Он не собирался корректировать свои позиции в отношении к Станиславскому, и этим от Станиславского не отличался. Оба крепко стояли на своем. Стахович мог бы понять, что никакие изменения при таких условиях со стороны двух непримиримых сторон в театре невозможны.
Галина Бродская
Жизнь и легенда Алексея Стаховича
Глава из неопубликованной книги
Предисловие Анатолия Смелянского. Публикация Аллы Цыбульской
(продолжение. Начало в №3/2018 и сл.)
Станиславский еще репетировал «Месяц в деревне», и все мысли и чувства Стаховича — там. Словно не Москвин, а он — второй режиссер спектакля. Его основные адресаты — Коренева, утвердившаяся в роли Верочки, и Книппер-Чехова — Наталья Петровна.
17/30 ноября 1909 года. Стахович из Рима — Кореневой:
Roma
Via Veneto, 56Милая Лидия Михайловна,
Не унывайте, не нервничайте, не плачьте!
Вот вам совет друга.
Вы, несомненно, хороши в Верочке.Несомненно, будете иметь успех и будете украшением спектакля.
Верьте мне и оправдайте возложенные на вас надежды и доверие.
Без огромного труда не произведешь на свет ничего крупного.Берегите свои силы и нервы.
Старайтесь спать, принимайте бром; ешьте питательную пищу и не простужайтесь.
Простите за все эти скучные и однообразные советы, но издали ничего другого не придумаешь.
Скоро все разрешится к вящему вашему успеху.Жалею, что не увижу первого представления и торжества той, в которой я давно видел образ Верочки.
Дай вам Бог всего лучшего. Берегите силы и нервы.
Ваш А. СтаховичP.S. Издали с огромным интересом слежу за всеми вами и постоянно о вас думаю129.
Он действительно не расставался с мыслями об исполнительницах женских ролей в «Месяце в деревне».
В день премьеры он переносился в Камергерский и разговаривал с Ольгой Леонардовной, исповедуясь ей:
Милая Ольга Леонардовна,
Вы спите теперь у себя в уборной, гримируетесь и, весьма естественно, — волнуетесь. Через полчаса раздвинется занавес и Вы, в образе Натальи Петровны, предстанете перед московскою публикою и в ее числе перед всеми эфросами, яблоновскими, зоилами и добрыми друзьями. Я, Ваш верный друг и поклонник, за несколько тысяч верст, отделенный от театра и всех вас, волнуюсь в одиночестве и, может быть, не менее чем вы. Не у кого мне обресть утешения и забвения, никто здесь не понимает и не разделяет моих волнений!
Верю в успех, дорогая моя, убежден, что Художественный театр с честью выйдет из этого труда и даст нечто интересное.
Надеюсь, что на днях, когда Вы успокоитесь, отдохнете, привыкнете к лицезрению новых лавр, вплетенных в Ваш венок славы, Вы вспомните друга, томящегося на чужбине, друга, пережившего вместе с вами со всеми трудности зачатия и развития плода, и напишите ему письмо с описанием подробностей первого спектакля.
О себе и своих — до другого раза, тем более что ничего хорошего не могу сказать, на сей раз все мои помыслы с вами, на подмостках нашего Храма!
Благословляю Вас широким Крестом на Ваше трудное дело и нежно целую.
Стахович130.
Через неделю — ответ Ольге Леонардовне и критикам, упрекавшим актрису в том, что она не дала в Наталье Петровне образа «тургеневской женщины». Он успел ознакомиться с отзывами на премьеру московской прессы и излагал ей свои представления о ней. Он продолжал московскую полемику с Немировичем-Данченко и не мог забыть, как мучил Ольгу Леонардовну на репетициях Станиславский и как она рыдала:
Дорогая Ольга Леонардовна, узнаю из письма нашего общего друга Марии Петровны Алексеевой, что Вы очень удручены и подавлены, что когда она Вас навестила, «то застала в трагическом настроении, готовой на всякие крайности, даже на то, чтобы навсегда оставить сцену…» Вот почему я Вам пишу.
Отлично сознаю, что все это преувеличено и ею и Вами, знаю, что это обыденный lendemain артистки qui a eu une pressa malveillonte, (злонамеренная атака — фр.) вижу, что нет причины для настоящего горя, но Вы страдаете, у Вас тяжело на душе и мне, Вашему искреннему другу, хочется с Вами поговорить, высказать несколько здравых и мудрых мыслей. Выслушайте меня терпеливо, моя милая.
Во-первых и прежде всего, буду говорить не по слухам, а по тому, что сам видел и видел много раз, всю осень, больше 2 1/2 месяцев.
Вы не плохая Наталья Петровна. Вы даете верный и хороший образ, а со временем будете великолепно играть эту роль. Она длинна, мудрена, трудна ужасно; сжиться с нею и быть в ней на сцене как дома, для этого мало даже 4-х месяцев, а в особенности, когда в течение этого времени Вас рвут на части, тормошат, суетятся, иногда сушат, иногда меняют замыслы… Все это я видел своими собственными глазами и еще видел, что, несмотря на всю эту бурю, — Вы не были вульгарны (Боже, как это тут важно), и Вы меня вполне удовлетворяли в 3-х первых действиях.
Присяжные критики и литераторы упорствуют в одном: они вопреки рассудку, вопреки тексту, вопреки жизненной психологии во что бы то ни стало, силою пихают Наталью Петровну в ряды «тургеневской женщины» и грешат этим непозволительно. Они друг у друга перенимают эту условность, ошибку, и с ними ничего не поделаешь. Сколько я спорил с этими немировичами! А не присяжные hommes de lettres (литераторы — фр), просто люди, но читающие и образованные, с яростью восстают против этой классификации.
Наталья Петровна. Вы верный дали образ, и это понял из рецензентов один Ярцев. Перепечатайте его рецензию. Какую нужно иметь послушную фантазию, что видеть в Н. П. героиню с чистейшею, бриллиантовою душою, возвышенную, идейную… какой вздор!
Н. П. привлекательная, высоко порядочная женщина, но грешная плотью и с заснувшим духом. Муж надоел, Ракитин не заставляет плакать, а ест она сытно, спит вдоволь, двигается умеренно, темперамент не дремлет, и Беляев вовремя подвернулся. Порядочная женщина, и потому не просто справляется с волнением в крови, а слабо борется, делает маленькие гадости и извиняется в них, когда удача на ее стороне, а чуть получила неприятность (записку Беляева), опять переходит с Верочкой на «вы» и весьма недовольна. Самое обыкновенное, но милое создание, и Вы такую нам и дали, и правильно и хорошо изобразили.
Знаю, что Вы мне не поверите, знаю, что Вы верите присяжным немировичам (и Вы правы), но знайте, что я говорю искренно и знайте еще, что много людей со вкусом и признанным опытом думают и видят, как я.
Вкус есть удел немногих, и представьте себе, что его гораздо меньше у Боборыкина, Эфроса и Яблоновского, чем у меня, моей жены, Софьи Паниной и других.
Но, разумеется, артистке приятно, чтобы Эфрос и Яблоновский похвалили в газетах, чем милый старый эстет Стахович в частном письме.
Тепло у нас, как летом. Бывают дни солнечные, бывают дожди, но первых значительно больше, а тепло одинаково.
Жена моя по приезде в Рим долго болела. Эти дни она в хорошем (только физически) фазисе, выходит, катается и не харкает кровью.
Дженнинька Вам очень кланяется.
Я Вам целую ручки и очень советую раньше, чем через 25 лет не покидать сцены Московского Художественного театра!
Его Директор, а Ваш слуга А. Стахович131.
