© "Семь искусств"
  март 2021 года

526 просмотров всего, 6 просмотров сегодня

Алексей Толстой — чуть ли не единственный абсолютно свободный русский поэт. Свободный от необходимости заниматься литературным творчеством, чтобы содержать семью, оплачивать долги, утверждать свою независимость и своё положение в обществе, формировать некий оригинальный, как мы бы сейчас сказали, “имидж”, удовлетворять своё честолюбие и тщеславие, которых Толстой, кажется, был начисто лишён, продвигать идеи или идеологию некоей группы в силу корпоративных обязательств пред этой группой.

Александр Лейзерович

АЛЕКСЕЙ КОНСТАНТИНОВИЧ…

Итак — Алексей Константинович, сами понимаете — Толстой. Называть фамилию уже как бы и не обязательно. Услышав “Гавриил Романович”, “Евгений Абрамович”, даже “Николай Алексеевич” или “Александр Александрович”, не сразу сообразишь, о ком это, а вот для графа Алексея Константиновича, словно доброго знакомого, достаточно и такого представления. Конечно, мы привыкли называть его по имени-отчеству, дабы отличать от двух других литераторов Толстых — знаменитых однофамильцев и дальних родственников, но он и сам сделал достаточно, чтобы его имя было на слуху у тех, кто любит русскую литературу, русскую культуру. Для подтверждения этого положения, не требующего, кажется, более пространных доказательств, достаточно хотя бы и такой “визитной карточки” — романс Чайковского на слова Толстого в исполнении Сергея Яковлевича Лемешева.

Титульный лист сборника историко-литературных статей «Алексѣй Константиновичъ Толстой. Его жизнь и сочиненiя», Москва, 1912

Титульный лист сборника историко-литературных статей «Алексѣй Константиновичъ Толстой. Его жизнь и сочиненiя», Москва, 1912

В своей любви к наследию А.К. Толстого сходились такие контрастно разные фигуры, как, скажем, Наум Коржавин и Станислав Куняев. Проникновенные очерки памяти Толстого принадлежат перу добросердечного Тургенева (5 октября 1875 года из Буживаля при получении телеграммы о смерти Алексея Толстого) и желчного Бунина (к полувековой годовщине смерти). Тургенев писал: “Он оставил в наследство своим соотечественникам прекрасные образцы драм, романов, лирических стихотворений, которые — в течение долгих лет — стыдно будет не знать образованному русскому…”

Куняев в юбилейной статье для «Литературной газеты» к 100-летию со дня смерти Толстого (1975 год, нашли “наследника”!) детализировал тургеневскую формулу:

“…лучшие его стихи — как я посчитал, не меньше пятнадцати — стали хрестоматийными и вошли в золотой фонд отечественной поэзии, где почётно остаться не то что целым стихотворением, а строфой или даже строчкой. На их слова великими и малыми русскими композиторами написаны десятки романсов — некоторые стихи имеют до двадцати романсовых вариантов! В исторических драмах Толстого, уже более ста лет не сходящих с подмостков русских театров, играли замечательные актёры разных времён от Станиславского до Смоктуновского (Станиславский как актёр упомянут здесь совсем не по делу, правильней было бы сказать — от Орленева и Москвина до Андрея Попова и Смоктуновского). Его «Князь Серебряный» — «Айвенго» отечественной прозы (это он загнул!), настольная книга отроков и юношей многих поколений. Его «Козьма Прутков» из литераторской шутки, из пустяка вдруг стал действующим лицом литературной и даже общественной жизни.”

Но кто бы ни писал об Алексее Толстом, обязательно возникает некая как бы извинительная нота. Так, вышеприведенная фраза Тургенева имеет следующее продолжение: “Пусть те, которым эти строки попадутся на глаза, не пожимают плечами и не думают, что эта утрата преувеличена мною.” Чуть ли не любая статья о Толстом начинается с оправданий — дескать, конечно, он “не Островский в драматургии и не Гончаров в прозе”, и не Фет в поэзии.

С некоторыми упрёками, обращаемыми к Толстому, трудно не согласиться, но некоторые просто удивляют своей вздорностью, неуместностью, как говорится -“иррелевантностью”. Тут и “рассудочность”, тут и “вторичность”, тут и “маскарад национализма”, и “дробность вдохновения” и т.д. (дефиниции Юлия Айхенвальда из его книги «Силуэты русских писателей», Выпуск 1, М.: 1906). Вместе с тем, что-то в поэтике Толстого часто, действительно, раздражает, кажется даже смешным в своей наивности.

 

Портрет А.К. Толстого (1817 — 1875) из Энциклопедического словаря Ф.А. Брокгауза и И.А. Ефрона

Портрет А.К. Толстого (1817 — 1875) из Энциклопедического словаря Ф.А. Брокгауза и И.А. Ефрона

В статье Семёна Афанасьевича Венгерова для энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона мы читаем:

“Внешняя форма стихотворений Толстого не всегда стоит на одинаковой высоте. Помимо архаизмов, к которым даже такой ценитель его таланта, как Тургенев, относился очень сдержанно, но которые можно оправдать ради их оригинальности, у Толстого попадаются неверные ударения, недостаточные рифмы, неловкие выражения. Ближайшие его друзья ему на это указывали, и в переписке своей он не раз возражает на эти вполне благожелательные упрёки. В области чистой лирики лучше всего, соответственно личному душевному складу Толстого, ему удавалась лёгкая, грациозная грусть, ничем определённым не вызванная. В своих поэмах Толстой является поэтом описательным по преимуществу, мало занимаясь психологией действующих лиц.”

Ещё более суровую оценку Венгеров даёт роману «Князь Серебряный»:

“Меньше всего выдаётся художественными достоинствами чрезвычайно популярный роман Толстого «Князь Серебряный», хотя он, несомненно, пригоден как чтение для юношества и для народа. Он послужил также сюжетом для множества пьес народного репертуара и лубочных рассказов. Причина такой популярности — доступность эффектов и внешняя занимательность; но роман мало удовлетворяет требованиям серьёзной психологической разработки.”

Наверно, на этом можно было бы остановиться и вообще вычеркнуть Толстого из истории русской литературы. Но обратимся лучше к самому Алексею Константиновичу — в первую очередь, как поэту, не касаясь ни его прозы, ни драматургии.

* * *

Осень. Осыпается весь наш бедный сад.
Листья пожелтелые по ветру летят;
Лишь вдали красуются, там на дне долин,
Кисти ярко-красные вянущих рябин.
Весело и горестно сердцу моему,
Молча твои рученьки грею я и жму,
В очи тебе глядючи, молча слёзы лью,
Не умею высказать, как тебя люблю.

У Толстого было лёгкое перо, и многие его стихи, пронизанные восторгом, восхищением, умилением и, одновременно, мягким юмором, дают прекрасные образцы владения поэтической строкой.

А вот образчик толстовской сатиры, не утратившей остроты и не устаревшей и по сей день:

          * * *

Сидит под балдахином
Китаец Цу-Кин-Цын
И молвит мандаринам:
“Я — главный мандарин!
Велел Владыка края
Мне ваш спросить совет:
Зачем у нас в Китае
Досель порядка нет?”
Китайцы все присели,
Задами потрясли,
Гласят: “Затем доселе
Порядка нет в земли,
Что мы ведь очень млады,
Нам тысяч пять лишь лет;
Затем у нас нет склада,
Затем порядку нет!
Клянёмся разным чаем,
И жёлтым, и простым,
Мы много обещаем
И много совершим!”
“Мне ваши речи милы,-
Ответил Цу-Кин-Цын,-
Я убеждаюсь силой
Столь явственных причин.
Подумаешь: пять тысяч,
Пять тысяч только лет!”
И приказал он высечь
Немедля весь совет.

А вот, по-видимому, и та самая, поминаемая Венгеровым, “ничем определённым не вызванная грациозная грусть”:

                                 * * *

Шумит на дворе непогода,
А в доме давно уже спят;
К окошку, вздохнув, подхожу я –
Чуть виден чернеющий сад;
На небе так тёмно, так тёмно,
И звёздочки нет ни одной;
А в доме старинном так грустно
Среди непогоды ночной1
Дождь бьёт, барабаня, по крыше,
Хрустальные люстры дрожат;
За шкапом проворные мыши
В бумажных обоях шуршат;
Они себе чуют раздолье:
Уж скоро хозяин умрёт,
Наследник покинет поместье,
Где жил его доблестный род –
И дом навсегда запустеет,
Заглохнут ступени травой…
И думать об этом так грустно
Среди непогоды ночной!..

Заросший пруд в старой усадьбе, гравюра Ф. Домогацкого

Заросший пруд в старой усадьбе, гравюра Ф. Домогацкого

Пожалуй, нам сегодня эта грусть не показалась бы такой уж необоснованной.

