© "Семь искусств"
  июль 2017 года

Марк Иоффе: Кафедра в городе Энн

Приглашены были: Саша Соколов, Сергей Довлатов, Юз Алешковский, Иосиф Бродский и с ними вместе должен был принять участие в симпозиуме не литератор, но…  сам Михаил Барышников.

Марк Иоффе

Кафедра в городе Энн

воспоминания о прошедшей эпохе

(продолжение. Начало в №10/2016 и сл.)

Глава 15

Изначально, много лет тому назад, я собирался поведать о том, что я буду описывать в этой главе в форме рассказа под названием Пир Балтазара, заимствуя название у Фазиля Искандера. Но так не получилось и если бы я писал этот рассказ сегодня, то я, пожалуй бы, назвал его Пир у Сатаны, что, конечно, тоже несет прямые литературные аллюзии, но я бы назвал его так, не кивая в сторону Булгакова, а по причине стечения обстоятельств, которые я опишу подробно.

Мой первый год учебы в Мичиганском университете, помимо просеминара по Аввакуму и Розанову, описанному выше, ознаменовался еще одним событием, событием вряд ли напрямую академическим, а скорее светским и гламурным, одним из тех светских раутов, которые остаются в памяти навсегда, никогда не блекнут и не теряют блеска и значимости.

Событие это имело прямое отношение к Карлу Профферу, профессору литературы на нашей кафедре в Энн Арборе и сохозяину, вместе с его женой Элендеей, знаменитого издательства Ардис, специализировавшегося на издании новой русской литературы и переиздании старой. Я, впрочем, уже писал выше немного о Проффере и об Ардисе, так что продолжим.

Событие, о котором я рассказываю, произошло только благодаря Карлу Профферу, который в те дни умирал от рака. Умирал он долго и медленно. Болезнь началась, наверное, за год до моего приезда в Энн Арбор и продолжалась весь мой первый академический год в Мичигане, с сентября 1983 года по лето 1984-го. Проффер был сильный человек, борец, и уходить из жизни он хотел красиво, будучи окруженным людьми, которые для него что-либо значили. В течение всего года он приглашал на кафедру всякого рода известных русских литераторов выступить с лекциями, а в весенний семестр решил провести открытый симпозиум, посвященный современной русской литературе в изгнании и тут уж он, Проффер, решил блеснуть на славу: принять участие в симпозиуме должны были все (или почти все) самые блестящие русские литераторы, приземлившиеся на американском континенте. Приглашены были: Саша Соколов, Сергей Довлатов, Юз Алешковский, Иосиф Бродский и с ними вместе должен был принять участие в симпозиуме не литератор, но…  сам Михаил Барышников. Потом, правда, оказалось, что Барышников смог участвовать по стечению обстоятельств, а не потому, что он имел нечто особо важное сказать о современной русской литературе, — нет, просто его балетная труппа в дни, выбранные для симпозиума, выступала то ли в Энн Арборе, то ли в Детройте, что было недалеко, так что Барышников имелся в наличии и, конечно, был рад принять участие в культурном мероприятии со своими приятелями Профферами и писателями. Мы, конечно, никогда не узнаем — было ли это случайным стечением обстоятельств или Проффер специально приурочил свой симпозиум к приезду труппы Барышникова, но это стечение обстоятельств стало краеугольным в успехе того вечера.

О намечавшемся событии начали говорить за многие недели до него. Остроумники вроде Титуника и меня стебались вовсю над приближением лучезарных звезд литературы и искусства, снисходящих со своих столичных высот к посещению нашей провинции. Напрашивался вопрос — кому это все нужно, кроме Профферов и нас, людей, связанных со славянской кафедрой. А так, казалось бы, что светочи русской литературы должны быть городу Энн Арбору, да и всему неславянскому университету как бы «до фени…»

Выпивая как-то у Титуника (который любил время от времени собрать у себя  гостей в огромной квартире на 12 этаже модного дома на окраине города, откуда с опоясывающего квартиру балкона открывался роскошный вид на луга и рощи, окружавшие город Энн), я порадовал присутствующих ехидным лозунгом, который придумал в приветствие сиятельных гостей — на длинной бумажной ленте я написал:

Добро пожаловать, звезды балета и кордебалета!

Титуник очень радовался моей шутке, она как раз была в его стиле, но афишировать ее на кафедре отсоветовал, сославшись на то, что у Проффера не всегда все в порядке с юмором.

Кстати говоря, на вечеринки к Титунику приглашались далеко не все. Это были сугубо суперэлитные сборища. И чтобы попасть туда — это надо было заслужить. Заслужить это можно было двумя способами: либо надо было быть молодой и очаровательной в той или иной степени студенткой, как мои соклассницы годом старше — Ивонна и Джой, или надо было уметь развлечь Титуника. Конечно, если вы были достаточно известным поэтом или писателем, то вы автоматически приглашались, и даже само сборище происходило в вашу честь. Так всегда было, когда в Энн Арбар наведывался выпускник нашей кафедры, с которым Титуник тоже приятельствовал, как со мной, — поэт Алексей Цветков. А если приезжал Цветков, то повидать друга подтягивался из Монреаля, который был не так далеко от Энн Арбора, другой замечательный русский поэт, живший в Канаде и работавший на канадском радио — Бахыт Кенжеев.