В тот же день он написал и Кореневой:
16/XII 09
Roma Via Vento, 56
ИталияНу-с, милая Лидия Михайловна, а я думал, что Вы мне напишете, что Вы найдете нужным после первого представления поделиться с Вашим другом результатами общих страхов и волнений, сообщите о Вашем успехе…
Этого не случилось, а потому я берусь за перо, чтобы поздравить вас и передать вам, как я искренне радуюсь за Вас, за то, что Вы имели положительный, несомненный успех.
Прочел все рецензии, все отзываются о Вас с похвалою, а Дий Одинокий в «Голосе Москвы», тот прямо восторженно проповедует о Вашем таланте и ставит Вас не ниже Савиной…
Что за душка, этот Дий Одинокий! Что он — брюнет, или блондин? И почему он, бедный, одинокий? Надеюсь, впрочем, что он не одинок в оценке Ваших достоинств.
Теперь желаю Вам почить (ненадолго) на лаврах, отдохнуть, привести свои нервы в порядок, отоспаться, отъесться и потом вновь с удвоенною энергиею начать служить тому делу, которому Вы себя посвятили и которое поступает с Вами не как мачеха, а как нежная мать.
Еще пожелание: больше веры, больше уважения и преданности к начинаниям и знаниями нашей матки — Станиславского.
Нежно Вас целую
Ваш А. Стахович132.
Дий Одинокий — это Туркин. Он писал в «Голосе Москвы».
Но и мысли о Художественном театре в целом не оставляли Стаховича. Все же он — его третий директор. В канун премьеры, не выходя из своей собственной роли светского человека, каким он и был, он подбадривал Станиславского, сообщая ему мнение о нем и его детище великой Дузе. Словом, Станиславскому он «кадил», как сказал бы Немирович-Данченко:
Дорогой друг Константин Сергеевич,
Имею честь сообщить для тебя лестное и приятное.
Дузе, покинувшая окончательно сцену, провела несколько дней в Риме. У нее завтракала княжна Барятинская, хорошая ее знакомая. За завтраком Дузе говорила о своей продолжительной карьере, об европейском драматическом искусстве, о различных театрах. Делясь своими впечатлениями, она, между прочим, сказала, что, несомненно, один из лучших ей известных театров есть Московский Художественный театр. Восхищалась отношением артистов к своему делу. Говорила, что натурализм, достигнутый в чеховских пьесах, превосходен и наилучший из до сих пор ею виденных. С уважением отзывалась о достоинствах стоящего во главе труппы руководителя Станиславского. Спросила Барятинскую, знает ли она этот театр и на отрицательный ответ заметила: «C’est daumage i’ignorer une institution nationale dout on a la droit d’еn être fier». Жалела, что мало знакома сама с нашим театром, а еще больше, что ей не пришлось сыграть чеховскую героиню. Барятинская зашла к нам после этого завтрака, все это нам выложила, не зная, что я имею связь с этим театром и даже имею честь состоять одним из его директоров. Поспешил поделиться с тобою этим приятным отзывом столь выдающейся художницы. Когда это письмо к тебе дойдет, «Месяц в деревне» будет уже сыгран и ты легче будешь дышать.
Обнимаю А. Стахович133.
Но деловой разговор возможен у него с одним Немировичем-Данченко.
Их диалог начался до того, как театр сыграл премьеру «Месяца в деревне».
В ноябре 1909 года Немирович-Данченко мог писать Стаховичу о финансовых переговорах с Крэгом по поводу предстоящей постановки «Гамлета» в Художественном театре; о том, что репетициям «Месяца в деревне» нет конца; о безнадежном настроении, охватившем всех участников спектакля; о том, что в случае отказа Ольги Леонардовны от роли Натальи Петровны, к чему она была близка, Германова подхватить эту роль не сможет, она не готова к ней…
Сложившуюся ситуацию с «Месяцем в деревне» Немирович-Данченко называл «ноябрьской смутой». Но она началась в сентябре, когда Стахович был еще в Москве, а Немировичу-Данченко стало ясно — после того, как 16 сентября 1909 года он посетил репетицию «Месяца в деревне»: Станиславский отклоняется от автора, чья пьеса окутана «дымкой», и не находит «тургеневских типов», какими понимал их Немирович-Данченко. А дальше Станиславский уходил от Тургенева еще дальше, убивая затягиванием репетиционного процесса и учебными занятиями с актерами свежие ростки в них живого чувства, — считал Немирович-Данченко.
В ответе Немировичу-Данченко от 22 ноября 1909 года Стахович присоединялся к его мнению, хотя сам подобного подхода к толкованию пьесы не разделял: он не видел «тургеневской женщины», тургеневского — «дымчатого» — психологического типа в Наталье Петровне, в отличие от Немировича-Данченко. А тех, кто разделял, именовал, не скрывая светского полупрезрения к ним: немировичами.
Но их связывала обеспокоенность о состоянии их общего дела, от которого Станиславский, погруженный исключительно в процесс испытания практикой основных положений своей теории, отключался. Неплодоносно, — считал Стахович. Он корил себя за то, что правление не сумело вовремя решить организационных вопросов, способных обеспечить творческого единения Станиславского и Немировича-Данченко.
При этом Станиславский для него по-прежнему кумир.
Письмо Стаховича Немировичу-Данченко 22 ноября 1909 года:
Ты первый вспомнил обо мне, дорогой Владимир Иванович, первый мне написал. Спасибо за длинное, подробное и обстоятельное письмо. Но, увы, как грустно его содержание!..
Легко себе представляю уныние, царящее в театре, и этим объясняю себе, что «Каретный ряд» до сих пор отозвался лишь одною ничтожною открыткою.
Впервые испытываю чувство малодушного довольства, что отсутствую и не вижу вблизи общей растерянности, всеобщего недовольства. Понимаю, что моими дипломатическими способностями в данном случае горю не поможешь, мой «такт» сыграл бы впустую, и я был бы лишним и ненужным элементом с вытянутым лицом, с недоумевающими взглядами.
Но как сие все объяснить?
Отбросив некоторые преувеличения, которые ты сам признаешь в мнении труппы и отдельных ее вожаков, происходящие от протеста против «деспота» и недовольства его новою системою «кругов», остается все-таки крупный художник, перед которым стою я в смущении великом.
Прежде всего вполне сознаю вместе с тобою, что К. С. с трудом может довести работу до конца (и в мыслях не смею умалять его режиссерских заслуг; один хорошо начинает и хуже кончает, другой — наоборот), а увлекшись ныне новою своею системою, роды становятся все труднее, вся тяжелее. Приступая к постановке литературного, но не сценичного «Месяца в деревне», правлению надлежало — может быть — предугадать осложнения и поручить ее постановку (а равно и ответственность), вам обоим, искусно обойдя и уладив препятствия. Это я дерзаю утверждать. Впрочем, доказательства налицо.
Раздача ролей была правильная (кроме Шпигельского [1]); очень вероятно, что Качалов, благодаря своей привлекательности, был бы более симпатичным Ракитиным, весьма вероятно, что Мария Николаевна была бы моложе и красивее Ольги Леонардовны, но утверждаю (я в продолжении 2 1/2 мес. присутствовал почти на всех репетициях), что и Станиславский и Книппер давали интересные, корректно верные типы. Помню твое мнение, сходное с моим, которое ты высказал после того, как тебе в первый раз (16 сент.) пришлось присутствовать на репетиции. Позже совершилось нечто и успех пошел на убыль, работа застряла, исполнители стали портиться. Вот тут ты был бы незаменим. Москвин не достаточно опытен и авторитетен, чтобы восстановить правильность работы, ввести в рельсы сошедший поезд, сыгранная и сданная «Анатэма» дали бы тебе на это время. Возвращаюсь, таким образом, к своему идеалу, к вашей совместной работе, допуская даже ее в уменьшенном виде и мирясь, в силу необходимости, с ее частичностью.