Фотография А.К. Толстого за чтением

Фотография А.К. Толстого за чтением

Наум Коржавин свою статью о поэзии Толстого начинает так:

“Творчество Алексея Константиновича Толстого занимает в истории русской поэзии значительно большее место, чем это может показаться при поверхностном взгляде. Конечно, ему “не повезло”. Соседствуя во времени с Пушкиным и Лермонтовым, будучи современником Тютчева и Некрасова, трудно выглядеть звездой первой величины. Но тем не менее свет, излучаемый его поэзией, доходит до нас во всей его первоначальной яркости, не меркнет даже на фоне русской поэзии девятнадцатого века.”

Дальше же идёт довольно странная фраза:

“Уж очень он самобытен в своём творчестве, уж очень серьёзно и полногласно звучат его лучшие стихи. И, наконец, уж очень связана его поэзия со своим веком и страной, с политической злободневностью его времени.”

Это “уж очень” звучит уж очень странно, словно недоумение или упрёк. В чём? В “излишней” самобытности? “Излишней” полногласности? “Излишней” связанности со своим веком и страной?

И сам Толстой в своих стихах то и дело будто оправдывается:

ИВАНУ СТЕПАНОВИЧУ АКСАКОВУ

Судя меня довольно строго,
В моих стихах находишь ты,
Что в них торжественности много
И слишком мало простоты.
Так. В беспредельное влекома,
Душа незримый чует мир,
И я не раз под голос грома,
Быть может, строил мой псалтырь.
Но я не чужд и здешней жизни;
Служа таинственной отчизне,
Я и в пылу душевных сил
О том, что близко, не забыл.
Поверь, и мне мила природа
И быт родного нам народа —
Его стремленья я делю,
И всё земное я люблю,
Все ежедневные картины:
Поля и сёла, и равнины,
И шум колеблемых лесов,
И звон косы в лугу росистом,
И пляску с топотом и свистом
Под говор пьяных мужиков.
В степи чумацкие ночлеги,
И рек безбережный разлив,
И скрып кочующей телеги,
И вид волнующихся нив;
Люблю я тройку удалую
И свист саней на всём бегу,
На славу кованную сбрую
И золочёную дугу;
Люблю тот край, где зимы долги,
Но где весна так молода,
Где вниз по матушке по Волге
Идут бурлацкие суда;
И все мне дороги явленья,
Тобой описанные, друг,
Твои гражданские стремленья
И честной речи трезвый звук.
Но всё, что чисто и достойно,
Что на земле сложилось стройно,
Для человека то ужель,
В тревоге вечной мирозданья,
Есть грань высокого призванья
И окончательная цель?
Нет, в каждом шорохе растенья
И в каждом трепете листа
Иное слышится значенье,
Видна иная красота!
Я в них иному гласу внемлю
И, жизнью смертною дыша,
Гляжу с любовию на землю,
Но выше просится душа;
И что её, всегда чаруя,
Зовёт и манит вдалеке –
О том поведать не могу я
На ежедневном языке.

И Куняев — туда же! рак с клешнёй — пишет:

“Счастье Толстого-поэта в том, что на некоторую вторичность и расхожесть его лирики наложили печать — самобытность его характера, особенность его положения в русской литературе, подчёркнутая оригинальность его литературно-общественной позиции.”

 

Алексей Константинович, фото начала 1870-х гг

Алексей Константинович, фото начала 1870-х гг

На самом деле, все эти эвфемизмы, эти извилистые определения маскируют простой и незамысловатый факт, который, тем не менее, заставляет пишущих о Толстом испытывать некое неудобство, вплоть до неприличия. Язык профессионального литератора изо всех сил сопротивляется выражению идеи о том, что поэзия Толстого, а в меньшей степени — и его проза, и драматургия, не были для него предметом литературы или, точнее, были, но как бы вторично, под давлением извне. Сам Толстой не ощущал себя литератором-профессионалом, оставаясь, по сути дела, любителем. Но любителем из той категории, противуположной графоманству, когда писательство является адекватным выражением внутреннего мира, — достаточно нечастый случай реального воплощения известной максимы: пиши, лишь если не можешь не писать; пиши, что чувствуешь, а чего не чувствуешь — не пиши. Не будем говорить о прозе и драматургии Тостого, но поэзия его замечательна прежде всего не своим совершенством (она, часто, довольно далека от него), но масштабом и качеством самой личности поэта. И будем благодарны, что он в меру своих сил, и не более того, смог отобразиться в своих стихах.

“Дилетантизм” Толстого отнюдь не был случайностью, капризом. Профессионализация литературной деятельности в середине века отпугивала и отвращала не от литературы, но от профессионального подхода к ней многих писателей, особенно дворянского происхождения: Льва Толстого, Тургенева, Фета, но также и Чернышевского. Бунин, с удовольствием цитировал слова Некрасова о Николае Толстом, рано умершем брате Льва Толстого, “далёкость от литературных кругов имеет свои преимущества”, восклицая: “Какая умница Некрасов!” Очень любопытно писал об этом в 1920-е годы Эйхенбаум. Удивительно, правда, что при этом в его статье имя Алексея Константиновича не фигурирует, хотя тот являет собой, может быть, наиболее яркий пример. Вероятно, дело в том, что Алексей Константинович своей позиции не декларировал, а просто жил в соответствии с ней. Пожалуй, никто из больших русских поэтов не воплотил в жизнь с такой последовательностью завет Батюшкова: “Живи, как пишешь, и пиши, как живёшь!”

                                       * * *

В совести искал я долго обвиненья,
Горестное сердце вопрошал довольно –
Чисты мои мысли, чисты побужденья,
А на свете жить мне тяжело и больно.
Каждый звук случайный я ловлю пытливо,
Песня ль раздаётся на селе далёком,
Ветер ли всколышет золотую ниву –
Каждый звук неясный мне звучит упрёком.
Залегло глубоко смутное сомненье,
И душа собою вечно недовольна:
Нет ей приговора, нет ей примиренья,
И на свете жить мне тяжело и больно!
Согласить я силюсь, что несогласимо,
Но напрасно разум бьётся и хлопочет,
Горестная чаша не проходит мимо,
Ни к устам зовущим низойти не хочет.

Осмелюсь высказать крамольную идею: Алексей Толстой, в моём представлении, — чуть ли не единственный абсолютно свободный русский поэт. Свободный от необходимости заниматься литературным творчеством, чтобы содержать семью, оплачивать долги, утверждать свою независимость и своё положение в обществе, формировать некий оригинальный, как мы бы сейчас сказали, “имидж”, удовлетворять своё честолюбие и тщеславие, которых Толстой, кажется, был начисто лишён, продвигать идеи или идеологию некоей группы в силу корпоративных обязательств пред этой группой, тем более — свободный от следования установкам правящей партии…

                                      * * *

Пусть тот, чья честь не без укора,
Страшится мнения людей;
Пусть ищет шаткой он опоры
В рукоплесканиях друзей!
Но кто в самом себе уверен,
Того хулы не потрясут —
Его глагол не лицемерен,
Ему чужой не нужен суд.
Ни пред какой земною властью
Своей он мысли не таит,
Не льстит неправому пристрастью,
Вражде неправой не кадит;
Ни пред венчанными царями,
Ни пред судилищем молвы
Он не торгуется словами,
Не клонит рабски головы.
Друзьям в угодность, боязливо
Он никому не шлёт укор;
Когда ж толпа несправедливо
Свой постановит приговор,
Один, не следуя за нею,
Пред тем, что чисто и светло,
Дерзает он, благоговея,
Склонить свободное чело!

Любопытное совпадение — метрический размер, интонация, вся структура этого стихотворения очень близки к самому знаменитому, по утверждению Книги рекордов Гиннеса, стихотворению мировой поэзии — «Заповеди» Киплинга: “О, если ты спокоен, не растерян, когда теряют головы вокруг…”

Разумеется, Толстой не был чужд “литературной технике” — без этого создание подлинных литературных произведений (тем более — крупно-масштабных, как его поэмы или драматические произведения) просто невозможно, однако соотношение личного, человеческого, и литературного в его творчестве разительно отличается от того, что мы наблюдаем или, точнее, можем попытаться разделить у других поэтов такого уровня.

Я отнюдь не хочу подвергнуть сомнению искренность любого другого поэта, но для них, как правило, их непосредственные чувства являются как бы спусковым механизмом, приводящим в действие гораздо более мощную машину, действующую по законам уже сугубо литературного творчества. У Алексея Константиновича Толстого этого разделения нет. У Толстого — такое впечатление, что вся его “литературная машина” — не более, чем “усилитель” на выходе первоначального механизма. Отсюда этот налёт дилетантизма практически на всём, созданном Толстым, отсюда недостатки, коробящие вкус профессиональных литераторов и взыскательных читателей. Но отсюда же — и чистота, непосредственность его произведений, абсолютное доверие, которое испытывает читатель к автору.