Когда они собирались дома у Титуника, то после основательного возлияния неизменно происходил поэтический турнир между этими двумя столь разными, но в чем-то близкими поэтами. Титуник, конечно, был главным судьей турнира и удивительным было то, что каждый раз один из поэтов выигрывал…

Я в те годы был молодой и застенчивый и в присутствии Цветкова и Кенжеева робел, речь моя становилась скованной, остроумие исчезало, и мы с женой забивались куда-то в угол и тихонько слушали, пока поэты и Титуник наслаждались друг другом.

Надо отметить также — несмотря на мои приятельские отношения с Титуником, и несмотря на то, что я был женат на красивой женщине, и несмотря на то, что в целом постоянно развлекал Титуника шутками, эпиграммами, беседами, рассказами, тем не менее я не был зачислен в число постоянных участников его пирушек, как те же Ивонна или Джой. Время от времени до меня доходили слухи, что на днях у Титуника был сбор, на который мы с женой не были приглашены. Поначалу, узнавая о таком предательстве, я не знал — как реагировать и как объяснить такую непоследовательность в приглашениях. Искал какие-то пробелы в своем поведении и высчитывал, — уж не обидел ли я чем мэтра. Но потом мы с женой решили просто «положить» на это и не задумываться — почему и как это происходило, и, когда мы разрешили ситуацию таким образом, жизнь стала значительно легче и веселей, и со временем мы заметили, что Титуник стал требовать нашей компании все чаще и чаще…

Видимо, человек, постоянно ведущий какую-то подспудную игру с окружающими, очень хорошо чувствует их ощущения и отношение, и, как собака, тонко реагирует на малейшие изменения, и уж того, чтобы на него «положили», он совершенно не может допустить. Одна из самых замечательных моих соклассниц того периода, уроженка Берега Слоновой Кости и выпускница Университета имени Патриса Лумумбы в Москве Айса Блайден, приятельствовавшая с Титуником, говорила: «это у него от скуки и отчаяния…»

Официально нашей кафедрой заведовал председатель ее профессор Штольц, а неофициально ей управляла его секретарша – латиноамериканка по имени Нора, не имевшая никакого отношения ни к России, ни к чему-либо славянскому. Она была глубоко профессиональна, умна, ехидна и, мне кажется, ненавидела большинство профессоров тихой иронической ненавистью. Во всяком случае, Нора лучше, чем кто-либо из профессоров, которых нам назначали в академические советники, знала какие курсы надо брать для выполнения требований программы и в каком порядке, каковы были писаные и особенно неписаные правила, руководящие академическим процессом. Нора, если хотела, могла посоветовать как обращаться к тому или иному профессору, подсказать, что их напрягает, обижает или, наоборот, как им польстить и что их радует. Она могла дать знать — заточил ли профессор на кого-либо из нас зуб, напомнить профессору вовремя написать требующуюся вам характеристику, и даже, что было нелегально, заглянуть в эту характеристику и дать вам сигнал — хорошо ли о вас высказался тот или иной профессор или не очень, а подобная информация была смертельно необходима, ибо часто эти характеристики решали — будут ли у вас деньги на следующий год обучения или вас выпрут на улицу, как это случилось со мной в один неприятный момент, о чем я писал выше.

То есть Нора была незаменима и мы, студенты, к ней подлизывались как только могли. У кого-то, как у девчонок, это получалось естественно, а я, по юности лет и упрямому максимализму, был совершенно не способен делать это последовательно и искренне, так что Нора ко мне не благоволила и выдавала мне информацию только в случаях крайней необходимости или чтобы уесть меня. Но иногда мне перепадали от Норы лакомые кусочки. И так это было в этот день, недели за две до симпозиума по современной русской литературе в изгнании: мой самый близкий друг по кафедре Джо Крафчик и я и, наверное, пара студенток толпились у Нориного стола в ее офисе. Нора сидела, внимательно глядя в какой-то длинный список имен и что-то в нем помечала карандашом. На вопрос что она делает Нора, не глядя на нас, процедила сквозь зубы:

— Тут вот профессор Проффер заходил и велел составить список студентов кафедры для приглашения к нему домой на банкет после симпозиума.

Потом она внезапно повернулась к нам и тихо и внятно сказала:

— Профессор Проффер велел мне тщательно отбирать, чтобы не было никакого «студенческого мусора»…

И она отвернулась как ни в чем не бывало.

Мы с Джо выскочили из ее офиса как ошпаренные с одним вопросом: «Мусор ли мы?»

Остыв после праведного возмущения такой постановкой вопроса мы решили, что уж мы то точно мусор и нам банкета не видать. На том и порешили и забили на банкет.