Что я, лично, об этом мечтал, тебе хорошо известно, если вспомнишь мой визит к тебе (в твоем кабинете) и мои слова в начале октября месяца. Теперь вот вопрос, который немало меня смущает и одновременно, удивляет: почему Москвин, который, судя по твоему письму, так энергично настаивает теперь на снятии совсем «Месяца в деревне», столь же энергично не настаивал в начале октября на том, чтобы тогда поднять и направить работу? Что успешность застряла, что совершилась опасная зацепка, ему было видно не менее, чем мне. Et alors? Он не Вишневский, которому «не будет большего удовольствия, как внутренний провал деспота нашего», он порядочный человек, уважаемый артист. Отчего он не подумал, своевременным привлечением тебя, помочь и спасти того, который не взирал на свои частые ошибки и увлечения, все-таки «Станиславский», — душа дела, источник художественной энергии в театре (цитирую твои слова), крупная артистическая личность?
Этого я понять не могу.
Знаю, что и ты, забыв прошлое, всегда был бы готов помочь коллеге, как для общего дела, так и для большей выпуклости твоей будущей биографии.
Возвращаюсь к вышесказанному: мудрое правление должно было обдуманнее отнестись к постановке тургеневского «Месяца в деревне». В течение всего октября, когда ты умеренно еще занимался «Мудрецом», ты мог бы принести громадную пользу «Месяцу» и общий ход сезонной театральной работы, а, следовательно, и успех дела, от этого не пострадал, а выиграл.
Как директор хозяйственной части, как блюститель денежных оборотов, рукоплещу тебе, что ты препятствуешь снятию «Месяца» совсем, памятуя о громадных убытках. Ну, что же поделаешь?
Не впервые проходят у нас пьесы с сомнительным художественным успехом. Ломать же имущественную самостоятельность театра мы не имеем права, и эта мысль может прийти в голову лишь злобному мстителю. (О Вишневском, en passant, только 2 слова: из всех каботинов, мне знакомых, он самый каботинистый. Помню его в эпоху «Драмы жизни», вижу его теперь.)
Конец твоего письма меня огорчил. Зачем ты вспоминаешь болтовню какого-нибудь праздного интервьюера. Это ниже твоего достоинства. Съев с вами, за эти 8 лет, много пудов сала, я обрел к вам обоим любовь и уважение, а равно и расценил ваши дарования, оба вы крупны, оба вы нам необходимы и оба в равной степени должны числиться «помощниками» один у другого.
Негоже Немировичу мелким способом отстаивать свое значение. Уважая его давно, любя его недавно, но не менее искренно, я не могу не сделать ему этого замечания.
Кончаю, потому что ты более занят, чем я, и мое писание должно менее интересовать тебя, чем твое — меня.
Нервы мои восстанавливаются.
Жена моя не блестяща.
Доехали — почти благополучно.
Погода теплая.Твой А. Стахович
P.S. Пиши еще и еще134.
И Немирович-Данченко писал. А Алексей Александрович отвечал, размышляя о том, как жить дальше.
Письмо Стаховича Немировичу-Данченко от 17 декабря 1909 года:
Спасибо, дорогой Владимир Иванович, за письмо. Рецензии о спектакле я уже прочел раньше, но мне было очень интересно узнать твое мнение, услышать твою оценку.
Конечно, я в восторге, что был успех; рад за театр, за Константина, за всех участвующих. Благодарю тебя и Екатерину Николаевну за признание моего «духа».
Теперь сдано, кончено и будем говорить о дальнейшем.
Совершенно с тобою согласен и вполне разделяю твой план на счет того, чтобы дать Германовой играть в очередь с Книппер Наталью Петровну, а Ольге Леонардовне играть Мамаеву в очередь с Марьей Николаевной[2]. Не вижу в этом ничего другого, кроме пользы театру и обеим актрисам и удовольствия публики. И в этом совершенно с тобою согласен, не согласен только с последним твоим мнением, что в нашем Театре так глубоко гнездятся домашние соображения, могущие затормозить умное предложение. Это — несколько несправедливо и преувеличено. Говоря об этом вопросе, придется невольно коснуться… деликатного вопроса, и ты меня, по дружбе, извинишь. Все человеки, все люди, а в особенности все женщины — бабы. Но не будь первородного греха, не было бы у «узкомыслящей» Марии Петровны почвы для подозрений, а стало быть, и матерьяла для бурь и неправильных, бабьих выводов. Признаю, что они невыносимо скучны и что вредят делу, но признаю также, что тебе более, чем другим, приходится терпеть, мудро принимая возмездие.
Мог бы еще кое-что сказать, упомянуть о Западе, но боюсь впасть в шутливый тон и вызвать складку на твоем лбе, а потому кончаю об этом.
Жалею, что поздно приеду в Москву (не раньше 7-го января), а то мог бы взять инициативу этого плана на себя и дипломатично его провести. Впрочем, и без меня члены правления оценят выгоду его и мудро поступят. До свидания, почтительно кланяюсь твоей жене.
Твой А. Стахович135.
Лилина, безусловно, оказывала большой влияние на Станиславского, грубость Стаховича — «узкомыслящая» Мария Петровна, и подобное не в первый раз, конечно, не в лицо — не голословны. Бывало, Станиславский, эмоционально возбудимый, взрывной даже, ей слепо подчинялся. А потом, очнувшись и отрезвев, высказывал ей, к примеру, такие претензии: «Напрасно ты поссорила меня с Вишневским и меня с Немировичем. Все это не имеет никакой цели. Вишневский неисправим. Немирович будет мне мстить и скрывать секреты, а тебя будут считать сплетницей»136.
Разослав в канун Нового, 1910 года своим любимцам поздравительные открытки — Станиславскому с бюстом Брута, Кореневой — с библейским сюжетом «благословение», Бурджалову — с репродукцией с рисунка Cascell`а137, — Стахович в начале года появился в Петербурге, потом в Москве…
Все завертелось по накатанному.
В Петербурге — он готовил предстоящие весной 1910-го гастроли МХТ, выполнял другие поручения Немировича-Данченко.
В Москве — проводил заседания правления.
Станиславский ждал его приезда. «Без правления […] ничего решить нельзя, даже приблизительно», — понимал он138.
Надо было решить:
Должны ли мы сокращать труппу и дело, или, наоборот, расширять их, так как теперешнее положение большой труппы, при небольшом количестве пьес, тяжело для артистов и материально невыгодно для театра139.
И кадровые вопросы: увеличить количество премьер за счет приглашенных режиссеров.
Все эти проблемы возникли в связи со злосчастными многомесячными репетициями «Месяца в деревне». Они, задержав выпуск спектакля до декабря, сбили репертуарные планы сезона, потянув за собой проблемы финансовые.
Этого сплотившиеся Стахович и Немирович-Данченко простить Станиславскому не могли.
Не то — Станиславский.
Он вышел из затяжного репетиционного опыта «Месяца в деревне» окрыленным.
Растерянности его как ни бывало.
Он и прежде не сворачивал с пути творческих исканий «новой сцены», теперь он утвердился на нем.
19 января перед очередным заседанием правления, когда обсуждалось распределение ролей в «Miserere» по драме С. С. Юшкевича, Станиславский попросил зачитать Немировичу-Данченко, блюстителю «сроков», заявление, состоявшее из 17 пунктов, одновременно самокритичное и ультимативно программное.
Сговориться напрямую с Немировичем-Данченко он не мог.
В заявлении Станиславского Немировичу-Данченко творческого места не отводилось. О сотрудничестве не было и речи.
Быть «помощниками один у другого», как виделось в идеале Стаховичу, не получалось.
Озабоченный репертуарными и другими внутритеатральными проблемами, а в конечном счете самим существованием частного театра, Немирович-Данченко репетировал и выпускал спектакль за спектаклем.
Станиславский решительно отстаивал свое право на свободу творчества, не зависящее ни от какой производственной необходимости.