                                     * * *

Мой строгий друг, имей терпенье
И не брани меня так зло;
Не вдруг приходит вдохновенье,
Земное бремя тяжело;
Простора нет орлиным взмахам;
Как Этны тёмное жерло,
Моя душа покрыта прахом.
Но в глубине уж смутный шум,
И кратер делается тесен
Для раскалившихся в нём дум,
Для разгорающихся песен.
Пожди ещё, и грянет гром,
И заклубится дым кудрявый,
И пламя, вырвавшись снопом,
Польётся вниз звенящей лавой.

Всякий раз, когда Толстой преследовал чисто литературные, умозрительные цели (ранние стихотворения типа «Поэт», повесть «Упырь», драматическая поэма «Дон Жуан»), результаты оказывались существенно менее значимыми. Разумеется, это снижало ранг Толстого, сужало круг его возможностей. Его исторические драмы в сравнении с «Борисом Годуновым» Пушкина (а больше ведь, по сути дела, и сравнивать не с чем — не с поделками же Нестора Кукольника!) более схематичны, как бы несут на себе отпечаток некоторого принудительного следования заданной схеме, а «Князь Серебряный», при всех его достоинствах, ближе к историческим романам Загоскина и Лажечникова, чем к «Капитанской дочке». Он сам осознавал ограниченность своего дара, своих возможностей, сокрушался об этом, но не мог и не хотел изменять свою натуру.

И.Е. Репин. Портрет графа А.К. Толстого

И.Е. Репин. Портрет графа А.К. Толстого

И тем не менее, при всех этих особенностях, погрешностях, произведения Толстого стали явлением национальной русской литературы, культуры в силу прежде всего неординарности самого Толстого — вот тут действительно надо сказать — уж очень сильно, лично, всей душой воспринимал (и, соответственно, выражал) он то, что большинством людей, в том числе и крупных литераторов, воспринималось более нейтрально, умозрительно. Фет написал о нём: “…считаю себя счастливым, что встретился в жизни с таким нравственно здоровым, широко образованным, рыцарски благородным и женственно нежным человеком, каким был граф Алексей Константинович.” И, словно вторя ему, Бунин — “Совершенно удивительный был человек!”

Как почти все русские поэты, Алексей Константинович Толстой отдал дань поэтическому переводу. В частности, известны его переводы Гёте, Байрона, Шенье, шотландских народных баллад, но для современного читателя Толстой как переводчик остался, пожалуй, одним единственным стихотворением Гейне, которое и сейчас воспроизводится исключительно в его переводе:

                                          * * *

Довольно, пора мне забыть этот вздор,
Пора мне вернуться к рассудку!
Довольно с собой, как искусный актёр,
Я драму разыгрывал в шутку.
Расписаны были кулисы пестро,
Я так декламировал страстно,
И мантии блеск, и на шляпе перо,
И чувства — всё было прекрасно.
Но вот, хоть уж сбросил я это тряпьё,
Хоть нет театрального хламу,
Доселе болит ещё сердце моё,
Как будто играю я драму.
И что я поддельною болью считал,
То боль оказалась живая –
О боже! я, раненный насмерть, играл,
Гладиатора смерть представляя.

В середине XIX века Россия испытала повальное увлечение Гейне; переводили его все, кто мог и кто не мог. Но вряд ли кто ещё, кроме Толстого, мог написать о нём такие слова: “Я перечёл Гейне и нахожу, что он истинный поэт, и поэт замечательный, и чрезвычайно оригинален. Как мог он быть дурным человеком?” Для Толстого знак тождества между поэзией и благородством, порядочностью, добросердечием был непреложной истиной. Отсюда — невозможность любого зазора не только между внутренним видением мира и стихами, но и между стихами и жизненной позицией. Это то, о чём спустя сто лет писал Пастернак:

О, знал бы я, что так бывает,
Когда пускался на дебют,
Что строчки с кровью — убивают,
Нахлынут горлом и убьют!

Но то, что для Пастернака приходило с опытом, с возрастом, — пастернаковская “старость”, для Толстого было как бы изначально заданным состоянием — …Рим, который Взамен турусов и колёс Не читки требует с актёра, А полной гибели всерьёз.

При этом Толстой ещё и ощущает свою обречённость в этом поединке. Это не та “волнующая встреча”, о которой писал Блок. Если искать литературных аналогий, то скорее вспомнится последний бой ростановского Сирано:

                                              * * *

Чтоб я вам уступил? Оставьте эти шутки!
Я знаю, что меня сломает ваша сила,
Я знаю, что меня ждёт страшная могила,
Вы одолеете меня, я сознаюсь…
Но всё-таки я бьюсь, я бьюсь, я бьюсь!

Стихотворение Алексея Константиновича Толстого:

                                 * * *

Господь, меня готовя к бою,
Любовь и гнев вложил мне в грудь,
И мне десницею святою
Он указал правдивый путь;
Одушевил могучим словом,
Вдохнул мне в сердце много сил,
Но непреклонным и суровым
Меня Господь не сотворил.
И гнев я свой истратил даром,
Любовь не выдержал свою,
Удар напрасно за ударом
Я отбивая, устаю.
Навстречу их враждебной вьюги
Я вышел в поле без кольчуги
И гибну, раненный в бою.

Тургенев в своём письме, посвящённом смерти Толстого, написал: “«Рыцарская натура» — это выражение почти неизбежно приходило всем на уста при одной мысли о Толстом; я бы позволил себе употребить другой, в наше время несколько заподозренный, но прекрасный и в данном случае самый уместный эпитет. Натура гуманная, глубоко гуманная! — вот что был Толстой и, как у всякого истинного поэта, жизнь которого неуклонно переливается в его творчество, — эта гуманная натура Толстого сквозит и дышит во всём, что он написал.”

Со временем творчество Толстого, сама его личность во многом приобрели символическое значение. В 1925-м году Бунин пишет:

“Полвека со дня смерти графа Алексея Константиновича Толстого. Каждое воспоминание о каждом большом человеке прежней России очень больно теперь и наводит на страшные сопоставления того, что было и что есть. Но поминки о Толстом наводят на них особенно. Граф Алексей Константинович Толстой есть один из самых замечательных русских людей и писателей, ещё и доселе недостаточно оценённый, недостаточно понятый, а уже и забытый. А ведь меж тем ценить, понимать и помнить подобных ему надо в наши дни особенно…”

Несомненно, что Толстой был неотъемлемой частью “прежней России”, но при этом не стоит забывать и о том, что, при всей привилегированности положения Толстого, его драматические произведения длительное время допускались к постановке только в столичных театрах, а многие сатирические произведения оставались под цензурным запретом чуть ли не тридцать лет. В сталинские же времена весь Алексей Константинович Толстой хотя и не был формально запрещён, но фактически не ставился, не издавался за исключением самых классических и сугубо лирических произведений.

Вот одно из таких — романс Н.А. Римского-Корсакова на слова Толстого, поёт Николай Гедда.

И. Шишкин. Полдень в окрестностях Москвы, 1869

И. Шишкин. Полдень в окрестностях Москвы, 1869

                               * * *

Звонче жаворонка пенье,
Ярче вешние цветы,
Сердце полно вдохновенья,
Небо полно красоты.
Разорвав тоски оковы,
Цепи пошлые разбив,
Набегает жизни новой
Торжествующий прилив,
И звучит свежо и юно
Новых сил могучий строй,
Как натянутые струны
Между небом и землёй.

Но вернёмся к самому Алексею Константиновичу, его биографии, потому как без неё понять его творчество нельзя.

Анна Алексеевна Перовская-Толстая с сыном Алексеем

Анна Алексеевна Перовская-Толстая с сыном Алексеем

Алексей Константинович Толстой родился 24 августа 1817 г. в Петербурге. Мать его, Анна Алексеевна Перовская, считалась воспитанницей графа Алексея Кирилловича Разумовского, сына Кирилла Разумовского, последнего украинского гетмана. На самом деле она была его внебрачной дочерью от Марии Михайловны Соболевской. Родители Анны Алексеевны прожили в фактическом браке более 35 лет; пять их сыновей и четыре дочери носили фамилию Перовские (от названия подмосковного имения Перово), поскольку брак не был признан церковью. Это не помешало им играть самые заметные роли в высшем свете. Один из братьев Перовских стал генерал-губернатором Санкт-Петербурга, при том его дочь, то есть двоюродная сестра Алексея Толстого, Софья Львовна Перовская, была казнена за участие в убийстве императора Александра II в марте 1881 года. Правда, это было уже после смерти Толстого.

Анна Алексеевна Перовская вышла в 1816 году замуж за пожилого вдовца графа Константина Петровича Толстого, брата известного художника, медальера и скульптора Фёдора Толстого. По отцу, род Алексея Константиновича Толстого, как и Льва Николаевича, восходит к известному деятелю петровской эпохи Петру Андреевичу Толстому, возведённому Петром I в достоинство графа Российской империи.

