Бывает ещё и такое преинтересное состояние: ну вот лень тебе работать, не хочется, — но не работать не можешь: тебя выталкивает в работу (в выполнение чего-то, предположительно, обязательного, сколько ни заверяй себя, что мир без этого не рухнет) как в навязчивое состояние; только она — на время, пока длится — успокаивает твой внутренний зуд и создаёт сладкую иллюзию, что «всё в порядке».
Ольга Балла-Гертман
ДИКОРОСЛЬ
(продолжение. Начало в №11/2017 и сл.)
Без названия
Цветёт липа — и этого одного уже достаточно для хрупкого, горького, исчезающе-сиюминутного, бессмысленного и совершенно несомненного счастья.
Настолько достаточно, что всё остальное было бы уже, кажется, разрушающе-избыточным.
Обыденность катастрофического
Уловила краем уха по несмотримому обыкновенно телевизору, будто некая организация (масштабная, типа ВОЗ) провозгласила, что конца — или даже облегчения эпидемии «в обозримое время» не будет. По всей вероятности, стоит это примерно того же, что и все остальные человеческие прогнозы, особенно связанные с текущей эпидемией. да сделайте ещё поправку на предельную неконкретность хрононима «обозримое время», — но во всяком случае, застала себя за (типичным защитным действием — ) внутренним обживанием этой мысли, за приучением себя к диктуемым ею новым (да и не таким уж новым) режимам дыхания. По идее — по прежним привычкам, — отсутствие надежды задохновенно, ан нет, — и в этом можно дышать, и полноценно, и глубоко: просто уже потому, что человеку нужно, необходимо дышать и полноценно, и глубоко. — И если до сих пор были ещё какие-то сомнения в том, что, в случае неустранимости катастрофы, возможно не (только) претерпевать её, но жить в ней, — то можно уже не сомневаться. И жить, жить, жить, — тем более, что именно такова сейчас единственная и несомненная возможность.
К сказке странствий
В «своём» — такая плотность и подробность контакта с реальностью, такая глубокая свобода, что, право, никуда не уезжала бы — когда бы не представление, во многом «головное», но определяющее все чувства, априорное, некритически переживаемое — согласно которому разъезжание по иным пространствам (едва ли не само по себе) делает человека лучше, крупнее, значительнее — и чем дальше, чем «инаковее» пространство, — тем лучше, крупнее и значительнее человек. Всё пафос самоформирования, соблазны и иллюзии его.
Рецепт её молодости
Дома я не умею быть старой — то есть, чувствовать и осознавать себя адекватно: слишком много здесь накоплено — в запас, не растратить — солнечности, радости, такого огромного ожидания будущего и такой веры в его непременность, что как будто даже и самого будущего: самого живого, дышащего времени.
Это пространство насыщено моим детством (и юностью, и молодостью — началом жизни, её подъёмом), как кислородом — и всё время меня ими подпитывает. Оно насыщено ими не как прошлым, не как чем-то минувшим и остановившимся, но как настоящим, как сию минуту совершающимся «сейчас». И детство, и юность, и молодость здесь — разные аспекты настоящего: только чуть-чуть поверни — и увидишь. Пока я живу здесь, я всё время буду в полноте своих времён — и маленькой, и юной, и молодой одновременно. Даже, наверно, тогда, когда времени не останется совсем.
Не говоря уж о том, что тут с каждым предметом, даже, несомненно представляющим собой элемент хлама, чувствуешь родство и экзистенциальное единство. Даже когда не обращаешь на это (сознательного, намеренного) внимания: чувствуешь фоном.
Я, конечно, человек воздуха, но — сладкого московского воздуха. Из других воздухов я сгущаюсь с великим трудом, — если сгущаюсь вообще.
К психопатологии обыденной жизни
А есть и такая психопатологическая черта обыденной жизни: сколько ни работай, почему-то упорно кажется, что работаешь мало. Даже просто уже количественно. И это вызывает особого рода чувство незащищённости, как бы пронизанности сквозняком.
Работа — это просто способ защищаться: от мира ли, от себя ли, от того ли, что больно, грустно, страшно, стыдно, трудно и темно. Она — совокупность (тем более эффективных, что выстроенных по определённым, вполне исследуемым и рационализируемым правилам) ритуальных, магических действий, заклятие хаоса, заклятие небытия. Бытовая магия, наивная и действенная одновременно.