Он заявлял Немировичу-Данченко:
-
Больше всего я сержусь на себя за то, что не могу объяснить своих желаний.
-
Желания мои донельзя естественны, и мне странно, что их иногда принимают за каприз.
-
Я хочу прежде всего полной свободы для всех бескорыстно и чисто любящих наш театр. Кто хочет, пусть делает свои пробы и искания. Того же права я хочу и для себя.
-
Пусть я увлекаюсь, но в этом моя сила. Пусть я ошибаюсь, это единственный способ, чтобы идти вперед. Я теперь, как никогда, убежден в том, что я попал на верный след. […]
-
Мои требования к себе очень велики и, может быть, самонадеянны. Я не только хочу найти основной принцип творчества, я не только хочу развить на нем теорию, я хочу провести ее на практике.
-
Кто знает наше искусство, трудное, неопределенное и отсталое, тот поймет, что эта задача трудна, обширна и важна. Может быть, она безумна и высокомерна. Пусть! Тогда она окажется мне не по плечу и я разобью себе лоб. И поделом. Пусть из моих осколков создаст кто-то другой или все вместе то, без чего не стоит быть театру, то, без чего он вреден и развратен, то, без чего он вертеп, а не храм человеческого духа140.
За эти пролеты в сферы творческого духа и боготворил Стахович Станиславского.
Ни один из вопросов, поставленных Станиславским перед правлением, решить не удалось. Ставить три-четыре пьесы в сезон, как раньше, не удавалось. И увеличивать количество премьер приглашением режиссеров, предлагавших театру свои услуги, -таких, как Н. А. Попов и Ф. Ф. Комиссаржевский, -тоже не представлялось возможным. Уже опытные режиссеры, и Попов, и Комиссаржевский хотели ставить спектакли, а не учиться, к чему призывал их Станиславский. Его голос в решении этих вопросов, поставленных им перед правлением, был определяющим:
Долго разбирали все детали нашего дела. Труппы хватило бы не только на две, но и на три пьесы, одновременно репетируемые. И режиссеры есть… Тем более что в последнее время Москвин вырабатывается в очень хорошего помощника по режиссерской части.
Главной задержкой правление признало то, что, несмотря на все сказанное, постановка пьес пока не может обходиться без участия, хотя бы косвенного, Владимира Ивановича и моего. Другими словами, вполне самостоятельных режиссеров — нет. Надо их создавать. Для этого первое время надо руководить ими, то есть не давать им сразу самостоятельности. Кроме того, надо искать таких людей, которые сочувствуют нашему направлению и захотят учиться тому, что театр выработал за 12 лет141.
Такие на горизонте МХТ не просматривались.
Приглашение Крэга было исключением.
Станиславский увлекся его идеями и призвал режиссера в Москву, чтобы опробовать их.
Ослабить, однако, нагрузку, выпадавшую на долю Немировича-Данченко, не получалось. Все по-прежнему держалось в театре на нем одном.
Стахович плотно сотрудничал с ним.
Станиславскому, сосредоточенному не на создании репертуарных спектаклей, а на проверке и корректировке сценой приемов вхождения актера в творческое самочувствие, — этот термин возник на страницах его первых теоретических работ, — Стахович был не союзник. Для него и процесс создания спектакля должен был быть эмоционально захватывающим, а не умственным, как и восприятие спектакля, если оно — произведение искусства, и в нем зрела, еще заглушаемая в себе, обида на Станиславского за это разномыслие. А Станиславский никому не прощал даже равнодушия к его занятиям.
Стахович чувствовал это и болезненно переживал. А в беседах с Немировичем-Данченко — с ним он обрел доверительную откровенность — появились нотки осуждения «деспота нашего».
Но в его формуле идеального театра, где два его «двигателя» равны, Станиславский оставался душой дела, источником художественной энергии в театре. Такой образ Станиславского он продолжал нести и в театральных кругах, и в светской столичной среде, где по-прежнему обитал. Южина удивляли эти пристрастия Алексея Александровича, изменившего театральным симпатиям и самого себя, молодого, и его знаменитого отца, приверженца искусства актеров придворных сцен. Южин делился с Александром АлександровичемI:
Искренно любимый мной Алексей Александрович Стахович, очевидно, избрал своей специальностью рассказывать про меня, что я крестился в Станиславского. Это извинительная и вполне понятная преданность очаровательного генерала своему фетишу, и я ничего не имею против распространения им этих слухов, раз это доставляет ему удовольствие. Но ты, батько, должен верить своему Остапу: он во Христа верует, и инако молиться, как молился, не станет. Тем более что Станиславский — типичнейший представитель талантливого актера, во что бы то ни стало желающего прослыть мыслителем и учителем [maitre]. А я — плотник. И «отстроив все, что полагается, перекрещусь, а умру», — своевременно, знамени и символу своей веры не изменяя, и ни разу в жизни, во имя успеха, актерского ли, авторского ли, не почесав ни единой пятки ни у почтительнейшей публики, ни у великих знатоков театра142.
А для Станиславского, активно работавшего над рукописью по «системе», Южин — «генерал-штамп», блюститель дурной театральности143.
И между Немировичем-Данченко и его друзьями из Малого театра — пропасть. Он по-прежнему любит их. Но ему с ними скучно, он видит, как все в них «заплесневело»144.
В феврале 1910-го Стахович уже за границей и пишет Немировичу-Данченко о последних днях, проведенных в Москве:
Дорогой Владимир Иванович, направляясь в Рим, сижу я вечера в Берлине. Придумал приятное себе развлечение — побеседовать с тобою. (У меня-то много свободного времени, в состоянии ли ты уделить из своего на чтение моих неинтересных умозаключений? Оставь мое нечитанное до ночи, тогда прочти — уснешь скорее и крепче).
Румянцев тебе доложил — вероятно — результаты моей беседы с Теляковским: утренники не в счет, много казенных кресел отданы в наше распоряжение, городской (тепловой) сбор нас не касается, фуры дадут и проч. «На дне» — просят не давать. Подписанный тобой контракт и 3015 руб. переданы в Дирекцию. Словом, возложенные на меня поручения — исполнил.
Выехал из Москвы 12 февраля вечером, в день первой черновой репетиции 3-х актов «Мудреца». Многие из наших заходили ко мне прощаться и, кстати, передавали впечатления, вынесенные из репетиции. Многое хвалили, в общем, довольны виденным, надежды на успех. Но все, в один голос, заявляли, что Мария Николаевна слишком красива, слишком изящна, слишком грациозна, слишком молода. Признаюсь, такая оценка редко бывает упреком, на сей раз упрек, и значительный: Мамаева, напоминающая очаровательную итальянку.
Дебют Островского на наших подмостках рискует пройти «комом». Низкая черта глумовской души находит себе оправдание, и публика, следом за Качаловым, любуется Германовой, но недоумевает и признает замысел автора искаженным.
Я бы не позволил себе говорить так об этом (хотя ты всегда очень мило и терпеливо выслушиваешь мои дилетантские замечания), если бы это было мнением одного критика, но — повторяю — это единогласно признала добрая половина наших премьеров.
Мамаева — ex jolie femine, стареющая, но не состарившаяся, вульгарна, mauvais—gout‘шка, miour, или дама среди дурных цветов, самодовольное украшение общества дурного тона. Ради Бога, умоляю — вдохнови Марию Николаевну быть вульгарной и неизящной, комически-угловатой, а не грациозной. Все-таки черпаю утешение себе в том факте, что нашим актрисам нужно сделать над собой усилие, чтобы явиться вульгарными и неизящными.
Экзамены сына начинаются в начале апреля. Если у меня в Риме будет благополучно, думаю приехать в Москву около 26-го марта, как раз время, когда ты собираешься уехать в отпуск. Значит, я явлюсь, чтобы тебя заменить. Оставь наставления и приказания. Поклон всем. Обнимаю. Твой Стахович145.