Брак родителей Алексея Толстого был несчастлив; между супругами скоро произошел открытый разрыв. В автобиографическом письме, открывая “летопись внешних событий” своей жизни, Толстой пишет:

“Ещё шести недель я был увезен в Малороссию матерью моей и моим дядей со стороны матери, Алексеем Алексеевичем Перовским, бывшим позднее попечителем Харьковского университета и известным в русской литературе под псевдонимом Антония Погорельского. Он меня воспитал и первые мои годы прошли в его имении.”

Титульный лист Сочинений Антония Погорельского, изд. Смирдина, 1853

Титульный лист Сочинений Антония Погорельского, изд. Смирдина, 1853

Фигура Алексея Алексеевича Перовского заслуживает особого внимания — он оказал огромное влияние на формирование Толстого и как человек, и как литератор. Перовский примыкал к литературному кружку Дельвига, писал фантастические новеллы в стиле Гофмана, составившие книгу «Двойник, или Мои вечера в Малороссии». Повесть «Лафертовская маковница» упоминается Пушкиным в «Гробовщике» и, по словам самого Пушкина, он был от неё “без ума”. В 1829 году была издана “волшебная повесть для детей” «Черная курица, или Подземные жители», которая, собственно говоря, одна и осталась в памяти русских читателей из всего творческого наследия Погорельского.

У Алексея Перовского были обширные поместья на Черниговщине, в Малороссии, перешедшие потом по наследству к Толстому. В этих местах прошло детство будущего поэта, и их он считал своей малой родиной. И первые его стихи, датированные сороковыми годами, посвящены именно этому краю:

А.И. Куинджи. Днепр утром

А.И. Куинджи. Днепр утром

                                    * * *

Ты знаешь край, где всё обильем дышит,
Где реки льются чище серебра,
Где ветерок степной ковыль колышет,
В вишнёвых рощах тонут хутора,
Среди садов деревья гнутся долу
И до земли висит их плод тяжёлый?
Шумя, тростник над озером трепещет,
И чист, и тих, и ясен свод небес,
Косарь поёт, коса звенит и блещет,
Вдоль берега стоит кудрявый лес,
И к облакам, клубяся над водою,
Бежит дымок синеющей струёю?
Туда, туда всем сердцем я стремлюся,
Туда, где сердцу было так легко,
Где из цветов венок плетёт Маруся,
О старине поёт слепой Грицко,
И парубки, кружась по пожне гладкой,
Взрывают пыль весёлою присядкой! …
Ты знаешь край, где с Русью бились ляхи,
Где столько тел лежало средь полей?
Ты знаешь край, где некогда у плахи
Мазепу клял упрямый Кочубей
И много где пролито крови славной
В честь древних прав и веры православной?
Ты знаешь край, где Сейм печально воды
Меж берегов осиротелых льёт,
Над ним дворца разрушенные своды,
Густой травой давно заросший вход,
Над дверью щит с гетмáнской булавою?..
Туда, туда стремлюсь я всей душою!

Восьми лет от роду Толстой, с матерью и дядей, переехал в Петербург. При посредстве близкого друга Алексея Перовского — Василия Андреевича Жуковского — мальчик был представлен тоже восьмилетнему тогда наследнику престола, будущему императору Александру II и был в числе детей, приходивших к цесаревичу по воскресеньям для игр. Завязавшиеся таким образом отношения продолжались в течение всей жизни Толстого. Он писал: “С этого времени благосклонность Его никогда не оставляла меня.”

Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона даёт весьма подробную биографическую справку:

“В 1826 году Толстой с матерью и дядей отправился в путешествие по Германии. В памяти его запечатлелось посещение в Веймаре Гёте и то, что он сидел у великого старика на коленях. Чрезвычайное впечатление произвела на него Италия, с её произведениями искусства. Мы начали, — пишет он в автобиографии, — с Венеции, где мой дядя сделал значительные приобретения в старом дворце Гримани. Из Венеции мы поехали в Милан, Флоренцию, Рим и Неаполь, — и в каждом из этих городов рос во мне мой энтузиазм и любовь к искусству, так что по возвращении в Россию я впал в настоящую “тоску по родине“, в какое-то отчаяние, вследствие которого я днём ничего не хотел есть, а по ночам рыдал, когда сны меня уносили в мой потерянный рай.”

 

К.П. Брюллов. Портрет А.К. Толстого в юности, 1836

К.П. Брюллов. Портрет А.К. Толстого в юности, 1836

Получив хорошую домашнюю подготовку, Толстой в середине 30-х годов вступил в число так называемых “архивных юношей”, состоявших при Московском главном архиве министерства иностранных дел. Как “студент архива” в 1836 году он выдержал в Московском университете экзамен “по наукам, составлявшим курс бывшего словесного факультета”, и был приписан к русской миссии при германском сейме во Франкфурте-на-Майне. В том же году умер Алексей Перовский, оставив племяннику всё свое крупное состояние.”

Портрет 19-летнего Толстого кисти Брюллова, ныне находящийся в Русском музее, датирован тем же 1836 годом. Брюллов тогда возвращался из Италии в Россию после триумфального успеха полотна «Последний день Помпеи» и задержался по дороге в Москве, где некоторое время гостил в доме Перовского.

Далее в Словаре Брокгауза и Ефрона читаем: “Позднее Толстой служил во Втором отделении собственной Его Императорского Величества канцелярии и, продолжая часто ездить за границу, вёл сугубо светскую жизнь.

А.К. Толстой в мундире офицера Стрелкового полка

А.К. Толстой в мундире офицера Стрелкового полка

В 1855 году, во время Крымской войны, Толстой хотел организовать особое добровольческое ополчение, но это ему не удалось, и он вступил в число охотников “Стрелкового полка Императорской фамилии”. Однако принять участия в военных действиях ему не пришлось — он заболел и едва не умер от жестокого тифа, унесшего значительную часть полка. Во время болезни ухаживала за ним жена полковника Миллера — Софья Андреевна, урожденная Бахметева, на которой он впоследствии женился. Письма к жене, относящиеся к последним годам его жизни, дышат такой же нежностью, как и в первые годы этого брака.

Во время коронации в 1856 году, Александр II назначил Толстого своим флигель-адъютантом, а затем, когда Толстой не захотел остаться в военной службе, — своим Егермейстером. В этом звании, не неся никакой реальной службы, он оставался до самой смерти; только короткое время был членом Комитета о раскольниках.”

Оторвёмся на минуту от Брокгауза-Ефрона. В том же 1856 году Толстой пишет:

                                    * * *

Исполнен вечным идеалом,
Я не служить рождён, а петь!
Не дай мне Бог быть генералом,
Не дай безвинно поглупеть!
О Феб всесильный, на параде
Услышь мой голос с высока:
Не дай постичь мне, Бога ради,
Святой поэзии носка!

В просьбе об отставке Толстой пишет Императору:

“Государь, служба, какова бы она ни была, глубоко противна моей натуре. Знаю, что каждый должен в меру своих сил приносить пользу отечеству, но есть тому разные способы. Путь, указанный мне для этого Провидением, — моё литературное дарование, и всякий иной путь для меня невозможен.”

Продолжим выписку из Словаря:

“С середины 60-х годов его некогда богатырское здоровье — он разгибал подковы и свертывал пальцами винтообразно зубцы вилок, ходил в одиночку на медведя — пошатнулось. Жил он поэтому большей частью за границей, летом в разных курортах, зимой в Италии и Южной Франции, но подолгу живал также в своих русских имениях — Пустыньке (возле станции Саблино, на берегу реки Тосны, под Петербургом) и Красном Роге (Мглинского уезда, Черниговской губернии, близ города Почепа), где он и умер 28 сентября 1875 г. ”

Граф Алексей Константинович Толстой, 1830-е гг

Граф Алексей Константинович Толстой, 1830-е гг

Далее Брокгауз-Ефрон даёт уже чисто литературную биографию:

“Первая книга Толстого — повесть «Упырь» — была издана им в 1841 году под псевдонимом Краснорогский. Толстой впоследствии не придавал ей никакого значения и не включал в собрание своих сочинений. Это — фантастический рассказ в стиле Гофмана и Погорельского-Перовского. Действительное же начало его литературной карьеры относится к 1854 году, когда он выступил в Современнике с рядом стихотворений («Колокольчики мои…» и другие), сразу обративших на него внимание. Тогда же Толстой принял участие в составлении цикла юмористических стихотворений, появившихся в Современнике в 1854-55 годах под известным псевдонимом Кузьмы Пруткова.

Никогда не стесняясь в своих юмористических выходках посторонними соображениями, этот, по мнению многих своих литературных противников, «консервативный» поэт написал несколько юмористических поэм, до сих пор не включаемых в собрание его сочинений и (не считая заграничных изданий) попавших в печать только в восьмидесятых годах.

