© "Семь искусств"
  сентябрь 2019 года

276 просмотров всего, 3 просмотров сегодня

Есть ещё и такая вещь, как потребность в тоске: не привычка даже ― это само собой ― но именно потребность в ней как в свидетельстве (одном из‚ мнится, самых неопровержимых) подлинности жизни.

Ольга Балла-Гертман

ְДИКОРОСЛЬ

(продолжение. Начало в № 11/2017 и сл.)

Ольга БаллаВыписаться из широт

В молодости ― в этом в высшей степени временном, сквозяще-временном, стремительно минующем состоянии ― непостижимым образом есть что-то вечное, универсальное. По меньшей мере, заявка на универсальность, на «всечеловечность» (в молодости, помню, ничего так не хотелось, как быть «всечеловеком», «человеком вообще». Выписаться из широт ― а если в какие-то и вписаться, то непременно в те, что дают наибольшую возможность универсальности). Если ребёнок ещё целиком привязан к своим обстоятельствам, которые принимает за константы мира, а взрослый (ну, типовой взрослый) сознательно встраивается в заданный социумом набор координат, ― то молодость ― сплошной выход за пределы (попытка невозможного, да!). Понятно, что это стремление ничуть не менее насущно и человекообразующе, чем встраивание в координаты с его ответственностью, смирением, врабатыванием, самопреодолением и прочими замечательными вещами ― тем более, что у него сколько угодно и своего смирения, и своего врабатывания, и своей ответственности (о своём самопреодолении и говорить нечего ― на поверхности). За это-то ― а не только за обилие времени впереди и потенциального вокруг и внутри ― и люблю молодость как модус существования. (А что до незащищённости и «бескожности», которые ей неминуемо сопутствуют, ― их надо просто принять. И прожить насквозь, да.)

Понятно поэтому, что молодости в человеке ровно столько, сколько есть в нём стремления к всечеловечности и к выходу за (коснеющие) пределы.

Теперь-то я, однако, знаю, что и старость ― выход за пределы, не в меньшей степени, чем молодость, а то ещё и в большей. За те самые, заданные социумом координаты ― к той самой универсальности и всечеловечности. Вот теперь действительно становишься человеком вообще.

И это уже не попытка невозможного. Это уже сама реальность.

И даже стремиться не надо. Получается само.

К себе самой: О болевом зрении

Боль вообще ― важнейший собеседник, её надо слушать, её не надо ни глушить, ни снимать ― по крайней мере, пока ты в силах с ней жить. Подобно телесной, боль душевная указывает на важные области разладов в жизни. Не факт, что все эти разлады можно и должно устранить или уладить ― вполне допускаю, что некоторые невозможно, что в этом их смысл: в неустранимости. Но их безусловно стоит тщательно продумать и вообще тщательно прожить. Проработать собой ― как большим и цельным инструментом.

Подстрочный комментарий к дню: О всечеловечности

Как-то слишком похоже на то, что по-настоящему и по полной (внутренней) программе мне удаётся жить только за письменным столом ― даже если занимаюсь за ним полной фигнёй (и более того, даже если занимаюсь не-фигнёй и при этом у меня ничего не получается. Ну, это не сегодняшний мой случай, но тем не менее). Не уверена, что это правильно, зато очень уверенно чувствую, что с этим, скорее всего, ничего не поделаешь и, опять же более того, делать с этим ― менять в этом ― ничего и не хочется.

Именно это занятие и состояние восстанавливает меня, существо неполное и случайное, до состояния «нормального» человека ― такого, который больше всяких своих эмпирических обстоятельств и вообще не слишком с ними соприкасается. Пожалуй, именно это и ничто другое (не только максимально терапевтично, но и) делает меня тем, чем (единственным) всегда, по большому счёту, хотелось и хочется быть: всечеловеком.

К колористике смысла

Определённый оттенок синего цвета ― глубокий, яркий бирюзовый ― способен вселить в меня уверенное, совершенно соматическое (и столь же «обоснованное», думаю, как и эффекты психотропных средств, так что тут я ни в малейшей мере не обольщаюсь) чувство того, что «всё будет хорошо»: некой глубинной и коренной, а потому устойчивой и в конечном счёте неустранимой благонастроенности мира.