Стоит отвлечься — а хаос с небытием тут как тут.
***
Работа — это просто способ подтвердить себе, что ты существуешь, ощутить — как ощущаешь воздух при ветре — собственное существование (понятно, что усилие этого подтверждения всё время приходится возобновлять — это почему-то не подтверждается раз и навсегда). Причём не результаты работы, нет — а именно сам процесс, само состояние создаваемой работой интенсивности, состояние втянутости в занятие, преследующее некую цель — которая превосходит тебя, которой, в общем-то, нет до тебя никакого дела, — но которой, кроме тебя, никто не достигнет. Это не то чтобы самоутверждение, нет, — это просто самоподтверждение — которое требует терпеливого самопреодоления в качестве своего важнейшего условия.
Кроме того, работаючи, выводишь на первый план сознания главным образом конструктивные аспекты себя. Все прочие, тёмные, хтонические, отправляются на задворки. Работа — это персональная утопия.
***
Бывает ещё и такое преинтересное состояние: ну вот лень тебе работать, не хочется, — но не работать не можешь: тебя выталкивает в работу (в выполнение чего-то, предположительно, обязательного, сколько ни заверяй себя, что мир без этого не рухнет) как в навязчивое состояние; только она — на время, пока длится — успокаивает твой внутренний зуд и создаёт сладкую иллюзию, что «всё в порядке».
***
За пределами законченного текста немедленно начинаешь чувствовать себя беззащитной — как будто выселяешься за пределы обжитого дома (даже неважно, что он собственноручно построен; важно — что обжит), даже если он — времянка (не большая книга всё-таки, не монография, не роман — так, маленький текст, лёгкая складная палатка, продуваемая всеми ветрами) — и, конечно, виноватой (а что это я не работаю — не перегоняю время в смысл?). Нет бы чувствовать освобождение! — напротив, сразу начинаешь невротически искать, вокруг какого бы ещё текста обвиться.
Благо, не скудеет источник.
Вдруг взяло да подумалось: привычка / потребность (всё время) работать — свидетельство внутренней (да и внешней) слабости, потребности в опорах и подпорках, в панцире, корсете, искусственном скелете: собственное душевное тело не держит. Лентяи, живущие просто так — в сущности, не просто самодостаточные и свободные, но именно сильные люди. Праздность — пространство силы. (В работе сказывается какая-то «вторичная», младшая сила — производная от того, с чем приходится иметь дело, что приходится преодолевать, чему приходится сопротивляться: от материала. Работа в некотором смысле, подумаешь, паразитирует на своём материале. А у праздности сила своя собственная.)
***
Вот мечтала я в детстве найти такую работу, чтобы на ней можно было всё время читать. И ведь нашла же! (вообще идея о том, что мечты сбываются, даже самые дикие, подтверждалась неоднократно. Правда, у меня сбываются в основном дикие, — ну они же дикие, не знают, что нельзя, вот и исполняются.) А читать как следует (в желаемых объёмах) всё равно некогда.
Это всё жадность к миру раздирает, да. Собственно, пусть раздирает, ничего против не имею, наоборот, — она — разновидность витальной силы. Куда хуже, когда читать не хочется. Но такого не бывает почти никогда.
К ритуалам повседневности
Хождение в магазин — ритуал возобновления жизни.
О свободе и её источниках
Вообще-то, повседневность чувствуется мне по большей части (да уж не исключительно ли?) как область свободы (а как бремя — скорее разрывы в ней, поскольку они требуют напряжения и усилий, а в повседневности много спасительных автоматизмов, расчищающих пространство для внутренней свободы и вообще позволяющих сосредоточиться на внутренних феноменах). Повторяющееся — великая сила, терпеливо шлифующая внутренние стёкла.
О чаемых свойствах
Качества, обладания которыми мне больше всего, центральнее всего хочется в жизни (понимая их как фундамент всего прочего) — это (в нерасторжимом единстве) интенсивность = плотность освоения пространства существования и чуткость = тонкая и быстро срабатывающая восприимчивость (к разному, в том числе сильно отличающемуся от привычного).
Roma, Amor
Из всего многообразия форм любви к городам самая странная поразила меня, похоже, в отношении к Риму.