Почти весь апрель он провел в Москве.
Это был трудный для него месяц.
Он не просто чувствовал — он убедился в том:
что Станиславский и Лилина переменились к нему;
что в контактах с ними, деловых, личных и до обидного редких, как никогда раньше, — Алексеевы явно избегали их, — нет прежней теплоты, так ему необходимой, такой дорогой; а Немирович-Данченко, больше помалкивающий по поводу театральных неурядиц, с ним не откровенен;
что оба директора — после январского ультимативного заявления Станиславского правлению — уклоняются от встреч для решения общих проблем театра, финансовых и сопряженных с ними — репертуарных;
что театр поэтому живет «как на вулкане», и ждет его «критический» сезон, как говорил Немирович-Данченко, и в этой ситуации «дипломатические способности» и «такт» третьего директора, оказывались лишними.
Единственной надеждой будущего сезона оставался Крэг с его «Гамлетом».
Всем этим Стахович был подавлен. Он ходил по театру «с вытянутым лицом» и «недоумевающим взглядом». Ему казалось, что все видят его бессилие и что среди труппы и пайщиков он теряет авторитет.
В двадцатых числах апреля, предварительно обсудив с Немировичем-Данченко текущее положение дел, он проводил его в Севастополь.
В мае получил от него не дошедшее до нас письмо с анализом сложившейся в театре ситуации. Он уехал, не дождавшись окончания петербургских гастролей. Бросил все, потому что разуверился в том, что сможет убедить Станиславского и правление, как следует нормализовать внутритеатральную жизнь, чтобы дело и им созданное, не погибло, и не желал проводить время в «жалких обрывках заседаний и молония из пустого в порожнее», — объяснял он Стаховичу146.
Проводив Немировича-Данченко, Стахович наблюдал, как Станиславский репетировал с Качаловым роль Гамлета, — Станиславский и Лилина уехали из Москвы на Кавказ 6 июня 1910 года; беседовал с Воробьевым, подготавливая финансовый годовой отчет; обдумывал будущее свое и театра — в свете новых обстоятельств, с которыми столкнулся, и через месяц написал Немировичу-Данченко длинное письмо — итог осознания им своей бесполезности театру в должности директора-контролера, отвечавшего за финансовую часть.
Он решил уйти из театра.
Сколько раз Станиславский и Немирович-Данченко грозились сделать это, хотя каждый из них понимал: он не имеет права на этот последний шаг.
Теперь пришла очередь Стаховича. Он готов был на этот шаг. Но с возможностью отступления. Может быть, это была продуманная, хотя и весьма рискованная тактика?
Кажется, Станиславский знал об этом решении Стаховича.
Документальных свидетельств этому факту не сохранилось, хотя известно, что и со Станиславским в это время был серьезный разговор. Наверное, о невозможности, с точки зрения Стаховича, дальнейшего существования театра в условиях взаимного недоверия руководителей. Оно накалилось до беспредела. Более всего его беспокоил не Немирович-Данченко, а Станиславский, выходивший из-под его влияния. Стахович все же надеялся, будь приняты Станиславским и Немировичем-Данченко его предложения, устранить трещину между ними, грозившую стать гибельной.
Собственно, об этом Стахович говорил всегда. Тут была его лейттема. Но такого радикального поворота она еще не имела.
Немировичу-Данченко он аргументировал свое предложение, изложив его по пунктам.
Письмо Стаховича Немировичу-Данченко из Москвы на юг от 27 мая 1910 года:
Дорогой Владимир Иванович, представь себе, что ты на сей раз не прав. Твоя, подозрительная фантазия, ввела тебя вместе с твоим «умом» на этот раз в заблуждение. Ты прекрасно знаешь Константина Сергеевича, а меня — видимо — меньше. Я категорически заявляю (не допускаю и мысли, чтобы ты мне не верил): я с тобою не хитрил, я не угрожал, я передал тебе мой разговор с К. С. совсем таким, каким он действительно был (но по телефону — в сокращенном виде), а, следовательно, у меня и в мыслях не было тебя «подтянуть».
Я собрался уходить из театра по двум главным причинам: I) не верю в прочность нашего предприятия; возможность краха поставит меня в затруднительное денежное положение, т. к. я имею наивность считать себя нравственно обязанным по отношению к 1) престарелым, 2) неимущим и 3) бездарным моим товарищам. II) За последнее время у меня создались новые отношения со Станиславским, вследствие которых мое положение в театре меня не удовлетворяет, и я считаю, что пользы театру от моего директорства нет никакой.
Отношения К. С. ко мне изменились: он со мной неправдив, хитрит, я ему надоел, он мне гораздо меньше прежнего доверяет и положительно все чаще и чаще отказывается следовать моим советам.
Прежде мне помогала Мария Петровна. В нынешнем же году, вследствие недовольства своим личным положением в театре, или вследствие иных причин, она эту помощь совершенно свела на нет. Не отказываюсь от своих слов, переданных тебе по телефону: я тобою недоволен, считаю тебя ленивым и нахожу (прости!), что польза, принесенная тобою Театру, не соответствует полученному тобою гонорару. Считаю еще, что ты больше всех виноват в том, что рост нашего прихода отстает от нашего дохода. Измышлять статьи прихода лежит на твоей обязанности, так как ты единственный между нами деловой человек и соединяешь в себе художественные и матерьяльные понимания.
Но недовольство тобою не гонит меня из театра, и я ухожу — повторяю — вследствие двух, вышеизложенных причин. Ухожу, но могу вернуться. А вернуться могу, только если вы мне дадите власть, и власть над вами, другими двумя директорами.
К. С. тщательно избегает разговоров о делах театра, не ходит на заседания правления и совершенно отказывается от деловых бесед с тобою.
Ты все последнее время обретаешься в летаргическом сне, и это состояние лишает тебя возможности энергично выступать с проектами и с протестами.
Я — решительно не могу вас соединить, не могу устроить очной ставки, столь мне необходимой, чтобы иметь правильное понятие о ходе дел в Театре. Перебегать же в роли Фигаро с моим брюхом и моими седыми волосами от тебя к К. С. и от К. С. к тебе больше не могу и не хочу.
Что вы с К. С. друг друга любите и уважаете — это для меня несомненно. Но вы друг другу не доверяете, друг другу завидуете, а главное — друг друга боитесь!
К. С. боится тебя как огня, а ты стесняешься его присутствия, это стеснение замораживает тебе уста и ты при нем говоришь только одну десятую часть того, что у тебя на душе, и то в смягченной форме. К. С. из страха избегает с тобою деловых разговоров, а ты, предпочитая хорошее самочувствие стеснению, пренебрегаешь чувством долга.
Ах, как это мне знакомо!
Ах и ах, как это мне все надоело!! (Заимствую эти восклицательные фразы из твоего письма.)
Итак я могу вернуться в театр только с властью.
Я хочу иметь возможность, без суетливой беготни и унижений, соединять вас, заставлять говорить, договориться, а потом заставлять вас действовать согласно уговора, без малейшего от него уклонения.
Замечаю, что письмо мое становится слишком длинным. Ja serai bref.
Если вы хотите, чтобы я остался служить в театре, прошу:
1) Назначить меня главным директором. Ты меня достаточно знаешь, чтобы не сомневаться, что мне не эта кличка нужна. Мне нужны права. Я хочу иметь право собрать, соединить дирекцию, направлять и вести в ней дебаты и делать заключения.
2) Сделать меня председателем правления. По мере того, как сын мой будет подвигаться в Московский университет, я все больше и больше буду жить в Москве. Желаю председательствовать в правлении потому, что считаю тебя весьма неудачным председателем и с моим понятием об этой обязанности несходным. Пережевывание и переливание из пустого в порожнее — ах, как мне это знакомо, ах, как мне это надоело!