Закваска и бродилище

Книжные ярмарки ― это такая дивная форма жизни, которая всей собой, всеми своими подробностями и настойчиво сообщает человеку, что жизни ― много и что она ― будет (это ― форма жизни, раскрытая в будущее: ведь книги рассчитаны на своё будущее прочтение, может быть, даже и многократное).

Это такой огромный ковш, который черпает будущее ― сразу со всем, что в него попадает, без разбора ― со всеми водорослями, моллюсками, рачками, насекомыми, головастиками, рыбьей икрой, окурками, огрызками, пустыми бутылками и пивными банками…

Это закваска и бродилище будущей жизни: о нет, не идеальной и правильной, не с чистого листа ― просто жизни, всякой, с суетой, глупостями, излишествами, пустяками, аморфностью, напрасной тратой сил, ― трудной, противной, надоедливой, тупой, ― но тем-то она и настоящая. ― Может быть, как ни смешно, это как раз одно из тех мест, где хорошо (и телесно, как водится) понимаешь, что жизнь другой быть и не «должна», что самый её смысл в суетности, в крикливой и аляповатой избыточности, в удалённости ― кажется ― от всякого смысла (потому что на самом деле он ― везде. Он ― и там).

О мгновенной эстетике

Мгновенная эстетика: случайное и неожиданно- (уж точно не преднамеренно) точное совпадение предметов цветом ли, формой или фактурой ― чем бы то ни было (по мне ― лучше и чаще цветом) ― в безошибочную ― и обязательно эфемерную ― цельность.

Кстати, на подобных вещах способны почему-то держаться большие пласты душевной жизни. Они почему-то способны срабатывать как индикаторы (разумеется, субъективно значимые ― но другого и не требуется) (моего) согласия с ситуацией, верности / точности избранной или, лучше, нащупанной (тогда ― нуждается в подсказках) линии отдельных действий или поведения в целом.

(Это настолько дорационально и малообъяснимо, точнее ― не нуждается в объяснении, не требует его, ― что должно быть отнесено скорее к области персональных суеверий. ― Но и таковые нужны ― для поддержания (внутреннего) динамического равновесия, хорошо уравновешенной динамики.)

К запискам неудачника

Даже неудачи прекрасны тем, что дают остро почувствовать жизнь. По мне, это одна из самых больших ценностей, корень многих прочих.

Как красив чистый лист бумаги

Глядючи на красивые, мудро и тонко линованные «молескинообразные» тетрадки (ещё одна область аддикции, доходящей до дрожи, как та самая зелень лавра, отчётливо имеющей некоторые черты страстности) в писчебумажном отделе книжного (торжество интеллектуальной чувственности!), думала: Боже мой, эту сдержанную, элегантную, чистую красоту превращать в свою хаотичную, сумбурную ― даже на графическом уровне ― жизнь… ― Впрочем, это (карябанье своей лапой в таких ― например ― тетрадках) ― один из очень немногих (повседневно доступных) способов придать этой жизни ― в качестве составляющих элементов ― хоть сколько-то сдержанной красоты, благородной точности. (Красота ― это качество существования в мире, структура этого существования, не правда ли?) Чуть-чуть воспитующей формы ― даже если поздно и безнадёжно (пластичность стремительно утрачивается) воспитываться.

К изготовлению смысла

Молчание ― ничуть не менее форма (даже направленнее: инструмент) осмысления вещей, чем их проговаривание ― трудно даже сказать, что важнее ― «оба важнее» (хотя, признаюсь, первый из этих инструментов нравится мне всё больше и больше) ― притом та речь, конечно, хороша, в которую встроен, вращен, в которой растворён щедрый компонент молчания. Речь не вполне называющая ― недоназывающая.

Что не отменяет ценности речи противоположно устроенной ― избыточной, обгоняющей самое себя, спешащей проговорить то, что ещё не готово к проговариванию ― «поисковой»: речи с неопределённым, недоопределившимся, на ходу определяющимся предметом, ― речи с заведомо недостающей точностью, такой, которая идёт впереди себя, наугад и вслепую, и нащупывает будущие возможные смыслы и предсмыслия, не страшась перепроизводства побочного, идущего как бы в отвал продукта.

Искусство невозможного*

*чувствую я, важнейшее из искусств. И не только в том его варианте, о котором пойдёт речь ниже.

Всякая работа ― а особенно так называемая интеллектуальная, где всегда имеешь дело с заведомо необозримым ― это работа с невозможным. Прежде всего с невозможным, а потом уже, если повезёт, и со всем остальным.