В 1863 году был опубликован роман «Князь Серебряный», а в 1866 году напечатана первая часть драматической трилогии — «Смерть Иоанна Грозного», которая была поставлена на сцене Александринского театра в Санкт-Петербурге и имела большой успех. В последующие годы Толстой печатает остальные две части — «Царь Федор Иоаннович» и «Царь Борис», стихотворную автобиографическую повесть «Портрет» и написанный в Дантовском стиле рассказ в стихах «Дракон». После смерти Толстого была также напечатана его неоконченная историческая драма «Посадник».”

Вот так благостно звучит официальная биография Толстого. Я не удержался дать её ёрнический синопсис, использовав название старинного водевиля — “Племянник своего дяди”, счастливую находку Остапа Бендера — “особа, приближённая к Государю Императору”, газетные штампы и стиль сегодняшних headlines — “сорокалетний дебютант” (действительно, первые стихи Толстого были напечатаны, когда ему было 37 лет, — смертный век для Пушкина и Байрона, возраст, когда, как писал академик Нестор Котляревский, “другие поэты начинают обыкновенно задумываться над вопросом, что им сказать дальше”), “самый певчий из русских поэтов” (пожалуй, только Пушкин может соперничать с Толстым по числу романсов, написанных на его слова; Пётр Ильич Чайковский писал Надежде фон-Мекк: “Толстой — неистощимый источник текстов под музыку; это один из самых симпатичных мне поэтов”), “чистокровный романтик, запоздавший рождением” (характеристика, данная Толстому Котляревским), “монархист-вольнодумец, царедворец-отшельник” (Толстой всячески уклонялся от придворной службы и его отношение к монархии было довольно далеко от ортодоксального), “непечатный классик” (сатирические стихи Толстого были широко известны, но запрещены к печати в России при жизни Толстого, да и в советское время не печатались до начала 60-х годов), “русский Вальтер Скотт” (применительно к «Князю Серебряному»), “отец директора Пробирной палатки, а также его деда” (Толстой был одним из создателей Козьмы Пруткова, но был причастен также и к написанию «Гисторических материалов Федота Кузьмича Пруткова-деда») и т.д.

Н.В. Кузьмин. Козьма Прутков в кругу своих создателей

Н.В. Кузьмин. Козьма Прутков в кругу своих создателей

Козьма (как впоследствии оказалось — Петрович) Прутков появился на свет в 1854 году, впрочем первые его произведения возникли ещё года за четыре до того. У него было два отца: Алексей Константинович Толстой и его кузен — довольно известный в то время поэт Алексей Михайлович Жемчужников. Бунин в своих «Автобиографических заметках» записал рассказ Алексея Жемчужникова: “Мы, я и Алексей Константинович Толстой, жили вместе и каждый день сочиняли по какой-нибудь глупости в стихах, а потом решили собрать и издать их, приписав нашему камердинеру Кузьме Пруткову.” Впоследствии число родителей увеличилось за счёт ещё двух братьев Жемчужниковых: Владимира и Александра.

Прутков получил назначение директором Пробирной палатки, сформировались и черты его литературного лица; он приобрёл своих постоянных читателей и почитателей, в число которых входили Герцен, Достоевский, Гончаров. Фет именовал его несравненным поэтом. По словам Блока, сказанным, правда, спустя много лет после кончины Пруткова, он явился “естественной реакцией против несмеющейся эпохи” Николая I — эпохи “предписанного мышления и торжества благонамеренности”.

В 1859 году Прутковым был подготовлен «Проект о введении единомыслия в России», но опубликован он был только в 1863 году, вскоре после появления в Современнике «Краткого некролога», извещающего о кончине Пруткова. Эпоха, вызвавшая Пруткова к жизни, завершилась, но Прутков оказался бессмертен. Впрочем, незабвенному Козьме Пруткову было посвящено мной отдельное эссе «Упущенный юбилей Козьмы Пруткова» в мартовском 2016 года выпуске «Семи искусств».

Из иронического синопсиса биографии Толстого — излюбленный в своё время вопрос школьных литературных викторин: “муж полной тёзки жены своего знаменитого однофамильца?” — жёны Алексея Константиновича, и Льва Николаевича носили одинаковое имя-отчество: Софья Андреевна…

В берёзовом лесу, гравюра Ф. Домогацкого

В берёзовом лесу, гравюра Ф. Домогацкого

Когда среди шумного бала
Они повстречались случайно,
Их встреча, казалось сначала,
Была не нужна и печальна…

— писал Давид Самойлов. Но она, эта встреча, оказалась переломной в жизни Толстого, а стихотворение «Средь шумного бала…» стало не только самым известным его произведением, но и, благодаря романсу Чайковского, одним из самых популярных вообще в русской лирике.

Софья Андреевна Толстой (урожд. Бахметева)

Софья Андреевна Толстой (урожд. Бахметева)

Наверно, у каждого из нас в голове живёт некий романтический образ, навеянный этим стихотворением и этим романсом, и реальный облик Софьи Андреевны оказывается довольно неожиданным. Тургенев, познакомившийся с Софьей Андреевной на том же самом балу, что и Толстой, увидев её без маски, буркнул в сторону: “…чухонский солдат в юбке”.

 

Существуют десятки записей романса «Средь шумного бала…». Вдобавок к лемешевской, я хотел бы показать ещё запись, сделанную Иваном Семёновичем Козловским.

                                   * * *

Средь шумного бала, случайно,
В тревоге мирской суеты,
Тебя я увидел, но тайна
Твои покрывала черты
Лишь очи печально глядели,
А голос так дивно звучал,
Как звон отдалённой свирели,
Как моря играющий вал.
Мне стан твой понравился тонкий
И весь твой задумчивый вид,
А смех твой, и грустный, и звонкий,
С тех пор в моём сердце звучит.
В часы одинокие ночи
Люблю я, усталый, прилечь –
Я вижу печальные очи,
Я слышу весёлую речь;
И грустно я, грустно так засыпаю,
И в грёзах неведомых сплю…
Люблю ли тебя — я не знаю,
Но кажется мне, что люблю!

История Софьи Андреевны изобилует всякими романтическими, драматическими и трагическими эпизодами, на которых я не буду останавливаться. Она была замужем, несчастна в браке, но полковник Миллер не давал ей развода, да и мать Толстого, женщина властная, крутая, имевшая огромное влияние на сына, была категорически против их брака, считая Софью Андреевну “ужасной женщиной”. Так что прошло немало времени — 12 лет, пока они с Толстым смогли соединить свои судьбы.

                                 * * *

Меня, во мраке и в пыли
Досель влачившего оковы,
Любови крылья вознесли
В отчизну пламени и слова.
И просветлел мой томный взор,
И стал мне виден мир незримый,
И слышит ухо с этих пор,
Что для других неуловимо.

И вещим сердцем понял я,
Что всё, рождённое от Слова,
Лучи любви кругом лия,
К нему вернуться жаждет снова;
И в жизни каждая струя,
Любви покорная закону,
Стремится силой бытия
Неудержимо к Божью лону;
И всюду звук, и всюду свет,
И всем мирам одно начало,
И ничего в природе нет,
Что бы любовью не дышало.

 

Романс Чайковского «То было раннею весной…» в исполнении Зары Долухановой.

То было раннею весной...

То было раннею весной…

                                * * *

То было раннею весной,
Трава едва всходила,
Ручьи текли, не парил зной,
И зелень рощ сквозила;
Труба пастушья по утру
Ещё не пела звонко,
И в завитках ещё в бору
Был папоротник тонкий.
То было раннею весной,
В тени берёз то было,
Когда с улыбкой предо мной
Ты очи опустила.
То на любовь мою в ответ
Ты опустила вежды –
О жизнь! о лес! о солнца свет!
О юность! о надежды!
И плакал я перед тобой,
На лик твой глядя милый –
То было раннею весной,
В тени берёз то было!
То было в утро наших лет –
О счастье! о слёзы!
О лес! о жизнь! о солнца свет!
О свежий дух берёзы!

Удивительно, что практически одновременно с романсовыми стихами пятидесятых годов, с их высоким, достаточно условным стилем, со всеми этими “О!”, “веждами” и “надеждами”, в те же годы Толстым было написано стихотворение, ставшее народной песней. Впоследствии она была записана композитором Александром Тихоновичем Гречаниновым. Исполняет Александр Степанович Пирогов.