Каково же было наше удивление, когда и Джо, и мы с женой получили официальные пригласительные билеты на банкет к Профферу. Это, конечно, были настоящие эмоциональные американские горки, типа снизу вверх и часто опять в бездну, что являлось часто метафорой нашего существования на нашей кафедре, но было все-таки приятно найти себя в числе элитной группы приглашенных, а не какого-то таинственного «студенческого мусора»…

И вот заветный день симпозиума и банкета у Профферов наступил. Надо сказать, что мы, студенты, с одинаковым интересом ожидали обоих мероприятий: панель, созванная Проффером, была очень презентабельна и обещала интересную беседу, а уж посмотреть воочию вблизи на знаменитых деятелей литературы и искусства и на сам вошедший в историю дом Профферов, где находилось легендарное издательство Ардис, — уж мало что могло быть более интересным для людей нашего круга.

Симпозиум, соответственно, был назначен часов на шесть вечера, ну а банкет — сразу следом, наверное, часов на восемь.

Мы с Соней, конечно, нарядились: я в те годы форсил огромной, по грудь, бородой и стрижкой «под горшок». Облачился я, помнится, в зеленый твидовый пиджак, темный галстук, белую рубашку. Была зима, поэтому сверху на мне было крайне модное серое твидовое же пальто-реглан, несколько расклешенное книзу, как тогда полагалось, купленное в супермодном магазине поношенной одежды в Гринич Вилледже в Нью-Йорке. На Соне, было, кажется, светло-голубое легкое платье, и зеленое, тоже расклешенное, драповое английское пальто.

О предстоящем симпозиуме сообщали местные газеты, и о нем говорили даже люди, не имеющие к русской культуре отношения, типа нашего семейного доктора-хиропрактика, который лечил многих танцоров из школы танца нашего университета и от них прослышал о мероприятии с участием Барышникова. Но билета на симпозиум у него не было, и он нам искренне завидовал и ждал рассказов.

Мои родители, заранее приобретя билеты на симпозиум, приехали на него из Детройта. С ними порывался ехать находящийся тогда в Детройте гость папиного оркестра —знаменитый польский дирижер-эмигрант Ежи Семков, большой знаток и поклонник русской литературы, эксцентрик и человек экстравагантной мефистофельской внешности. Но он в результате не поехал на симпозиум, боясь, что собравшиеся смотреть на Барышникова любители музыки и балета его тоже узнают и разорвут на куски.

Симпозиум должен был происходить в большой публичной аудитории в виде амфитеатра в здании Управления аспирантурой. Зал был колонный, величественный, посредине сцена с длинным столом, покрытым темным сукном, за которым располагались гости, и подиумом для переводчика. Светились видеокамеры и софиты.

Зал был человек на 2000 и абсолютно полон. В проходах стояли девицы, державшие в руках самодельные плакаты с русским и английским текстом:

Миша! Мы тебя любим!

Их лица светились восторгом ожидания.

Нам, как представителям не «студенческого мусора», были выделены отличные билеты на места в самом центре зала.

Зал гудел в ожидании чего-то чрезвычайно увлекательного.

И вот на сцену вышли и расселись за столом панелистов участники симпозиума: Юз Алешковский (он оказался самым близким к переводчику), за ним Саша Соколов и Сергей Довлатов. Следующим на сцену вышел ладный человек невысокого роста в красивом костюме и весь зал взревел, все девицы запрыгали и завизжали по-английски и на ломаном русском:

— Misha! We love you! Миша! Ми лубим тэбья!

После выхода Барышникова на сцену зал долго не успокаивался и волнами то стонал и затихал и потом начинал визжать опять. Еще на сцену вышел художник Борис Мерецкий, представлявший русскую живопись в изгнании, но я его участие совершенно не помню.

Последним на сцену вышел Бродский, в темном, сутулясь, что делало его похожим на ворона, и сел в конце стола вполоборота к залу рядом с Барышниковым.

Проффер подошел к подиуму, поблагодарил публику за интерес, представил залу участников симпозиума. Каждый получил щедрую долю аплодисментов — зал был настроен крайне дружелюбно. Но когда был представлен Барышников, толпа девиц опять разразилась визгом и криками восторга и приветствий.

Тут вспоминается знаменитая дурацкая байка, которую любил рассказывать Довлатов, и она даже вошла в фото-альбом Марианны Волковой и Довлатова «Не только Бродский: русская культура в портретах и анекдотах», вышедший в 1992 году.