Helpless, helpless

Перед тем, как начать делать (в основном писать, остальное не так страшно) что бы то ни было ― в незыблемом порядке вещей (поэтому даже не очень уже страшно) ― чувство абсолютной (ну, почти) беспомощности: будто у меня вместо рук, которыми предстоит что-то сделать ― маленькие безвольные, бессильные, исчезающе-рудиментарные лапки.

Поэтому работа ― едва ли не всякая ― это (ещё и) процесс освобождения от беспомощности. (Скорее от чувства беспомощности, сама-то она никуда не девается, ха, ха, ха ― но и того довольно). Это ― выработка свободы от неё, ― тем более важная, что делаешь ты это теми же самыми лапками-рудиментами, которые по ходу дела прямо на глазах превращаются в руки. Это ― выщупывание, вылепливание осязаемых ― и потому, на уровне субъективного чувства, убедительных ― структур из (ближайшего к тебе участка) мира, который только что переживался как хаотичный и аморфный.

Всякая работа терапевтична.

О подлинности

Есть ещё и такая вещь, как потребность в тоске: не привычка даже ― это само собой ― но именно потребность в ней как в свидетельстве (одном из‚ мнится, самых неопровержимых) подлинности жизни.

Время приручения тишины

Осень ― время для сведения солнца с неба на землю, снаружи ― внутрь и вглубь, уловления его в человекосоразмерные сосуды, делания его ручным: пусть греет, невидимое, всю зиму. Время приручения тишины.

О мирообразовании

Лето ткёт плоть мира. Осень занимается выделкой его души; чем ближе к ноябрю, особенно позднему, тем всё более ― духа. Душою же занимается и весна, предпочитая особенно области воображения и иллюзий, и, чем ближе к лету, тем более смещая внимание к её (создаваемой души) чувственным областям. Зима оттачивает разум мира и его (прикладную, мелкую часть ―) рассудок.

К феноменологии чтения

Бывают книги (по предпочтительным режимам чтения) «быстрые» и «медленные». Не стоит (повредит качеству восприятия) читать первые как вторые, и наоборот.

***

Очень хочется сидеть где-нибудь в Больших Нескончаемых очередях, чтобы, не торопясь, с чувством полного и разнузданного права на транжирство времени крупными кусками читать Большие Медленные Книги. Читать которые ― всё равно, что ехать в поезде дальнего-дальнего следования и смотреть в окно.

Только лучше.

Продавливая

Продавливая следы в сыпучей, осыпающейся плоти мира, как не знать, что они обречены изгладиться, как не чувствовать, что они уже изглаживаются ― в ту самую минуту, как мы их продавливаем? Этот усталый ― веками топтали! ― материал почти даже не сопротивляется. Просто осыпается под ногами. Едва держит (нужную нам) форму.

И всё-таки ― в наспех протоптанных, неловких, случайных впадинах нашего моментального присутствия копится и застаивается, густеет и зреет само бытие.

Ты сам не должен отличать

Ещё раз (в порядке шлифовки стёкол ― внутренне-оптических): неудачничество ― прекрасный повод научиться свободе от «удач» и «неудач» (от «вины» и «невиноватости», от «оправданности» и «неоправданности» ― как от типов условностей, которые, структурируя нам жизнь, улавливают нас в сети). Заняться тем ядром жизни, которого это разделение не достигает (которого, может быть, не достигают все мыслимые разделения), которое глубже их. Глупо думать, будто «удачи» улучшают (или увеличивают) жизнь, а «неудачи» её ухудшают (или уменьшают). Они ― и те и другие ― просто несколько меняют конфигурацию (ну, может быть, и количество) наших обязанностей.

(Но обязанности ― это же не жизнь: это просто её внутренние ― гораздо более текучие, чем иной раз получается думать ― структуры.)

Я думаю, неудачи, срезая с человека одну оболочку за другой, оставляют в конце концов ― если он там есть ― внутренний, ими не срезаемый, стержень. Они просто нужны для избавления от лишнего ― независимо от того, «нужно» нам это лишнее или нет, «желанно» ли оно нам (как стигматы святой Терезе ― куда ж от внутренних сопровождающих цитат) или нет. Понятно же, что неудачи ― школа свободы и существенности. А они ― и существенность особенно ― имеют все права не считаться с нашими желаниями и преференциями (прихотями и зависимостями, капризами и иллюзиями, навязчивостями и привычками).