И.И. Левитан. Владимирка

И.И. Левитан. Владимирка

КОЛОДНИКИ

Спускается солнце за степи,
Вдали золотится ковыль,
Колодников звонкие цепи
Взметают дорожную пыль.
Идут с ними длинные тени,
Две клячи телегу везут,
Лениво сгибая колени,
Конвойные с ними идут.
“Что, братцы, затянемте песню,
Забудем лихую беду!
Уж видно такая невзгода
Написана нам на роду!”
И вот повели, затянули,
Поют, заливаясь они,
Про Волги широкой раздолье,
Про даром минувшие дни,
Поют про свободные степи,
Про дикую волю поют,
День меркнет всё боле, — а цепи
Дорогу метут да метут…

И.И. Шишкин. Прогулка в лесу

И.И. Шишкин. Прогулка в лесу

От рождения принадлежавший к высшему свету, с детства введенный в придворные круги, Толстой, тем не менее, всегда тяготился и своим положением, и необходимостью поддерживать хотя бы чисто формальные отношения со светом, с двором, отвергал самые лестные и почётные предложения занять высокие административные посты. Он писал: “Я вам говорю, что я в этой среде задыхаюсь, в полном смысле слова задыхаюсь…” “Я готов, — пишет он в 1861 году, — преклониться перед тем, который умеет приспособиться к какой-нибудь роли, чтобы дойти до благородной цели… Есть положения, которыя, не будучи нечистыми, также невозможны для меня, так как пришлось бы постоянно лгать. Я не говорю это, чтобы похвастаться,— совсем нет! Я бы хотел быть способным лгать, но этих дарований у меня нет. У меня другие дарования, и большая моя вина, что я не отдаюсь им вполне.”

Почти дословно те же слова вложены Толстым в уста князя Серебряного. Трудно найти в русской литературе другое произведение, с такой личной страстью направленное даже не столько против тирании, сколько против “общества, которое смотрело на него без негодования”, как подчёркивает сам автор в Предисловии. Толстой ставит эпиграф из Тацита: “… рабское терпение и такое количество пролитой крови утомляет душу и сжимает её печалью. И я не стал бы просить у читателей в своё оправдание ничего другого, кроме позволения не ненавидеть людей, так равнодушно погибающих.”

Иоанн Дамаскин, гравюра Ф. Домогацкого

Иоанн Дамаскин, гравюра Ф. Домогацкого

Другой любимый, наверно, самый любимый и близкий ему самому герой Толстого — преподобный Иоанн Дамаскин — христианский священослужитель, философ, живший в конце VII-го — VIII-м веке и известный, в частности, своей борьбой с иконоборческой ересью, а также своим отказом от высокого положения при дворе калифа Дамаска:

…Я не могу народом править,
Простым рождён я быть певцом,
Глаголом вольным Бога славить!
В толпе вельмож всегда один,
Мученья полон я и скуки;
Среди пиров, в главе дружин,
Иные слышатся мне звуки;
Неодолимый их призыв
К себе влечёт меня всё боле –
О, отпусти меня, калиф,
Дозволь дышать и петь на воле!

 

Романс Чайковского «Иоанн Дамаскин» в исполнении Фёдора Ивановича Шаляпина.

ИОАНН ДАМАСКИН

Благословляю вас, леса,
Долины, нивы, горы, воды!
Благословляю я свободу
И голубые небеса!
И посох мой благословляю,
И эту бедную суму,
И степь от краю и до краю,
И солнца свет, и ночи тьму!
И одинокую тропинку,
По коей нищий я иду,
И в поле каждую былинку,
И в небе каждую звезду!
О, если б мог всю жизнь смешать я,
Всю душу вместе с вами слить;
О, если б мог в мои объятья
Я вас, враги, друзья и братья,
И всю природу, и всю природу
В мои объятья заключить!..

Современные Толстому критики видели в его позиции проявление присущего ему индивидуализма, стремления “оставаться самим собой, не поддаваться внешним влияниям, способности быть самостоятельным, оригинальным в своих мыслях, суждениях и поступках”. Это, конечно, справедливо, но не исчерпывает образа Дамаскина для Толстого.

Подлинный, исторический Иоанн Дамаскин боролся с ересью иконокластики, иконоборчества, Толстой производит некоторое смещение понятий, отождествляя иконопись с искусством:

И раздавался уж не раз
Его красноречивый глас
Противу ереси безумной,
Что на искусство поднялась
Грозой неистовой и шумной.
Упорно с ней боролся он
И от Дамаска до Царьграда
Был как боец за честь икон
И как художества ограда
Дано известен и почтён.

Толстой называл себя “певцом, держащим стяг во имя красоты”, воспринимая её как “отблеск вечности”, а искусство — как “ступень к лучшему миру”. Как писал о нём Владимир Соловьёв, “Красота, прекрасное была для него дорога и священна как отблеск вечной Истины и Любви”. В своё время английский физик Чедвик назвал красоту критерием истины — применительно к формулам квантовой физики. Нечто подобное исповедовал Толстой применительно не только к искусству, но и к социальным наукам:

Они звона не терпят гуслярного,
Подавай им товара базарного!
Всё, чего им не взвесить, ни смеряти,
Всё, кричат они, надо похерити!…
И приёмы у них дубоватые,
И ученье-то их грязноватое…

В письмах к жене Толстой признаётся:

“Мой ум под влиянием страстей, но он направлен к добру, к прекрасному, к искусству… Я не знаю, как это делается, но почти всё, что я чувствую, я чувствую художественно… У меня чувство роскоши очень развито. Я люблю, чтобы были великолепные дворцы, художественные шедевры, но сам я не люблю их иметь. Я их люблю, я ужасно страдаю, когда их портят, когда ими пренебрегают, но сам я ни за что не согласился бы жить в роскошном дворце. Луи Блан проповедует коммунизм и против роскоши, а сам ест дичь с ломтиками ананаса — ты видишь, что он свинья…”

Эти и другие строки Алексея Константиновича с горьким удовольствием цитировал Бунин, противопоставляя Толстого ненавистной ему современной советской поэзии, которую для него олицетворяли и всяческие Иваны Безродные, и мужицкий Есенин, и блоковские «Скифы» с “раскосыми и жадными глазами”.

Бунин пишет:

“Скифы! К чему такой высокий стиль? Чем тут бахвалиться? Разве этот скиф не рожа, не тот же киргиз, кривоногий Иван, что ещё в былинные дни гонялся за конём сражённого Святогора.? Есть два непримиримых мира: Толстые, сыны святой Руси, Святогоры, богомольцы града Китежа — и “рожи“, комсомольцы Есенина. И неужели эти “рожи“ возобладают? Неужели всё более и более будет затемняться тот лик Руси, коего певцом был Толстой? Сам Толстой говорил: “Моя ненависть к монгольщине не есть идиосинкразия; это не тенденция, это я сам. Откуда вы взяли, что мы антиподы Европы? Туча монгольская прошла над нами, но это была лишь туча. Нет, русские всё-таки европейцы, а не монголы! “”

Ещё одним любимым героем Толстого, его “вторым Я” (или четвёртым, считая Иоанна Дамаскина и князя Серебряного?) был Поток-богатырь, а идеалом общественного строя — некий гибрид новгородского вече и старокиевской Руси при Владимире Красно-Солнышко… Толстовский Поток-богатырь пляшет на празднике у Владимира.

А.П. Рябушкин. Богатырский пир у князя Владимира

А.П. Рябушкин. Богатырский пир у князя Владимира

Вот уж месяц из-зá лесу кажет рога,
И туманом подёрнулись балки,
Вот и в ступе поехала баба-яга,
И в Днепре заплескались русалки,
В Заднепровье послышался лешего вой,
По конюшням дозором пошёл домовой,
На трубе ведьма пологом машет,
А Поток себе пляшет и пляшет.
Сквозь царьградские окна в хоромную сень
Смотрят светлые звёзды, дивяся,
Как по белым стенам богатырская тень
Ходит взад и вперёд, подбочася.
Но пред самой зарёй утомился Поток,
Под собой уже резвых не чувствует ног,
На мостницы, как сноп, упадает,
На полтысячи лет засыпает.

Время от времени Поток просыпается, и картины истории Руси, предстающие перед ним, удивляют, пугают его. Под конец он просыпается в современной Толстому России, и опять увиденное не радует его.

И, увидя Потока, к нему свысока
Патриот обратился сурово:
“Говори, уважаешь ли ты мужика?”
Но Поток вопрошает: “Какого?”
“Мужика вообще, что смиреньем велик!”
Но Поток говорит: “Есть мужик и мужик:
Если он не пропьёт урожаю,
Я тогда мужика уважаю!”
“Феодал,— закричал на него патриот, —
Знай, что только в народе спасенье!”
Но Поток говорит: “Я ведь тоже народ,
Так за что ж для меня исключенье?”
Но к нему патриот: “Ты народ, да не тот!
Править Русью призвáн только чёрный народ!
То по старой системе всяк равен,
А по нашей лишь он полноправен!”
Тут все подняли крик, словно дёрнул их бес,
Угрожают Потоку бедою.
Слышно: почва, гуманность, коммуна, прогресс,
И что кто-то заеден средою.
Меж собой вперерыв, наподобье галчат,
Всё об общем каком-то о деле кричат,
И Потока с язвительным тоном
Называют остзейским бароном….
И так сделалось гадко и тошно ему,
Что он наземь, как сноп упадает
И под слово прогресс, как в чаду и дыму,
Лет на двести ещё засыпает.
Пробужденья его мы ещё подождём;
Что, проснувшись, увидит, о том и споём,
А покудова он не проспится,
Наудачу нам петь не годится.