Там Довлатов явно врет о том, что увидев столпотворение народа в зале и восторженный ажиотаж, Юз Алешковский якобы наивно обратился к Саше Соколову, выражая удивление и радость по поводу того как популярна в Америке русская литература, на что Соколов таким же наивным лохом ответил, согласившись. Тут Довлатов, конечно, съехидничал, что, мол, невдомек было мудилам, что зал собрался не их слушать и не про перипетии литературы в изгнании, а единственно только полюбоваться на Барышникова, и что это Барышников собрал двухтысячную толпу в основном визжащих девиц… Но такой уж он был Довлатов, лживый и … Я уверен, что ничего подобного, конечно, не было, оно и ежу было понятно для чего, или, скорее, для кого, собралась толпа.
В дальнейшей части симпозиума Проффер был ведущим — он задавал вопросы участникам, а переводить к подиуму пригласили одну из наших самых обаятельных студенток — стройную и скромную Мегги Миллс. Она была из старшеклассников, уже заканчивала диссертацию и знала русский язык неплохо. Единственное, что переводить удачно такому сборищу очень «языкатых» авторов, остроумников и матерщинников, разговаривающих, в основном, ненормативно, в принципе, не мог бы никто. Даже потрясающие переводчики типа покойного Джона Глэда, наверное, тут бы столкнулись с трудностями. То есть опытный и невероятно талантливый Глэд, наверное бы, выкрутился, чисто благодаря своему огромному словарю, остроумию и знакомству с речью авторов, которых он должен был бы переводить. Но ни один (одна) из наших студентов того времени не могли бы достойно переводить речи Юза Алешковского или Довлатова. Студенты знали русский хорошо, могли поддержать долгую беседу, пользуясь не очень богатым словарем и не вдаваясь в витийство, но синхронным переводчиком требуемого уровня ни один из них не был. Не была таковой и милейшая Мегги. Переводя ответы на вопросы Проффера о современном состоянии русской литературы в изгнании, адресованные  относительно немногословным Саше Соколову и художнику Мерецкому, Мэгги как-то проплавала на подиуме, запинаясь, потея, пропуская целые куски, но когда разговор добрался до Юза Алешковского, Мегги совсем потерялась. Вполне возможно, что она вообще не знала тех слов и выражений, которыми столь красочно любил сыпать Юз, ибо она сводила его блестящий треп к какой-то бесцветной жвачке.

Бродский, который с самого начала явно чувствовал себя своего рода ответственным за мероприятие и взял на себя роль как бы «дневального» по панели, сидя у противоположного Мегги конца стола, явно нервничал и пытался время от времени поправить или уточнить ее переводы тех или иных реплик. Но когда речь дошла до Алешковского, Иосиф не выдержал, он нервно вскочил, подбежал к подиуму, плечом как бы «оттер» несчастную переводчицу и раздраженно сообщил залу, что переводить такую блестящую, остроумную и самобытную речь, как у Алешковского, должен особый переводчик, ибо так легко испортить произносимое Юзом, и поэтому ему, Бродскому, ничего другого не остается, как взять роль переводчика на себя.

Хотя это было сделано и бестактно, и бедная Мегги так и осталась стоять без дела рядом с Бродским на протяжении оставшегося вечера, но Иосиф, конечно, спас и Алешковского и, собственно, весь вечер, ибо после Алешковского он не угомонился, а остался у подиума переводить и нотифицировать.

Собственно говоря, ничего особенно интересного с подиума не произносилось. Довлатов и Алешковский, по слухам, сошли с самолёта, где они встретились и сидели рядом, уже в «стельку». От этого Довлатов выглядел очень свирепо, глаза были налиты кровью, что у того бизона, он сопел и отвечал невпопад, а Алешковский, наоборот, выглядел очень обаятельно и смешно, но его тянуло выражаться очень красочно и витиевато и совершенно не по делу. Бродскому же явно нравились просто звуки речи Алешковского и переводить их ему определенно доставляло особое удовольствие. Алешковский, в основном, рассказывал о том как сильно ему было и есть положить на советское правительство и, как и вообще, на всяческие авторитеты. Что ему мило только «пройдя огонь, воду и медные трубы» теперь «по милости своей скитаться здесь и там», пользуясь запасом воспоминаний, начерпанного из народного красноречия, с которым он познакомился в лагерях лицом к лицу. Видимо, как бывший ссыльный, Бродский испытывал особую симпатию к бывшему зэку Алешковскому и, по мере возможности, пытался донести до аудитории красочность личности оного.

Саша Соколов был на удивление немногословен. Он был глубокомыслен и скромен, чем подтверждал всеобщее убеждение в скромности русского интеллигента. Он говорил очень привлекательно о прелести его тихой жизни в Вермонте и это мне, в основном, запомнилось и захотелось в Вермонт под сосны и на лыжи. Саша был высокий, красивый, мужественный, спортивный, одетый в черное, с длинными прямыми волосами и лицом аристократа. Говорил он мало, но все равно оставлял впечатление.