Совсем не хочется мне получать от него эстетические впечатления, наращивать в себе знания о нём, вообще, аналитически всматриваться в него и даже его проговаривать — точнее, всё это, разумеется, есть (куда ж мы без аналитизма, впечатлений, наращивания и, особенно, проговаривания), но нисколько не чувствуется главным.
Мне хотелось бы (чего, разумеется, никогда не будет, но у желаний и воображения — собственная реальность), чтобы Рим стал моей повседневностью, обыденностью, рутиной, чтобы между им и мною не было просто никакой дистанции. Чтобы он был не фигурой, но фоном, на котором возникают — и в котором растворяются — все фигуры.
Об интериоризации городов
Город, может быть, по-настоящему постигается и осваивается — и усваивается — в режиме «фонового» существования, оставаясь не фигурой, а фоном, на котором всё происходит, — когда ты не разглядываешь его специально и пристально, а занимаешься в нём своими делами, ходишь на работу и в магазин, не говоря уже о том, что — медлишь и бездельничаешь (это — вообще идеал, хи-хи-хи). Когда ты не навязываешь городу своего внимания (и города — себе). Вот тогда-то он вернее всего в тебя и западает.
К рецептам счастья
К числу вернейших путей достижения счастья, несомненно, принадлежит делание и доделывание хронически запущенных дел, давление которых на совесть давно уже вросло в состав повседневного самоощущения, — настолько, что без него даже теряешь равновесие. Долгая совместная жизнь с запущенными делами приводит буквально к интоксикации, и сползание с плеч этого задубелого груза создаёт чувство не просто освобождения, но прямо-таки исцеления, — в котором поначалу трудно единственно в силу его непривычности. Но привыкаешь быстро.
Об изначальном. Языки бытия
Вот ведь удивительно: что застигнет человека в начале жизни, то — совершенно независимо от степени родства, свойствА, близости, эстетической и прочей возможной симпатии человека к этому предмету — врастёт человеку под кожу и окажется в статусе даже более глубоком, сильном, решающем, чем «своё», — в статусе изначального.
Или так: «своё» — наиболее глубокое своё — не зависит от выбора, потому что предшествует самой возможности его.
Никогда не любила я чешского языка, в среде которого случилось мне провести конец детства, начало юности — зябкое, неуютное время, — всегда было мне в этом языке холодно и жёстко, никогда не пускал он меня в глубину (ни в какую: ни в его собственную, ни в мою, ни в глубину мира), — пружинил и отражал, препятствовал и отбрасывал, как металлическая пластина. И вот теперь слышу его — и чувствую (ничуть не увеличивая своих симпатий к нему: как не любила, так и не люблю, как было холодно, так и теперь бьёт озноб), что это — моё, глубокое, изначальное, умудрившееся вылепить много моих внутренних форм, направить много моих внутренних движений. На него, не пускавшего в глубину да так в неё и не пустившего — отзывается глубина.
В русском языке мне тепло, уютно, влажно и медленно, в венгерском — горячо и сильно, плотно и твёрдо, а в этом чешском, который надуло ветром судьбы — непрошенным да и бесцеремонным, как всякая судьба — до сих пор дуют и чувствуются холодом сквозняки ранней юности, — того времени, когда самый возраст, не спрашивая даже обстоятельств, обдирает с человека кожу, оставляя его — нервами наружу. Металлический холод юности. Это (для меня, конечно) бесполый язык, он искусственный, мне не даётся его хтоника. Лучший способ стать снова молодой — да так ещё, чтобы не идеализировать этого состояния — подставиться под струю чешского языка, под ледяной его технический душ, под жёсткие его щётки.
О (не)утешающем
Может быть, настоящий смысл желаний — особенно глубоких и существенных — в том, чтобы вообще быть неисполненными и неисполняемыми. Оставаясь такими, они запускают в человеке компенсирующую смыслообразовательную динамику, которая по объёму, а то, может быть, и по значимости (хотя бы для самого человека) её результатов имеет шанс намного превзойти само желание.
Это, разумеется, совершенно не утешает, но, по крайней мере, умеет заполнять противоположную чашу весов предметами, достойными рассмотрения.