Осень. Голоса вещей

Проговаривая осень, проговариваешь на самом деле много чего: настолько особый она модус существования мира. Рефлексии над осенью следовало бы выделить в самостоятельную линию накопления смыслов ― что и делаю.

Итак.

Из самого важного в осени ― прозрачность, обещание. Несамодостаточность (открытость!), неупёртость в себя: сквозь неё, одновременно прибывающую и убывающую, просвечивают будущие состояния мира. Осенью прямо физически осязается течение времени (которое летом стояло одним тяжким солнечным комом), в самых тонких его нитях.

Осень ― гигантское увеличительное стекло, поднесённое к повседневным деталям: каждую делает крупной, отточенно-отчётливой, каждой придаёт острую единственность, каждую обучает самой себе. Осенью зрение (вспоминаючи, что самого главного глазами не увидишь) уступает место другим чувствам (по преимуществу, конечно, шестому); широко распахиваются осязание, обоняние, слух… В гулкой тишине осени далеко разносятся голоса вещей.

Anything goes

Когда-то давным-давно вычитала я (помнится, будто у Исаака Башевиса Зингера) ― и усвоила накрепко в качестве одной из внутренних формул ― что «предметом страсти может стать что угодно». Формула, как и положено формуле, так и норовит примериться к разному материалу (да ещё и модифицироваться применительно к нему). Так, с некоторых пор думается мне и о том, что такое же «что угодно» может стать и (например) средством постижения мира. Таким средством может стать, например‚ болезнь‚ страх, старение и старость… ― главное ― чтобы оно было замечено, истолковано, востребовано и освоено в этом качестве. В этом смысле, как показывает некоторый опыт, человек до изумления пластичен. Здесь буквально anything goes, как выразился другой источник внутреннего цитирования, Фейерабенд, по несколько другому поводу.

О неуничтожимой мимолётности

Краткость ― лучше сказать, исчезающая мимолётность! ― жизни отчасти компенсируется (как это часто случается с компенсациями, эта тоже тяготеет к избыточности) способностью жизни накапливаться внутри и присутствовать там ― в каждый из проживаемых моментов! ― всей-целиком, всей-одновременно. Этот прозрачный (во все стороны видно; видно многое сразу) внутренний ком постоянно растёт, не теряя старых связей и прорастая новыми. Я бы даже не назвала эту внутреннюю стереоскопию ― «памятью»: память ― вещь всё-таки более умозрительная, а это прошедшее всё ― живётся, проживается. Чувствуешь себя звукозаписывающим устройством, на котором звучат все записанные мелодии сразу. Притом каждую различаешь ― и звучание каждой сказывается на звучании всех остальных. (Иной раз подумаешь, что человек умирает, чтобы бежать куда-нибудь уже от этого распирающего, подавляющего избытка.)

О хорошести

Ещё думалось мне о том, что не основная ли цель стремления быть «хорошей» ― внутреннее успокоение, достижение удовлетворяющего образа себя, спасение от мук (по крайней мере, разладов) самооценки ― то есть вовсе не «любовь к ближнему», а потребность в (хронически недостающей) внутренней гармонии, внутренне-экологическое предприятие. Самозащита ― от себя же, от собственных разной степени деструктивности тенденций.

О молодости

Молодость ― верный способ для мира уловить нас в сети (мир ловил меня и ― да, поймал), внушить нам идею, она же и чувство, что мир ― а особенно отдельные, волею слепого случая пережитые в молодости его участки ― имеют к нам острое, личное и красноречивое, совершенно единственное отношение, что сказка мира только и делает, что рассказывает о нас. Если бы не молодость с её уязвлениями всем подряд, сдирающая защитные шкуры, вживляющая нам, восприимчивым, под кожу то, что вот сию минуту ещё, казалось бы, было чужим и безразличным ― что бы мы знали о способности мира быть личностным и адресованным, капризно-требовательным и непостижимо-пристрастным?

Сколько бы всего я сделала иначе, случись ― назад.