Довлатов, помнится, как всегда, поругал эмигрантов третьей эмиграции за их обычные грехи, за обывательщину, за стадность, за расизм, сексизм и нетерпимость к мнениям других людей. В этой связи русская литература, по его словам, и на свободе эмиграции находила себя в гетто, гетто, созданном нетерпимостью читателей, редакторов, издателей. От русских писателей ждали, в основном, обвинений советского режима и страшных рассказок о советской жизни…

Это, как всегда, было верно, единственное, что было неверно в словах Довлатова, — это то, что он, как всегда, ставил себя как бы выше толпы, которую он критиковал, и получалось, что он был другой. Но я то хорошо знал, что он совсем не другой, а совершенно такой же нетерпимый и склочный, как и эмигранты, им высмеиваемые…

Собственно, и я это уже понимаю сейчас, много лет спустя, во взрослом и великодушном состоянии, в том, что Бродский взял на себя как бы ответственность за судьбу этого вечера, за то, чтобы хоть как-то донести до американской аудитории и важность собравшейся группки художников, и их блеск и остроумие, показать, что они не какие-то казенные записные «представители», а что они, действительно, блестящи и заслуживают интереса сами по себе и не как жертвы преследований, было нечто трогательное. Он очень хотел передать их жизненность, их существование вне шаблонов, за что они, собственно, и пострадали и чем заслужили свою известность. Было видно, как расстраивала его безнадежность взятой на себя роли, и было понятно, что в тот момент, когда он, наконец, сорвался нервами и залетел в поток нравоучений и упреков, он уже был взвинчен до отказа. В какой-то момент просто кто-то из зала, задавая вопрос панели, сказал нечто типа: а какое нам с нашим американским жизненным опытом, собственно, дело до пережитого этими авторами, и чему мы тут можем научиться?

Иосифа понесло, он, ухватившись обеими руками за колонку подиума, отвечал за всех, да и никто из панелистов и не мог бы подобающе ответить:

— Не дискриминируйте! Никогда не дискриминируйте!  — взывал он, — ибо как можете вы знать их жизнь и, тем более, что вас ждет. И не думайте, что есть где-то благословенный рай, где люди —  это не просто люди. Дискриминировать — это самый страшный грех и не упивайтесь им, ибо никогда не знаете что будет…

Хотя его эмоциональный всплеск и назидательность тогда, в некоторой степени, показались мне излишними и нескладными, я теперь вижу, с высоты 2017 года, что ведь прав был поэт, и даже на нашей американской земле обетованной нет спасения от дискриминации, пренебрежения, жлобства, хамства и бездушия. И Трамп полностью доказал нам это, как и указал на то, что нет народа, готового хорошо и правильно справляться с подобного рода потрясениями, подменами, узурпациями…

И, возможно, есть в том состоянии, в котором американская интеллигенция нашла себя после прихода Трампа, в том состоянии униженности, бессилия, потерянности, есть некая поэтическая справедливость и возмездие, возмездие за то как они, американские интеллигенты, в своих журналах и газетах, глумились над потерянностью толпы и беззубием Болотной площади и невозможностью России создать свою весомую оппозицию Путину в 2011-2012 годах. А теперь пришла наша очередь выходить на наши Болотные и бессильно шамкать губами… Так что не дискриминируйте!  —  как прокричал в ту ночь в Энн Арборе Иосиф Бродский, заглянувший глубоко и вдаль, мрачный, сутулый, черный как ворон, нависающий с подиума над толпой обескураженных девиц…

После окончания форума надо было ехать к Профферам. Ехать было недалеко – минут 15, но ехать было непросто: несчастная раздавленная Бродским Пегги отказывалась ехать, и мы ее уговаривали, типа:

— Да забудь ты об этом! Никто и не вспомнит — там все уже будут в стельку пьяны…

Наш приятель Джо Крафчик тоже внезапно отказался ехать. Совсем вдвоём без антуража нам с Соней не хотелось ехать, как-то стеснительно в компанию таких важных мужей…

Джо утверждал, что ночью видел сон, в котором ему было сказано, что если он поедет сегодня к Профферам, то закончит в огненной автокатастрофе. Джо был очень суеверен и тут его можно было понять. Но нам надо было, чтобы он поехал с нами, тем более, что было бы обидно, если бы он пропустил мероприятие, которого мы столь долго ждали.

Пегги в результате уболталась, поверив, что все будут пьяны, тем более ей самой требовался стакан-другой оживляющего напитка, ибо была она была таки раздавлена бестактностью Бродского, и вся тряслась и выглядела очень несчастно. И никто из начальства и организаторов к ней не подошел и не успокоил и не сказал: «Ты, мол, отлично все переводила, но это такой трудный был материал, уж Иосифа ты знаешь, ну что с ним поделаешь…» Нет, успокаивать бедную измордованную Пегги было предоставлено нам – студентам, как все подобного рода терапевтические, психиатрические и душеспасительные процедуры на нашей кафедре.

Закон был прост: назвался груздем – полезай в кузов, или как мы шутили: «Назвался Гэ полезай в Кэ…» Тут, мол, мы все профессионалы. Тут с нами никто не чикается. Не можешь тянуть – вали с возу… Простой дарвинизм академии. И как мы его ненавидели, и как много мы его проклинали, и как он нас (ну многих из нас), в конце концов, одолел, и я к концу, к защите диссертации тоже говорил:

–  А что они хотят? У нас тут без ласковостей! Такая уж фишка выпала… Не можешь – отчаливай к теплым, добрым берегам, если знаешь где они…

Джо мы уговорили ехать, аргументируя тем, что в его вещем сне за рулем машины был он, и ничто не указывало на то, что катастрофа произойдет, если он будет просто пассажиром. Эта логика убедила его, хотя мы с Соней переглянулись, типа: а правильно ли мы делаем, что берем его с собой?