Имея некоторое Несбывшееся стержневой темой личности, да, если хорошо всмотреться, и не одно, — имею, конечно, вместе с тем и склонность на этой теме несколько застревать. С другой стороны, трудно не подозревать, что и осуществление, и даже, страшно сказать, обладание тоже плодотворны для роста личности, разве что они не так опознаны и продуманы в этом качестве, как нехватка (которая стимулирует, язвит, выталкивает из проложенных русел). Расти на осуществлении и обладании — это вообще высший пилотаж, не всякий может, — не всякий даже, вероятно, догадывается, что такое вообще возможно.
И всё-таки для меня это (несбывшееся) тема о выращивании свободы. (Если тебе больше нечего вырастить, — внутренне бормочу я себе под внутренний нос, — вырасти свободу.)
Ontologia personalis
Бессонница — неравномерное распределение бытия в человеке. Ночью, особенно ближе к утру (любимые часы бессонницы, её звёздные часы, когда глаза у неё особенно велики и вмещают в себя едва ли не весь мир, если не сразу несколько), она с бессмысленной избыточностью мобилизует ресурсы организма — сразу и душевные, и телесные, обрушивает на человека прилив бытия, — чтобы утром (назовём этим условным именем время пробуждения, на какие бы часы оно ни приходилось) бросить его на истощённое отливом серое, каменистое дно этого самого бытия.
Бессонница вообще — сладчайшее состояние, совершенно достойное того, чтобы впасть от неё в зависимость, и в зависимость рабскую, платить ей, только чтобы была, громадными кусками дневного времени и вообще жизни («сколько той жизни»), чтобы испытывать при её отсутствии / нехватке ломку (целое измерение бытия пропадает, и громадное); мучаешься ты не ею, а дурацкой, идиотской, тупой необходимостью поутру зачем-то вставать и куда-то тащиться. Она показывает тебе дивные сны наяву; в ней — без всяких даже стимулирующих средств, типа кофеина, верного спутника дня — сильно чувствуется, отчётливо думается. Только в ней, в её сверхвременное время, с такой упорной жадностью и безусловностью хочется — и даже, вот ведь что удивительно, умеется — жить.
К техникам души
Пока мы не имеем ничего, кроме опыта беспомощности и внутренней пустоты, есть смысл заняться его проговариванием, описанием его форм. И тогда у нас будет уже два опыта: беспомощности-пустоты и её выговаривания, — которое, в некоторой степени, — уже победа над беспомощностью. Выговоривший свою беспомощность беспомощен уже не вполне. Так осознавший, что он спит, — уже не вполне спит. В его голове уже завёлся маленький — пусть точечный! — участок бодрствования. Можно разращивать. По крайней мере, постараться.
Да и ещё:
Если у тебя что-то упорно не получается, — пойди-ка да сделай то, что получается точно, хотя бы — получается с большой вероятностью, что способно само втягивать в себя, разгонять и разогревать внутренние процессы. Разогревшись на этом, можно уже браться за трудное, «немое», не отвечающее, как зависшая интернет-страница.
И даже если оно не будет даваться и отвечать и тогда, — по крайней мере, ты сделаешь хоть что-то. И станешь хоть немного приемлемее для самой себя.
Обещание осени
Во второй своей половине июль потихоньку начинает пахнуть августом — лучшим из месяцев, не считая, конечно, сентября, октября и ноября. — Впрочем, август — всё равно лучший, потому что он весь, целиком — сквозное, сквозящее обещание: обещание осени.
А осень, конечно, — исполнение всех обещаний.
В своей центральной зоне лето, со своим прямолинейным солнцем и жарой, слепо, во второй половине у него начинают открываться глаза — пока, наконец, осенью мир не превращается в один огромный глаз, распахнутый, голубой, бездонный.
В сущности, лето затем только и нужно, чтобы как следует подготовить осень (о, ради осени я согласна его вытерпеть, да!) — громадный, в три месяца, размером, глоток воздуха, — чтобы до следующей осени хватило.
А лето — просто промежуток, межвременье, слепое топтание между сезонами. Чтобы тем острее, тем крупнее и яснее было осенью — всё.
Осень же насыщает нас чистым, родниковой, ключевой, зубы ломящей чистоты бытием.
Об обязательном
Заниматься необязательным хорошо (и сладко, и эффективно) тогда, когда есть жёсткая рамка обязательного, пусть даже самым свинским образом невыполняемого. Важно, чтобы обязательное было и чувствовалось: пусть стесняюще, пусть как укор для совести, но чтобы непременно было. Присутствие его необходимо просто уже для гравитации — для создания системы (поддерживающих и направляющих) тяготений.