Если вы не можете принять мои условия, то я:
1) дарю мой пай Качалову,
2) жертвую нажитые в театре 10 — 15 тысяч в пенсионный капитал (для престарелых, заболевших, вдов и сирот),
3) с грустью, горечью, истинною болью в сердце ухожу из театра и
4) прошу разрешения бывать на репетициях и за кулисами изредка, т. к. уеду в Париж, сдружусь с Антуаном и с его помощью найду себе новую деятельность.
Обнимаю. Стахович, —
заканчивал он свое письмо горькой шуткой147. Иначе — не умел.
А просил он у Немировича-Данченко, строившего демократичную систему управления Художественным театром — с выборными правлением, репертуарным комитетом и разными комиссиями, согласия на его, Стаховича, абсолютную власть.
Через неделю Стахович получил ответ148.
Сначала Немирович-Данченко снял недоверие к нему Стаховича:
Когда я писал тебе: «Как жаль, что ты не можешь жить в Москве», — ты думал, что это мимолетные любезности? Но, помнится, я говорил тебе года два назад: я не ухаживаю за тобой, как К. С., но зато и не лгу149.
Потом — обрушился на Стаховича с самозащитой.
Его душа просто «бунтовала».
Он не мог смириться с обидными, оскорбительными замечаниями в свой адрес, явно принадлежавшими Станиславскому и лишь переадресованными ему Стаховичем. Он их решительно отверг; отверг, в частности, обвинение в том, что он вял, пассивен, пребывает в летаргическом сне, что он ленится, — простым перечислением всего того, что приходилось ему делать в театре, за что он отвечал.
Критика Стаховича была несправедлива.
Несправедливо укорял его Стахович и в том, что гонорар его несопоставим как с получаемыми театром дивидендами, так и с той пользой, которую он приносит театру. Но цифру в 15 000 рублей установило ему правление, сам он этих денег не просил; и делал бы он в театре, будь его гонорар больше или меньше, ровно столько, сколько делал, ибо делал он все то, что делал, — не за материальное вознаграждение.
Вопрос этот, оказывается, обсуждался пайщиками на завтраке у Стаховича после внезапного для всех отъезда Немировича-Данченко из Петербурга, до окончания гастролей театра в столице. Тогда Станиславский записал, что Стахович и Вишневский готовы были выделить Немировичу-Данченко сумму в 9000 рублей150.
А предложение Стаховича — взять власть в свои руки — Немирович-Данченко приветствовал.
…Если во мне нет уверенности, что дело пойдет лучше, то есть, во всяком случае, большая надежда на это. И очень желательно, чтоб это началось не с будущего Товарищества, а теперь же. Хоть на сколько возможно, хоть на все месяцы твоего пребывания в Москве, хоть в виде предварительного опыта. С первых же дней нового сезона151, —
отвечал он Стаховичу. Срок текущих трехлетних полномочий Товарищества истекал в июне 1911 года. Дальше Немирович-Данченко пояснял:
…Я считаю тебя способным быть нашим директором вовсе не потому, что ты можешь быть… скажем, нашим Теляковским. Командовать умеют многие. В этом в России никогда не было недостатка. Но регулировать нервы и самолюбия артистов, да еще такого, как К. С., это не то, что предписывать с министерского или директорского стола152.
«Регулировать нервы и самолюбия артистов…» — в этом видел Немирович-Данченко основные задачи того, кто может возглавлять театр.
Сам он с этим не справлялся, несмотря на его способность к компромиссу, и перестал вести борьбу, устал, сдался.
Может быть, оттого так легко он согласился отдать Стаховичу и верховную власть, и место председателя правления?
Но мог ли справиться с этим Стахович?
До сей поры у него это не получалось. И не потому, что ему не хватало власти. В какой-то степени отставной генерал был наивен, отважившись на такое решение.
Карлсбадское лето с Немировичем-Данченко
Стахович последним выехал из Москвы. Его задержали и театральные дела, и личные: нездоровье жены — у нее в монастыре в Добрынихе, где похоронили Драшку, открылось кровохарканье, и поездка в Петербург на свадьбу его племянницы Софьи Александровны Стахович II, дочери брата Александра Александровича II, и Андрея Александровича Ливена, племянника Марии Петровны, сына ее сестры Александры Петровны Васильчиковой и светлейшего князя Александра Андреевича Ливена.
Софья Александровна II Стахович-Ливен окончила Елизаветинский институт в Москве; Андрей Александрович Ливен — Коломенский предводитель дворянства, в будущем, в эмиграции отец Андрей, выдающийся деятель зарубежной русской православной церкви. Алексей Александрович Стахович, увы, этого не узнает.
В июне 1910 года, ко взаимному удовольствию, Алексей Александрович Стахович и Владимир Иванович Немирович-Данченко встретились, как договорились, на отдыхе в Карлсбаде, где попивали водичку.
Десять дней из трех недель лил дождь, было сыро и свежо. Сыро, но не грязно, удивлялся Немирович-Данченко. Солнечные лучи приходилось ловить.
Для него европейский образ жизни был в новинку.
Карлсбад ему нравился.
Побывав только раз на заграничном курорте, оценив культуру быта и организацию лечения, он говорил, что никакой патриотизм не может заставить его впредь оставлять деньги на Кавказе, где прежде он отдыхал с женой.
Расставшись с Екатериной Николаевной на три недели, он описывал ей:
город, большой и чистый, брошенный в лощину среди почти отвесных лесистых гор;
улицы — сплошь в каштанах;
питьевые галереи, банки, отели, пансионы, магазины, рестораны, снова отели;
фланирующую по улицам толпу — в 15 тысяч;
в дождь — бесчисленные черные зонтики, наступающие друг на друга, и в голове его роились идеи, как изображать на сцене дождливую погоду.
Описывал он и театры — толпа, промывавшая свои желудки, не отказывалась и от других удовольствий;
и кафешантанные развлечения с гимнастами, куплетистами, группами шансонетных американок;
и балы с танцами — среди фраков, белых галстуков, смокингов он чувствовал себя неловко в своих летних цветных пиджаках. А за окнами полыхали бенгальские огни…
Занимала его и публика, сидевшая в кафе за столиками, — тысячи столиков располагались прямо на площади или на крытых террасках. Немирович-Данченко разделял ее по амплуа корифеев Малого театра — Правдина, Южина и Лешковской: на старомодных тещ и дядюшек из карикатурных журналов, на тех, что чуть поэлегантнее, и женщин — в декольте и шляпках… Встречались и «милые» русские лица дворянок с сероглазыми — в мать — дочками. Эти лечились «от полноты» и «легкой помещичьей распущенности». Он отмечал «ужасно» бюргерские вкусы в одежде и оркестровой оперной музыке, звучавшей с утра до вечера и по ночам, — «опопуляризированное и одемократизированное искусство» — на потребу улице. Улица обожала «ненавистное» Немировичу-Данченко попурри, треск и гам тромбонов…
При всем при этом ему было в Карлсбаде удобно, уютно — хорошо.
Стахович приехал чуть позднее, несколько дней Немирович-Данченко чувствовал себя беспомощным. Приехав, Стахович, к европейской жизни привычный, взял на себя опеку над неприспособленным к европейскому комфорту российским «недотепой», как, бывало, величали Немировича-Данченко; устроил его, к примеру, к русскоговорящему доктору, показал, где и когда удобнее пить воду…
Любивший житейское благополучие, но привыкший жертвовать им — ради всецело поглощавшего его творчества, литературного ли, театрального, Немирович-Данченко быстро вошел во вкус безделья, хотя поначалу стыдился его. Он ничего не делал и ни о чем не думал, не считая двух-трех часов занятий театром. «Это мне нужно было каждый день, как алкоголику две-три рюмки водки», — признавался он Станиславскому уже из Ялты153, куда он перебрался из Карлсбада для встречи и дальнейшего отдыха с женой.