В отличие, скажем, от Тютчева, Толстому отнюдь не были близки идеи славянофильства — существования особого, “русского” типа культуры, возникшего на духовной почве православия, особого пути исторического развития России, отличного от западно-европейского, и так далее. Вместе с тем, с молодых лет Толстого увлекала утопическая мечта панславизма — политического сближения и, в конечном счёте, объединения славянских (в первую очередь, восточно— и западно-славянских) народов и стран под патронажем, естественно, России. Образы, навеянные этой мечтой, появились уже в первой опубликованной подборке стихов Толстого, открывавшейся стихотворением «Колокольчики мои…».

Колокольчики

Колокольчики

Оно было написано в начале 40-х годов, когда Толстому было порядка двадцати пяти лет. Впоследствии, положенное на музыку Петром Петровичем Булаховым, оно стало одним из самых популярных русских романсов. Но те, кто знаком с этим стихотворением только по знаменитому романсу, знают лишь первые три строфы, за которыми следует ещё в три раза больше строф, ради которых, собственно и писалось стихотворение, но которые были опущены при переложении на музыку.

Это нормальная ситуация, характерная для русской поэзии середины XIX века: очень многие кажущиеся нам предельно знакомыми, хрестоматийные стихотворения на самом деле представляют лишь укороченные версии оригиналов. Дело, в частности, в том, что именно в это время происходит как бы переориентация русской поэзии. Если в XVIII веке абсолютно доминирующими были нарративные, повествовательные (одический, балладный, эпический) поэтические жанры, то в XIX веке постепенно начинает превалировать лирика. Лирическое “высказывание” заменяет, вытесняет сюжетное повествование. И это отражается в частности в вытеснении нарративной, условно скажем, песни — лирическим романсом. «Колокольчики мои..» являют в этом плане характерный пример. Романс Булахова на стихи Толстого, поёт Сергей Яковлевич Лемешев.

         * * *

Колокольчики мои,
Цветики степные!
Что глядите на меня,
Тёмно-голубые?
И о чём звените вы
В день весёлый мая,
Средь нескошеной травы
Головой качая?
Конь несёт меня стрелой
На поле открытом;
Он вас топчет под собой,
Бьёт своим копытом.
Колокольчики мои,
Цветики степные!
Не кляните вы меня,
Тёмно-голубые!
Я бы рад вас не топтать,
Рад промчаться мимо,
Но уздой не удержать
Бег неукротимый!
Я лечу, лечу стрелой,
Только пыль взметаю;
Конь несёт меня лихой,-
А куда? не знаю!

После этих трёх строф у Толстого следуют ещё девять, в которых рассказывается и о коне (“…Конь, мой конь, славянский конь, дикий, непокорный…”), и о том, куда же, в конце концов, скачет всадник,

Есть нам, конь, с тобой простор!
Мир забывши тесный,
Мы летим во весь опор
К цели неизвестной.
Чем окончится наш бег?
Радостью ль? кручиной?
Знать не может человек —
Знает Бог единый!
Упаду ль на солончак
Умирать от зною?
Или злой киргиз-кайсак,
С бритой головою,
Молча свой натянет лук,
Лёжа под травою,
И меня догонит вдруг
Медною стрелою?
Иль влетим мы в светлый град
Со кремлем престольным?
Чудно улицы гудят
Гулом колокольным,
И на площади народ,
В шумном ожиданье
Видит: с запада идет
Светлое посланье.
В кунтушах и в чекменях,
С чубами, с усами,
Гости едут на конях,
Машут булавами,
Подбочась, за строем строй
Чинно выступает,
Рукава их за спиной
Ветер раздувает.
И хозяин на крыльцо
Вышел величавый;
Его светлое лицо
Блещет новой славой;
Всех его исполнил вид
И любви и страха,
На челе его горит
Шапка Мономаха.
«Хлеб да соль! И в добрый час!-
Говорит Державный.-
Долго, дети, ждал я вас
В город православный!»
И они ему в ответ:
«Наша кровь едина,
И в тебе мы с давних лет
Чаем господина!»
Громче звон колоколов,
Гусли раздаются,
Гости сели вкруг столов,
Мед и брага льются,
Шум летит на дальний юг
К турке и к венгерцу —
И ковшей славянских звук
Немцам не по сердцу!
И кончается всё это заключительной строфой, более бравурной нежели печальной:

Гой вы, цветики мои,
Цветики степные!
Что глядите на меня,
Тёмно-голубые?
И о чём грустите вы
В день веселый мая,
Средь некошеной травы
Головой качая?

Ф.А. Васильев. Деревня

Ф.А. Васильев. Деревня

Толстой на дух не принимал славянофильского умиления перед некоей “особенностью” России, оправдания этим её бедности и скудости. В частности, он резко обрушился на Тютчева с его восторгами: “Эти бедные селенья, Эта скудная природа!”

                             * * *

Одарив весьма обильно
Нашу землю, Царь Небесный
Быть богатою и сильной
Повелел ей повсеместно.
Но чтоб падали селенья,
Чтобы нивы пустовали —
Нам на то благословенье
Царь небесный дал едва ли!
Мы беспечны, мы ленивы,
Всё у нас из рук валится,
И к тому ж мы терпеливы —
Этим нечего хвалиться!

О том же самом и толстовская «История государства Российского от Гостомысла до Тимáшева» с эпиграфом из Нестора-летописца: “Вся земля наша богата и обильна, а наряда в ней нет”.

Н.К. Рерих. Славяне на Днепре

Н.К. Рерих. Славяне на Днепре

Послушайте, ребята,
Что вам расскажет дед.
Земля наша богата,
Порядка в ней лишь нет.
А эту правду, детки,
За тысячу уж лет
Смекнули наши предки:
Порядка-де, вишь, нет.
И стали все под стягом,
И молвят: “Как нам быть?
Давай пошлём к варягам:
Пускай придут княжить,
Ведь немцы тороваты,
Им ведом мрак и свет,
Земля ж у нас богата,
Порядка в ней лишь нет.”
Посланцы скорым шагом
Отправились туда
И говорят варягам:
“Придите, господа!
Мы вам отвалим злата,
Что киевских конфет;
Земля у нас богата,
Порядка в ней лишь нет.”
Варягам стало жутко,
Но думают: “Что ж тут?
Попытка ведь не шутка –
Пойдём, коли зовут!”

И дальше всё идёт в том же духе, с тем же рефреном “порядка ж нет как нет”.

Пропустим княжение варягов, крещение Руси, татаро-монгольское иго и избавление от него при Иване III.

Н.М. Карамзин. История Государства Российского

Н.М. Карамзин. История Государства Российского

Настал Иван Четвёртый,
Он Третьему был внук;
Калач на царстве тёртый
И многих жён супруг.
Иван Васильич Грозный
Ему был имярек
За то, что был серьёзный,
Солидный человек.
Приёмами не сладок,
Но разумом не хвор;
Такой завёл порядок,
Хоть покати шаром!
Жить можно бы беспечно
При этаком царе;
Но ах! ничто не вечно,
И царь Иван помре!
За ним царить стал Фёдор,
Отцу живой контраст;
Был разумом не бодр,
Трезвонить лишь горазд.

 Борис же, царский шурин,
Не в шутку был умён,
Брюнет, собой не дурен,
И сел на царский трон.
При нём пошло всё гладко,
Не стало прежних зол,
Чуть-чуть было порядка
В земле он не завёл.
К несчастью, самозванец,
Откуда ни возьмись,
Такой задал нам танец,
Что умер царь Борис.
И на Бориса место
Забравшись, сей нахал
От радости с невестой
Ногами заболтал.
Хоть был он парень бравый
И даже не дурак,
Но под его державой
Стал бунтовать поляк

Опять же — пропустим смутное время, воцарение династии Романовых…

В.А. Серов. Прогулка Петра I

В.А. Серов. Прогулка Петра I

Сев Алексей на царство,
Тогда роди Петра.
Пришла для государства
Тут новая пора.
Царь Пётр любил порядок,
Почти как царь Иван,
И так же был не сладок,
Порой бывал и пьян.
Он молвил: “Мне вас жалко,
Вы сгинете вконец;
Но у меня есть палка,
И я вам всем отец!..
Не далее как к святкам
Я вам порядок дам!”
И тотчас за порядком
Уехал в Амстердам.
Вернувшися оттуда,
Он гладко нас обрил,
А к святкам, так что чудо,
В голландцев нарядил.
Но это, впрочем, в шутку,
Петра я не виню:
Больному дать желудку
Полезно ревеню.
Хотя силён уж очень
Был, может быть, приём;
А всё ж довольно прочен
Порядок был при нём.
Но сон объял могильный
Петра во цвете лет…
Глядишь, земля обильна,
Порядка ж снова нет.

Далее Толстой доводит свой рассказ до ХIХ века, после императора Павла I.