О неподатливости и усилии
Работая (скорее уж, ковыряясь) с неподатливым материалом (какой материал неподатливее себя самой!!) — высекаешь из него себя, как искру.
Очень похоже на то, что человек — это самовоспроизводящееся усилие и прекращает быть ровно в тот момент, в который это усилие прекращается. Человек немедленно становится всего лишь возможностью самого себя, — фатально упускаемой, если уже не упущенной.
К этике существования
Человек имеет право быть неправым.
То есть правым, совпадающим с истиной он быть не обязан. Несовпадение с Истиной (чем бы та ни была; подозреваю, что о ней вообще мало что известно) — полноценное и суверенное человеческое состояние.
Может быть, мы вообще настолько люди, насколько с Нею не совпадаем.
А периферия нигде
Отвлекаясь (от назначенного «главным»), я разращиваю окраинные области (собственного) бытия до самого центра.
(Конечно, с этих окраин я волоку в центр много разного интересного материала, — для которого просто не находится времени [душевных сил, терпения, внимания…], чтобы дозреть и дообработаться до центральных состояний. Так и валяется всё это на напомерно растянутых окраинах — в виде заготовок. Экспансия окраинности. Разъедание центра.)
Не искажение ли это персональных онтологических структур, не насилие ли над ними?
Об утешении графоманией: футуропластика
Когда пишешь (едва ли не что бы то ни было!), появляется иллюзия будущего: буквально вырабатываешь её самим актом письма, вылепливаешь собственными пальцами. Любое письмо — как процесс — разомкнуто в будущее, притягивает его, как магнит. Уже хотя бы потому, что написанное по крайней мере теоретически предназначаешь в запас, для перечитывания, переработки… — хоть для молчаливого хранения, хоть для памяти — если, предположим, написав, сразу выбросишь, хотя этот последний тип действия — явно не мой случай, — хоть для забвения (написать и забыть — значит освободить будущее от записанного). Всё это само по себе предполагает будущее и заставляет его чувствовать.
О дисциплине
Дисциплина (чёткое, точное и по порядку выполнение заведённого; умение и готовность не отклоняться от взятого направления) нужна даже не для успеха предприятия (нашего безнадёжного дела — чем бы оно ни было), но для сохранения и воспроизводства формы собственной личности, — без неё (без этой условности!) немедленно оползаешь в хаос, а там и в небытие.
В порядке предденьрожденской хандры*
*нормальный, нормативный режим предденьрожденского внутреннего существования, посему не изгоняется, а проживается по полной программе.
В сущность человека необходимой компонентой входит — не знаю уж почему, так чувствуется — растрачивать себя. Даже не обязательно раздавать адресно (хотя это всегда хорошо, уже потому, что структурно и втуне, с некоторой вероятностью, не пропадает), но именно растрачивать.
Я себя, по собственному чувству, мало растратила (и уже не нагонишь, как ни гонись). Большие запасы неартикулированного избытка во внутренних верблюжьих горбах.
(Это такая сопровождающая метафора собственного изготовления: думалось когда-то — в молодости запасаешься жизнью, сырьём для неё, охапками всяческого избытка, набиваешь этим горбы впрок — и бредёшь потом с этим запасом через долгую-долгую пустыню существования.)
О возрасте
…просто разные возрасты добывают для культуры разные смыслы. Возраст, всё возрастное состояние в целом — большой орган для смысловосприятия; разные возрасты восприимчивы к разным смыслам.
Старение и старость нужны затем, чтобы добывать смыслы старения и старости, чтобы иметь возможность увидеть то, чего изнутри других возрастов не разглядишь — и отволочь в общий муравейник. Старение — это тоже возможность. Или даже их совокупность.
Культура — большая копилка, большой запасник форм и средств, куда каждый тащит своё — хоть веточку, хоть ниточку, где они, хранясь, вступают друг с другом в причудливые взаимодействия, и откуда каждый может взять, при необходимости, то, что ему нужно.
Так, культура накопила уже изрядно моделей старения и его толкования — и, справляясь с собственным, мы всегда можем запустить туда руку и нащупать там какие-нибудь инструменты себе в помощь.
А в благодарность положим туда то, что сами добыли. Кому-нибудь пригодится.
Чем не ответ на вопрос о «смысле жизни»?
(продолжение следует)