По коридору, где мы стояли,  проходила с потерянным видом еще одна из наших аспиранток, богатая еврейская девица по имени Лиза Рич (что и означает Богатая), которая, оказалось, тоже была одной из избранниц, не принадлежащих к «студенческому мусору», и приглашенных на фуршет к Профферам. Но ее друзья, с которыми она должна была ехать, куда-то пропали, а без машины — не добраться. Мы пригласили с собой и Лизу, – чем большей группой являться — тем лучше, я сел за руль и мы поехали через заснеженный Энн Арбор, куда-то в район для богатых в предместьях города, следуя карте, заботливо врученной нам секретаршей кафедры Норой.

Надо сказать, что в те годы я, как правило, был за рулем, ибо не пил совершенно алкоголя и был постоянно назначен дежурным водителем при моих пьющих и даже очень жене и товарищах. Дело было в том, что несколько лет до того мы с Соней путешествовали где-то в стране басков в Испании, и очень много пили так называемого «зеленого», то есть молодого вина. И у меня от него появилась кровь в моче, и вообще стало херово и вернулся я в Нью Йорк с нашей «фиесты» совсем больным, то ли почечной, то ли еще какой-то бактериальной болезнью и долго после этого лечился и врачи посоветовали не пить. И не пил я многие годы после страны басков, может лет семь или восемь, до самого рождения в Энн Арборе нашего сына Бруно.

И тут произошло интересное событие: подле нас в университетских апартаментах, в коих мы жили в уютном двухэтажном отсеке, жила сербка по имени Весна, с четырехлетним сыном. Она была вдова известного историка Европы из соседнего колледжа под названием Хоп в городе Голландия штата Мичиган. Весна, как и я, была аспирантка, заканчивающая докторскую диссертацию, которую она писала по современной французской философии. Весна была хороша собой, очень дружелюбна, и по-сербски взбалмошна. У нее, в отличие от большинства нас — аспирантов, были деньги. Она ездила на спортивной немецкой машине, доставшейся от мужа, у нее были темные какие-то бархатные глаза, которыми она смотрела пристально исподлобья и не мигала.

Мы с Соней между собой решили, что Весна – ведьма. Так получилось, что жена моего близкого приятеля композитора-аспиранта Джона Кеннеди армянка Сатик и моя Соня стали беременны приблизительно в одно и то же время. И, соответственно, животы у них росли приблизительно в одинаковом темпе. И вот однажды приходит на посиделки нас всех навестить вышеупомянутая Весна, смотрит на Сатик, потом на Соню, на их начинающие оформляться животы и говорит Сатик: «У тебя будет девочка», а Соне —  «У тебя будет мальчик»…

Мы так и обалдели, когда так и вышло!

Так вот, когда наш с Соней сын Бруно родился, день на третий или около того, имели мы сборище у Джона и Сатик, празднуя рождение наших деток. Пришла, как всегда, и Весна, — красивая, таинственная. В комнате было довольно темно, довольно людно. Младенцы спали в своих корзинках,  —  объятия, причитания, пожелания. И вдруг Весна, с которой я в целом редко общался, она, в основном, была подруга Сони, оттирает меня от толпы, как-то позиционирует прямо перед собой. Мгновенно гомон и гул окружающих пропадает, она смотрит мне в глаза своими темно-темно-шоколадными и бархатными глазами, не мигая, поздравляет, и вдруг говорит: «Теперь ты можешь пить!» и протягивает мне красивую коробку с бутылкой в ней. Я гляжу – это бутылка дорогущего шотландского виски Chivas Regal. Я тут же открываю эту бутылку и в течение вечера ее опорожняю, с огромной радостью и удовольствием,  и с того момента продолжаю пить и наслаждаться этим на все последующие годы. А пока я был «сухим» — не было дня, когда я не завидовал пьющим и не скучал бы по алкоголю. Так что сербская ведьма Весна сняла с меня сглаз, мешавший мне пить все эти годы. А уж хорошо ли это или плохо —  кто знает…

Но, однако, в ночь фуршета у Профферов я был совершенно непьющим, — до тошноты.


Подъезжаем мы к дому Профферов по круговому драйввею, опоясывающую большую клумбу в центре, у дома широкое крыльцо с колоннами и сам дом таких размеров! И состоит из многочисленных пристроек, флигелей и переходов, что, кажется, что это, скорее, офис группы дантистов, нежели жилой дом. У крыльца валеты забирают ключи от автомобилей и уводят их куда-то на задний двор парковать. Видно, что за домом большая открытая территория, там, видимо, и была парковка. Отдаем и мы ключи от нашего драндулета валету и тот уводит машину.