Александр 1 в Париже

Александр 1 в Париже

Царь Александер Первый
Настал ему взамен,
В нём слабы были нервы,
Но был он джентельмен.
Когда на нас в азарте
Стотысячную рать
Надвинул Бонапарте,
Он начал отступать.
Казалося, ну, ниже
Нельзя сидеть в дыре,
Ан глядь: уж мы в Париже
С Луи ле Дезире.
В то время очень сильно
Расцвёл России цвет,
Земля была обильна,
Порядка ж нет как нет.
Последнее сказанье
Я б написал моё,
Но чаю наказанье,
Боюсь месье Вельё.
Ходить бывает склизко
По камешкам иным.
Затем о том, что близко,
Мы лучше умолчим.

И кончает:

Составил от былинок
Рассказ немудрый сей
Худый смиренный инок
Раб Божий Алексей.

В спорах западников и славянофилов, монархистов и сторонников конституции Толстой всегда занимал свою позицию, не связывая себя никакими идеологическими соображениями, движимый только своим внутренним чувством. В одном из писем жене Толстой пишет:

“Я слишком художник, чтоб нападать на монархию… Но я ненавижу деспотизм, как ненавижу Сен-Жюста и Робеспьера.” В другом письме: “Я не принадлежу ни к какой стране — и принадлежу всем. Моя плоть — русская, славянская, но душа общечеловеческая.”

Пожалуй, Толстой был первым, кто провозгласил эту позицию.

Две рати, фрагмент иконы XVII века

Две рати, фрагмент иконы XVII века

                                             * * *

Двух станов не боец, но только гость случайный,
За правду я бы рад поднять мой добрый меч,
Но спор с обоими досель мой жребий тайный,
И к клятве ни один не мог меня привлечь;
Союза полного не будет между нами –
Не купленный никем, под чьё б ни стал я знамя,
Пристрастной ревности друзей не в силах снесть,
Я знамени врага отстаивал бы честь!

В ХХ веке эта формула “двух станов не боец…” приобрела многих сторонников и стала не менее популярна, чем фраза Вольтера о готовности отдать жизнь за право голоса противника, хотя, честно признаюсь, я внутренне для себя не могу её принять, не признавая “чести” за “знаменем врага”, если он действительно враг, а не противник, и не знаю никого, кто бы ей реально следовал. Я думаю, что в наше время скорее стало актуально другое развитие толстовской формулы — неприятие обоих станов.

Кажется, не будет большим отступлением от темы не слишком широко известное стихотворение Марины Цветаевой, датированное 25 октября 1935 года, с эпиграфом из Алексея Константиновича Толстого — Двух станов не боец…

                                * * * 

Двух станов не боец,
а — если гость случайный —
то гость — как в глотке кость,
гость — как в подмётке гвоздь.
Была мне голова дана — по ней стучали
в два молота: одних — корысть
и прочих — злость.
Вы с этой головы (к создателеву чуду
терпение моё, рабочее, прибавь),
вы с этой головы — что требовали? — Блуда!
дивяся на ответ упорный: обезглавь.
Вы с этой головы, уравненной — как гряды
гор, вписанной в вершин
божественный чертёж,
вы с этой головы — что требовали? — Ряда!
дивяся на ответ (безмолвный): обезножь.
Вы с этой головы, настроенной — как лира:
на самый высший лад: лирический…
— Нет, спой!
Два строя: Домострой
и Днепрострой — на выбор!
дивяся на ответ безумный: лиры — строй…

К счастью для Алексея Константиновича Толстого, перед ним реально не вставал выбор — Домострой или Днепрострой, хотя он-то, конечно, выбрал бы Домострой. Однако и выбор, и борьба станов для Толстого носили более абстрактный, литературный характер.

В 1871 году (год Парижской коммуны) в вышеупомянутой сатире «Порой весёлой мая», обрушиваясь на реалистов, Толстой язвительно пишет

Я, новому учению
Отдавшись без раздела,
Хочу, чтоб в песнопенье
Всегда сквозило дело.
Служите ж делу, струны!
Уймите праздный ропот!
Российская коммуна,
Прими мой первый опыт!

Опыт же состоял в представлении конечной цели сторонников оной коммуны, демагогов и анархистов, что

Весь мир желают сгладить
И тем внести равéнство,
И всё хотят загадить
Для общего блаженства.

В качестве же меры борьбы предлагается:

Чтоб русская держава
Спаслась от их затеи,
Повесить Станислава
Всем вожакам на шеи.

Последующий опыт показал, что сия мера удовлетворения тщеславия рвущихся к власти оказывается совершенно недостаточна и недейственна. Так что, в общем, никакого опыта реальной борьбы у Толстого не было. Можно было бы только порадоваться за него — что избежал.

А.К. Толстой (1817 — 1875), фото 1870-е гг

А.К. Толстой (1817 — 1875), фото 1870-е гг

Каким именно образом “пошатнулось богатырское здоровье” графа Толстого, чем он конкретно болел — точно сказать сейчас уже трудно. По-видимому, у него образовалось что-то вроде астмы. Лечили его морфием, и возникло привыкание к наркотику со всеми вытекающими последствиями. Григорий Чхартишвили (Б. Акунин) придерживается иной точки зрения и в своей книге «Писатель и самоубийство» причисляет Толстого к разряду писателей, покончивших с собой. По его версии, “писание давалось графу мучительно, и он начал принимать для вдохновения морфий. Это привело к обычным симптомам абстиненции — нервным припадкам, мучительным головным болям, депрессии. В последний период жизни упадок, былая популярность сменилась изоляцией, физическое состояние катастрофически ухудшалось. Умер Толстой из-за того, что однажды взял и выпил до дна целый пузырёк морфия. Что же это, если не самоубийство?” Памятуя о неоднократно декларированном и подтверждённом на деле отношении графа Толстого к собственным занятиям литературой — “пиши, лишь если не можешь не писать, а можешь — не пиши”, о его пренебрежении литературной славой и любыми видимыми успехами, мне кажется крайне сомнительной идея о самочинном принятии им наркотиков “для вдохновения”, но тогда и выпитый пузырёк морфия становится не актом преднамеренного суицида, а трагической ошибкой больного человека “не в себе”.

Примерно за год до смерти, в сентябре 1874 года Толстой пишет спокойное, задумчивое “осеннее” стихотворение, словно подводя итоги жизни:

                                             * * *

Прозрачных облаков спокойное движенье,
Как дымкой солнечной перенимая свет,
То бледным золотом, то мягкой синей тенью
Окрашивает даль. Нам тихий свой привет
Шлёт осень мирная. Ни резких очертаний,
Ни резких красок нет. Землёй пережита
Пора роскошных сил и мощных трепетаний;
Стремленья улеглись; иная красота
Сменила прежнюю; ликующего лета
Лучами сильными уж боле не согрета,
Природа вся полна последней теплоты.
Ещё вдоль влажных меж красуются цветы,
А на пустых полях засохшие былины
Опутывает сеть дрожащей паутины.
Кружася медленно в безветрии лесном,
На землю жёлтый лист спадает за листом.
Невольно я слежу за ними взором думным,
И слышится мне в их падении бесшумном:
— Всему настал покой. Прими ж его и ты,
Певец, державший стяг во имя красоты.
Проверь, усердно ли её святое семя
Ты в борозды бросал, оставленные всеми,
По совести ль тобой задача свершена
И жатва дней твоих обильна иль скудна?

Вопрос, задаваемый поэтом самому себе, получает ответ только в последующих поколениях… И отвечать на него — любому, кто открывает книгу стихов Алексея Константиновича Толстого.

Share

Александр Лейзерович: Алексей Константинович…: 6 комментариев

  1. Ольга Кузнецова

    Александр, после года заточения, чтения статей о в основном о вирусе и о политике — как хорошо почитать хрестоматийные стихи про колокольчики степные, послушать любимые романсы, посмотреть со вкусом подобранные неброские иллюстрации и услышать вашу знакомую интонацию. Благодаря Вам прочитала отличную статью Евгения Каца, особенно интересной показалась родословная семьи Перовских — какая мощь! Очень вам благодарна. Ольга Кузнецова

  2. Евгений Кац

    Замечательный очерк! Большое спасибо! Может быть Вам покажется любопытным мой текст об истории науки, где парадоксальным образом появляется Ваш герой и некоторые его родственники

    1. Евгений Кац

      Замечательный очерк! Большое спасибо! Может быть Вам покажется любопытным мой текст об истории науки, где парадоксальным образом появляется Ваш герой и некоторые его родственники https://7i.7iskusstv.com/y2020/nomer11/ekac/

      1. А. Лейзерович

        Спасибо! Как это я пропустил Ваш очерк о перовските, любопытный для меня и подробностями биографии Антония Погорельского, и сведениями, относящимися к возможностям развития солнечных батарей? Прочёл с любопытством, интересом и просто удовольствием.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

AlphaOmega Captcha Mathematica  –  Do the Math