Он много времени проводил со Стаховичем и с русской компанией. В Карлсбаде в то лето отдыхали: Василий Иванович Немирович-Данченко; Потапенко; Григорий Петров, Сытин; кто-то из редакторов или авторов «Русского слова» — Дорошевич и Потресов писали там о премьерных спектаклях Художественного театра; был еще петербургский приятель Стаховича Шубин-Поздеев. «Стахович его называет старостой кокоток. Можете понять, какое содержание вносил он в общую болтовню, — очень удобное для отдыха мозга», — писал Немирович-Данченко Станиславскому из Карлсбада.
Стахович забегал к нему в гостиницу несколько раз на день.
Дорогая Ольга Леонардовна. Весьма и весьма был обрадован Вашей открыткою. Я тут третий день. Влад. Ив. Немирович-Данченко тоже тут, и мы целый день проводим вместе.
Передайте мой усердный поклон Рощиной-Инсаровой.
Целую вашу ручку нежно.
Ваш Стахович, —
отвечал он Ольге Леонардовне на весточку, присланную из Виши154, где она отдыхала одновременно с Рощиной-Инсаровой и Южиным, «не перекрестившимся» в Станиславского. Из Виши Южин и отправил свое письмецо отцу Алексея Александровича Александру Александровичу I со знаменательным вышеприведенным текстом о том, что он искусству Малого театра никогда не изменит.
На почтовой открытке от Стаховича, полученной Ольгой Леонардовной, — общий вид карлсбадской колоннады.
Весь день провожу с вашим ex (ex ли) увлечением — Влад. Ив. Немировичем-Данченко. Он мил, mais et u ‘est pas precisement le carnaval. Для меня слишком глубокомыслен; а я его ценю и уважаю, но предпочитаю общество легкомысленных людей, в роде меня самого, —
писал Стахович Ольге Леонардовне в другом письме, благодаря «за четыре интересные страницы» ее письма155. «Мы с ним дружно прожили вместе две недели», — в третьем, неделю спустя156.
Вдвоем с Немировичем-Данченко Алексей Александрович фланировал по улицам и «файфоклоктировал» то в одном кафе, то в другом.
Изредка, но всерьез они беседовали, обсуждали насущные проблемы предстоявшего сезона с новым кругом обязанностей Алексея Александровича.
Стахович чувствовал себя обязанным Немировичу-Данченко за его согласие — отдать ему власть в театре — и без конца благодарил его.
…10 раз повторял, что считает меня не только самым глубоким из всех, кого он знает, но и самым искренним. И что он несколько раз повторил Конст. Сергеевичу: […] “Владимир Иванович мне не солгал никогда ни в одной мелочи, а ты мне много раз лгал”… Ну, и т. д., —
писал Немирович-Данченко жене 25 июня 1910 года из Карлсбада157.
Тогда же он излагал Стаховичу свое главное требование к нему, как верховному властителю, откровенно расшифровывая расплывчатое «регулировать нервы и самолюбия артистов…»: необходимо прежде всего обуздать своеволие Станиславского. Он не собирался корректировать свои позиции в отношении к Станиславскому, и этим от Станиславского не отличался. Оба крепко стояли на своем. Стахович мог бы понять, что никакие изменения при таких условиях со стороны двух непримиримых сторон в театре невозможны.
Вчера со Стаховичем имел большую беседу. Говорил я ему следующее, энергично и с подъемом: я охотно уступаю ему место председателя правления и, так сказать, главного директора, но предъявлю к нему громадные требования: добиться того, чего не удается добиться мне, — поставить в фундаменте задачу, чтобы театр наш был Художественным театром, а не «Кружком Станиславского». Мне не удается добиться этого, потому что я слишком деликатен и, когда устаю от режиссерской работы, то бываю уступчив. Я не могу обеззаразить Театр от бестолковщины Конст. Серг. А только при этом условии это дело может еще и еще расти. Он обязан сделать это. Если же я увижу, что он только потакает всем курбетам К. С., то не поцеремонюсь сказать ему, что он не годится на такую роль.
Развивая эту мысль во всех деталях из практики, я доказывал ему, что это единственная моя надежда упорядочения всего дела, —
излагал Немирович-Данченко жене содержание воспитательной беседы со Стаховичем158.
От таких «глубокомысленных» разговоров Алексей Александрович быстро уставал и, встретив кого-нибудь из родни или «легкомысленных» петербургских светских знакомых, элегантно смывался, оставляя Немировича-Данченко одного. Жене Немирович-Данченко писал, стараясь не обижаться:
Стахович немного откололся […] проводит время со своими петербургскими приятелями. Даже играет в бридж (вроде «винта»)159.
А Стахович писал длинные и серьезные отчеты о карлбадских беседах с Немировичем-Данченко Ольге Леонардовне. С ней установилась стабильная переписка.
Из письма Стаховича Книппер-Чеховой 24 июня/6 июля 1910 года:
…Репертуар на будущий сезон нами намечен (только намечен, но не решен) следующий: открытие «Мизерером», ибо «Гамлет» не поспеет. В «Мизерере» Лилина занята вместо Стаховой (последняя будет ей дублировать). 27-го октября — Гамлет (Гзовская, Савицкая). В ноябре — новая пьеса Гамсуна (с Книппер в главной роли). Потом «Эллида» с Германовой и, наконец, пятой пьесой — Тургеневский вечер (Лилина — Провинциалка). Что из этого предложения выйдет — неизвестно. Может быть — ничего и придется ставить другие пьесы. Во всяком случае, будем из всех сил стараться дать не менее пяти новых пьес. Я на этом буду энергично настаивать.
Продолжать прохлаждаться и лениться, как мы это стали делать все последние годы, — немыслимо и противно. Нужно, очень пора подтянуться и деловито смотреть на наше предприятие. В конце мая, при работе по составлению годовой сметы, я ужаснулся величиною расходов и поставил моим двум коллегам-директорам ultimatum, без принятия которого я ухожу из театра. Я требую, чтобы меня выбрали и назначили главным директором и председателем правления. Без законной власти над Станиславским и Немировичем я более работать не могу. Первый ко мне привык, стал со мною хитрить и лгать, уклоняется от серьезных разговоров; второй ленится и ходит в летаргическом сне. Оба заглазно сваливают вины друг на друга, а при очных ставках друг друга стесняются, молчат, а я не разбираюсь и остаюсь в дураках. Более этого не желаю. Я буду направлять прения, выводить истину и следить за точным исполнением постановлений правления.
И Влад. Ив. и Конст. Сергеевич приняли мои условия. Решать же это вопрос будете вы — пайщики.
Не пройдет этот вопрос в собрании — останусь другом театра, но уйду из директоров, а пай свой подарю Качалову.
Пройдет — всех вас подтяну.
11 июля уезжаю отсюда прямо в Москву и деревню. 2 августа надеюсь быть в Москве и вас увидеть. А пока нежно целую ручку.
Ваш А. Стахович160.
Немирович-Данченко был доволен карлсбадским летом со Стаховичем:
Стахович все глубже убеждается в моей силе в Театре и, видимо, опирается на меня во всех своих желаниях. Кончит тем, что совершенно будет следовать за мной. Это будет небольшим добавочным плюсом Карлсбада161.
И все же Немирович-Данченко Стаховичу доверял не вполне. Слишком разно смотрели они на искусство Художественного театра и в плане эстетическом, и его общественной роли.