Не без трепета наша группка поднимается по ступеням к дверям. Дом, судя по слухам, раньше был каким-то кантри-клубом для богатых, пока Профферы не купили его себе как семейное гнездо и штаб-квартиру своего издательства. Дом был, видимо, неоклассической архитектуры, судя по колоннам и по французским окнам, но с современными дополнениями в виде плоских крыш и окон от пола до потолка в стиле архитектуры конца семидесятых годов.

Величественную широкую дверь нам открыл черный прислужник в черной же униформе. Он любезно забрал у нас нашу одежду и унес ее куда-то вглубь дома и явно неблизко, ибо все видимые пространства поражали своими размерами.

Черная прислужница, тоже облаченная в черную форму, любезно улыбаясь, провела нас из прихожей, где царил полумрак вперед, —  туда, откуда через полуоткрытую дверь лился яркий свет и звучали голоса, смех и музыка.

Мы вошли в зал, полный гостей. Первым, кого мы увидели на широком сером диване, лицом к камину и спиной к нам, это был Бродский, сидевший рядом с красивой статной молодой дамой с копной рыжих, вьющихся, как у героинь картин прерафаэлитов, волос. Бродский что-то мрачно и веско говорил даме, которая слушала его, откинувшись на спинку дивана, явно будучи вполне довольной происходящим.

Справа по направлению к большим окнам, за которыми виделся зимний луг или сад, комната делала то ли углубление, то ли, наоборот, приподнималась чуть-чуть над полом гостиной, и пол этот был кафельный или из каменных плит и явно служил танцевальной площадкой.

По стенам танцплощадки висели замечательные стерео-динамики фирмы Bose, из которых лилась музыка, популярная в начале 80-х годов, то есть ничего хорошего – смесь диско с новой волной, оживляемая время от времени чем-то приятным типа Блонди или Синди Лаупер. На танцплощадке под музыку извивалось несколько человек, среди которых мы заметили и пару наших соклассниц и соклассников. Человек восемь, наверное, танцевало на сцене.

По комнате сновали облаченные в черное официанты с подносами, разнося фужеры с шампанским, бокалы с вином и подносы, уставленные маленькими изящными рюмками водки. Тут же следовали официанты с полагающейся закуской – маленькими бутербродиками с сыром, с красной и черной икрой, с копченой рыбой.

Соня и мои коллеги, прибывшие с нами, благодарно приняли по бокалу вина, и мне так хотелось выпить, чтобы хоть чуть-чуть захмелеть и расслабиться в странной атмосфере этого огромного дома и этих людей. Но пить было нельзя…

У стены в центре комнаты стоял высокий Карл Проффер со своими знаменитыми висящими усами в стиле Владимира Мулявина из белорусского фольк-поп-ансамбля «Песняры». Он держал в руке стакан с коктейлем и выглядел благодушно и даже счастливо, глядя на сонмище красивого народу, им собранное. Рядом с ним стоял Довлатов и мрачно озирал пришедших красными бизоньими глазами. Под аркой, ведущей к лестнице, стоял скромно в тени Саша Соколов, окруженный дамами хоть и очаровательными, но несколько скромной наружности. Более первостатейные дамы либо танцевали, либо держались поближе к Бродскому, либо обследовали закоулки дома в поисках Барышникова.

Надо отметить, что в отличие от Довлатова или Бродского, Соколов, тоже очень известный в то время писатель, хотя и сугубо элитарного типа, не вызывал устрашающего чувства, ощущение было такое, что к нему можно было запросто подойти и заговорить.

Конечно, наши глаза повсюду украдкой выискивали Барышникова, но ни его, ни Элендеи и Проффера не было нигде видно. Потом кто-то сказал, что Элендея водит гостя по дому, показывая свои сокровища в виде картин русских художников нонконформистов. Оно, конечно, в этом смысле было на что глянуть: в гостиной висел огромный красочный чуть ли не от пола до потолка Шемякин, на другой  стене — Целков.

Однако бутербродиками с икрой не насытишься и, гонимые голодом, мы добрались до огромной, индустриального масштаба, кухни Профферов, совмещавшейся с гостиной, где и был сервирован буфет. Сервирован он был на «острове» посредине кухни и сервирован был по всем правилам: украшен он был артистически составленными букетами цветов, и представлял, как и полагалось, всевозможные салаты, сырые овощи с разного рода «макалками», огромного запеченного лосося, уже изрядно растерзанного публикой, огромную голову ветчины, шмат жареной говядины, копченые колбасы и, конечно, сыры. Так оказалось, что в тот момент, когда мы с Соней дошли до кухни, там никого не было, кроме одного Юза Алешковского, тихо стоящего у кухонного прилавка перед окном, выходящим в темный сад и сосредоточенно поедающего рыбное и мясное ассорти, которое он сам себе тут составил. Перед ним на прилавке стояла пустая рюмка водки и еще стакан какой-то бесцветной жидкости, тоже почти пустой.