Не стой на ветру

А по некоторым городам скучаешь не потому, что они значительны, красивы, разнообразны, насыщены жизнью и культурными событиями и фактами как её разновидностью (всё это ― показатель городского «качества» ― качества города как единицы жизни), а просто как по собственной внутренней ― а потому и внешней ― форме, которую время от времени хочется, для чего-то нужно принимать. Ну, скажем, чтобы пережить какой-то аспект самой себя, с этими городами связанный. Бывают такие места для самообретения. Скажем, Прага, при всей её личной (гипер)значимости, уже самой своей интенсивностью взывает ― вызывает человека ― к общечеловеческому существованию, к выходу за свои исторически данные пределы. Вот есть такие места, где стыдно не быть всечеловеком. А есть города, где ― даже помимо их исторической значимости ― важно и получается быть самой собой (а общечеловеком ― ой, не всегда получается ― нигде. Почти никак не. Но оттого не менее хочется.) Где запасы этой самой себя хранятся. И даже, я думаю, потихоньку вырабатываются. Где не стоишь на ветру универсальности. Города, которые к тебе милосердны.

Так я скучаю по довольно трудному, усталому, замученному русской историей и экономикой и очень родному (нет, не кровно, глубже) городу Туле. Надо туда время от времени ездить.

Ещё к колористике смысла

…кстати, синий (особенно в некоторых своих напряжённых вариантах, в переходной зоне между глубоким синим и бирюзово-голубым ― есть у него такие экстатические участки) ― ещё и цвет универсальности, того самого выхода за те самые пределы, что так навязчиво мнятся существом человеческого.

(На самом деле, конечно, это не всё существо человеческого ― не менее «ядерным» образом к нему принадлежит и обживание пределов. Но это уж другие цвета.)

О любви

Кажется, счастливую страну (если такие вообще есть; ну положим) я не могла бы любить: непременно нужна мне какая-то горчинка в облике ли, в интонации ли существования, внутренняя встревоженность, тайная потерянность, постоянное памятование ― не обязательно осознаваемое ― о своей невозможности, о неполной возможности.

Может быть, потому, что любовь и мнится мне в своём глубоком существе тем самым «ты не умрёшь» (через которое её определил уж и не помню кто, не Габриэль ли Марсель? ― да так ли важно), упрямо произносимым вопреки всяким очевидностям.

Впрочем, это относится не только к странам.

Язык булыжника мне голубя понятней

Есть города ― как короста на теле земли; города с косной, трудной, запинающейся речью. Города со сбитым затруднённым дыханием; закрытые, кажется ― или почти ― от проникновения в них (распахивающего горизонты) чуда. Города ― сгустки темноты, через которую едва пробивается свет. Города, в образующей которые смеси из бытия и небытия преобладает небытие.

Эти-то мне понятнее всего.

А я ещё думаю, что именно некрасивые, трудные, бедные города больше всего нуждаются в любви ― им-то как раз её и недостаёт, мы их так вызываем из небытия (а всё живое нуждается, подозреваю я, в том, чтобы кто-то вызывал его из небытия: пока зовут, оно живёт). Любить Париж или Рим ― всё равно что подавать миллионеру медную мелочь: и без того обойдётся. А вот, например, Туле, Иванову (Иваново в своё время пережилось мной как город с сильнейшим внутренним разладом), Ижевску, или, лучше того, маленькому Ефремову в Тульской области ― очень-очень надо, как воздух. Наша медь окажется там на вес золота. Золотом она там и будет.

И вообще, если уж говорить о «предназначении человека» и / или «смысле жизни», я бы охотно сошлась сама с собой по этому вопросу в том, что он(о) состоит (и) в том, чтобы хоть кого-то или хоть что-то вызывать из небытия. Увеличивать количество бытия в мире.

Ковчег

Жизни (моей) хочется (слишком даже ― чувствуется нужным это желание преодолевать, сопротивляться ему) сворачиваться, уходить внутрь. Это не (совсем) отказ от экспансии, жажда которой раздирала в молодости: это оборачивание её во внутренние пространства.

Разжигание внутренних огней, набивание внутренних закромов и трюмов, будто там ― в смерти ― пригодится.

Будто она ― океан, которые можно переплыть и ― однажды, когда-нибудь ― достичь другого берега.

(продолжение следует)

Share

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

AlphaOmega Captcha Mathematica  –  Do the Math
     
 
В окошко капчи (AlphaOmega Captcha Mathematica) сверху следует вводить РЕЗУЛЬТАТ предложенного математического действия