Виталием Пацюковым и другими. Авангард. На первой не был. Вторая — более молодая поросль, семидесятые годы. Ну и мура. Когда Рошаль принёс с улицы хворост и стал снова высиживать яйца под вспышки фотографов, я ушёл, всё стало ясно, и пробыл там не более двадцати минут. Сиротливо гляделся висящий в сторонке женский портрет работы Володи Яковлева, из собрания Пацюкова, с немым укором глядя на творящийся вокруг хаос и вандализм. Володя Яковлев в больнице где-то под Обнинском, у него открылся туберкулёз. Его навещает Наташа Шмелькова, возит продукты. Она же собирает деньги на памятник Звереву — крест из дуба намерен вырезать Дима Плавинский.
На вечере Айги в ЦДЛ видел Веню Ерофеева, с завязанным горлом и разговорным аппаратом, с коньяком за пазухой, улыбчиво-тихого, с ещё более голубыми обиженными глазами. Вроде хотят печатать его “Петушки”.
Клуб ленинградский любителей поэзии присудил Айги премию имени Андрея Белого, символическую, но и почётную: яблоко, диплом, рубль в конверте, а бутылку водки надо распить желающим вместе с лауреатом. Гена разразился речью на час, по-шамански. Мне такую премию те же люди, оказывается, тоже присуждали в прежние годы, но не довезли до меня.
Вот какие истории я тебе рассказываю…
Ну что же, брат, буду размышлять, писать о тебе. Слайды сделает фотограф из редакции. Постараемся выбрать хорошие работы.
Пиши почаще. Это важно.
Тебе и Мире большой привет от Людмилы. Маше восемь лет, учится во втором классе, рисует, пишет, играет. Оле шесть лет, научилась давно, сама, читать, пишет стихи. Вот — в японском духе:
— Как хорошо бродить с тобой вдвоём по лесу! Привычен шум деревьев, осенний листопад.
Игорь, похоже, тебе надо быть в Москве. Время вроде начинает работать на нас. Подумай: сколько сделано! Я, вовсе не оптимист, и то начинаю приглядываться к тому, что происходит вокруг. Но хаоса не выношу. И цену себе знаю, как и тебе, и ещё нескольким людям. Поэтому, если намерен совершать важные поступки, то чтобы наверняка.
Обнимаю тебя. Всего тебе самого доброго.
24 февраля 1988 года.
…Это письмо Ворошилов получил. И ответил мне. Замечательное прислал он послание. Вообще его письма, не только ко мне, но и к другим людям, собрать бы давно уже следовало — да и издать. В них весь Игорь — сложный человек, верный друг, мыслитель, поэт, великий художник. Таких, как он, больше нет. И не будет. Потому что такого великана природа создаёт лишь в единственном числе. Вполне достаточно — для всей России. А может быть, и для всей Земли. Со временем так и случится. Спохватятся. Вспомнят. Поймут. Пускай с запозданием. Это неважно, хотя и грустно. Традиция, видно, такая — сквозь все времена — у землян…
(продолжение следует)