Можно ли доверяться Алексею Александровичу — такому убежденному октябристу? А могу ли я слушать Вишневского, такого определенного «слугу успеха»? —
делился он своими сомнениями в конце июля 1910 года, перед началом нового сезона с Москвиным162, вызывая его на репетиции «Miserere». Постановка пьесы Юшкевича стояла в репертуарных планах и вызывала беспокойство Немировича-Данченко. Если бы задержался выпуск «Гамлета», что было близко к реальности, и он обсуждал это со Стаховичем, то сезон надо было бы открывать «Miserere».
Станиславский выступал против этой работы театра. По принципиальным соображениям — и идейным, и моральным. И в письме Немировичу-Данченко, и публично. Он даже предлагал отложить из дивиденда театра деньги на убытки предстоящего сезона.
По всем пунктам Стахович солидаризировался со Станиславским.
Немирович-Данченко много думал обо всем об этом, и спорил с обоими директорами. Он считал, что открываться постановкой «Miserere» — это даже хорошо, и доводы свои в пользу «Miserere» излагал Москвину. Опасения насчет «общественного негодования» против «Мизерере», поднявшееся в печати, — это
результат усталой мысли, трусливого отношения к жизни, поворота в сторону октябризма и т. д. Это только еще одна ступень в той отсталости от жизни и ее «боевых» нот, по которой мы идем в последнее время. С этим надо кончить решительно и очень энергично, а то мы «Месяцами в деревне» да «Мудрецами» окончательно уйдем от нашей дороги свободного и художественного театра, от той дороги, где были «Штокман», «На дне», «Бранд», «Мещане» и т. д. Юшкевич нарисовал эпидемию самоубийства молодежи, которой «нечем жить». Это ужасное, страшное явление современности. […] Если бояться этих явлений, то нельзя ставить и «Разбойников» Шиллера, потому что скажут: Художественный театр зовет молодежь к разбою. Да и «Грозу» нельзя ставить, потому что там оправдание самоубийства Катерины. Или все это можно ставить, но так, чтобы все видели, что это «нарочно», и не волновались.
Боязнь жизни появляется от утомления. Утомленный человек бежит от всего, что бьет по нервам. Такое утомление переживают и столичная публика, и деятели Художественного театра, и поправевшая молодежь, и «слуги публики»163.
Для Немировича-Данченко и Станиславский — «человек вконец переутомленный», а «утомленному духу» нельзя доверять «идейное направление репертуара», полагал он.
Впрочем, кажется, вряд ли Алексей Александрович был «убежденным октябристом», как понимал их в 1910-м Немирович-Данченко. Даже Михаил Александрович Стахович очень быстро отошел от «октябризма», развернувшись в сторону политики мирного обновления.
Вернее, пожалуй, автохарактеристика Алексея Александровича. Он именовал себя «бестемпераментным славянофилом», то есть не борцом за почвенную культуру. Что тоже совсем не точно. Точно — что не борец. Но, любивший Россию, он любил и Францию. Вернее, все же, как деятеля Художественного театра отнести его к мирнообновленцам.
(продолжение следует)
Примечания:
[1] Шпигельского репетировал и играл на премьере В. Ф. Грибунин: впоследствии — второй режиссер спектакля И. М. Москвин.
[2] М. Н. Германова роль Натальи Петровны в «Месяце в деревне» не играла. Роль Мамаевой О. Л. Книппер-Чехова сыграла много позже премьеры.
___
129 Письмо А. А. Стаховича Л. М. Кореневой 17/30 ноября 1909 г. // ЛК, № 1122.
130 Письмо А. А. Стаховича О. Л. Книппер-Чеховой 9 декабря 1909 г. // К-Ч, № 5179.
131 Письмо А. А. Стаховича О. Л. Книппер-Чеховой 16 декабря 1909 г. // К-Ч, № 5180.
132 Письмо А. А. Стаховича Л. М. Кореневой 16 декабря 1909 г. // ЛК, № 1123.
133 Письмо А. А. Стаховича К. С. Станиславскому 6 декабря 1909 г. // КС, № 10516.
134 Письмо А. А. Стаховича Вл. И. Немировичу-Данченко 22 ноября 1909 г. // НД, № 5775/4.
135 Письмо А. А. Стаховича Вл. И. Немировичу-Данченко 17 декабря 1909 г. // НД, № 5775/6.
136 КС-9, т. 8, с. 233.
137 Станиславскому: Тебе, игравшему Брута (и, по-моему, превосходно), посылаю изображение его бюста. Обнимаю и поздравляю с Новым Годом. А. Стахович (КС, № 10517).
Бурджалову: Выбрал Вам, как человеку со вкусом, рисунок знаменитого художника Cascella. Хотя на нем целуются, а у нас христосуются только на Пасхе, но Вы простите это маленькое отступление. С Новым Годом, дорогой Георгий Сергеевич. Ваш Стахович (Музей МХАТ. Ф. Г. С. Бурджалова, № 17158).
Кореневой: Хотя Вы меня знать не хотите, не только сама не пишете, а даже не отвечаете на письма, тем не менее не могу лишать себя удовольствия поздравить Вас, милая Лидия Михайловна, с Новым годом и пожелать вам благополучия и дальнейших успехов. А. Стахович (ЛК, № 1124).
Из новогодних поздравлений Стаховича от 25 и 26 декабря следующего, 1910 года, сохранились — Книппер-Чеховой и Кореневой:
Книппер-Чеховой — на почтовой открытке Рим. Фонтан Trevi с пометой: «Кто из него пьет — вернется в Рим! Поверие): Дорогая Ольга Леонардовна, поздравляю Вас с Новым Годом и желаю Вам то, что может пожелать искренний и преданный друг. Ваш А. Стахович. Черкните словечко (К-Ч, № 5183)
Кореневой — Yall I. Luca/ Yl/ Violinista. Raffaello: С Новым Годом Вас поздравляю, милая Лидия Михайловна. Желаю Вам всех земных благ: здоровья, счастья, благополучия, успеха. Спрячьте на память от меня эту очаровательную головку Рафаэля. До свидания. Ваш А. Стахович (ЛК, б. н.)
Новогодние поздравления Книппер-Чеховой и Кореневой — традиционны в эпистолярии Стаховича.
138 КС-9, т.8, с. 173.
139 Там же, с. 174.
140 Там же, т. 5, кн. 1, с. 510 — 511.
141 Там же, т. 8, с. 174.
142 Письмо А. И. Южина к М. А. Стаховичу 19 марта 1910 г. // РГАЛИ. Ф. 1293, оп. 2, ед. хр. 8, л. 8.
143 См.: КС-9, т. 8, с. 275.
144 См.: НД-4, т. 2, с. 231.
145 Письмо А. А. Стаховича Вл. И. Немировичу-Данченко 19 февраля 1910 г. // НД, № 5776.
146 НД-4, т. 2, с. 120.
147 Письмо А. А. Стаховича Вл. И. Немировичу-Данченко 27 мая 1910 г. // НД, № 5776/2.
148 См.: НД-4, т. 2, с. 118–123.
149 Там же, с. 118.
150 КС-9, т. 5, кн. 1, с. 521.
151 НД-4, т. 2, с. 118.
152 Там же, с. 119.
153 Там же, с. 142.
154 Письмо А. А. Стаховича О. Л. Книппер-Чеховой 19/2 июля 1910 г. // К-Ч, № 5181.
155 Письмо А. А. Стаховича О. Л. Книппер-Чеховой 19 июня 1910 г. // К-Ч, № 5196.
156 Письмо А. А. Стаховича О. Л. Книппер-Чеховой 24 июня/6 июля 1910 г. // К-Ч, № 5187.
157 НД-4, т. 2, с. 138.
158 Там же, с. 137 — 138.
159 Там же, с. 138.
160 Письмо А. А. Стаховича О. Л. Книппер-Чеховой 6 июля 1910 г. // К-Ч, № 5187.
161 НД-4, т. 2, с. 138.
162 Там же, с. 150.
163 Там же.