Юз и я были знакомы по Нью-Йорку.

Я его часто видел в магазине и издательстве Руссика, автором коего издательства он являлся. Меня он неизменно приветствовал дурацкой шуткой, на которую я никогда не знал как ответить: «А вот и Марк Шестой появился! Приветствую флагмана автомобильной роскоши!» Здесь Юз делал аллюзию от моего имени к названию марки знаменитой американской машины для богатых Линкольн Марк VI. Он почему-то считал, что это смешно. Я ничего не отвечал или плоско отшучивался, типа: «Дык чего уж тут мелочиться, назовите меня лучше Ламборгини». На что Юз неизменно отвечал типа: «Нет, у тебя гордое имя Марк и когда я продам достаточно книг, то я тебя куплю!»

В этот вечер, поприветствовав нас, Юз сразу же обратился с вопросом: «Ребята, что за херня? Домина огромный, жратвы уебись, а выпить нет ни хуя?»

— Как же нет, — я указал на бутылки с белым и красным вином, стоящие на кухонных прилавках и на буфете,  — вот, винца не желаете?

Юз огорчённо глянул на меня:

— Дак кто ж такое может пить? У меня от этого пойла тока изжога. Водки надо братцы, а они ее где-то прячут. Боятся я ее всю вылакаю, гы-гы-гы-гы!

Тут в кухню впорхнула Ивонна Ховел, одна из наших аспиранток, конспиративно отвела меня в сторонку и зашептала:

— Карл и Элендея специально прячут от них с Довлатовым водку. А то они все выпьют и драку учинят, они уже с утра поддатые. Уже ругались между собой. А потом забыли. Профферы водку держат в маленьком холодильнике в баре рядом с гостиной.

Поделившись этой важной информацией, Ивонна, немогущая долго находиться на одном месте, упорхала дальше знакомиться и чесать языком.

Я вернулся к Юзу и Соне, с которым она сразу же нашла общий язык.

— Дак ты ж ленинградская хулиганка! — кричал ей Юз. – Я ж тебя сразу узнал!

— Точно-точно! Она самая! — не отрекалась Соня.

Юз радостно гыгыкал.

Я сообщил им, что у Сони есть возможность утвердиться в хулиганской репутации, и объяснил как найти вожделенную Юзом водку. Мне, как аспиранту, самому в поисках спрятанной начальством водки принимать участие было небезопасно. Храбрая Соня вооружилась опустошенным уже стаканом и отправилась на поиски. Несколько минут, пока она была на «миссии», я обьяснял Юзу как я оказался на этой вечеринке и что я делаю в Мичигане в целом. Юз сказал, что он впечатлен, что я проник в такую блатную школу.

— Значит кого-то дельного знаешь Марк, а прикидываешься тихоней! —  сказал Юз. —  Вот тебе и Марк Шестой! Ты, бля, Марк десятый на хуй!»

— За это и выпьем — он радостно ухватил принесенный Соней до краев наполненный водкой стакан, отлил себе водки в рюмку и отдал стакан нам. Я плеснул себе малость в бокал с морсом для виду, мы чокнулись и они с Соней выпили. Закусили хрустящими профферовскими солеными огурцами и повторили.

Юз совсем повеселел, да и Соня тоже сказала, что нечего нам киснуть в кухне, пойдем на танцплощадку. В гостиной мы встретили Асю Сергеевну Гумецки, как всегда приветливую, светло улыбающуюся, хотя мне подумалось, что в данном вертепе, среди извивающихся и пьяных, ей должно быть некомфортно. Но она была столь же спокойна и дружелюбна как всегда. Мы с ней зацепились языками, а Соня отправилась искать приключений, обходя гостиную.

Пока мы с Асей Сергеевной говорили о том как мы будем продолжать нашу медитативную группу в следующем семестре, Соня, двигаясь по гостиной, вдруг увидела, что Бродский сидит на том же диване совершенно один. Осмелевшая от юзовской водки, Соня прямиком направилась к Бродскому и пригласила его танцевать. Тот, едва повернув голову в ее сторону, процедил: «Я не танцую». И Соне пришлось ретироваться. Хотя она была рада, было бы более неудобно, если бы он согласился — пришлось бы чего-то говорить, да и танцор он, наверное, неказистый. Так что Боженька уберег.

Но она продолжала искать приключений и, через некоторое время взглянув на сцену, я увидел мою Соню, смело и весьма изящно танцующей с…самим Барышниковым. В деле такого увеселительного танца Миша либо не особенно преуспевал, либо не хотел выпендриваться, но он скромно подергивался рядом с Соней, особенно уделяя внимание сгибанию и выкидыванию ног. Было видно, что ему было приятно танцевать с красивой Соней, ибо он не делал вид, что танцует сам по себе или со всеми присутствующими на площадке по равному. Нет, его внимание было вполне сосредоточено на моей жене, он брал ее за талию и крутил время от времени, и нагибался к ней, и что-то шептал ей в ухо, а она ему в ответ. Я этому весьма обрадовался, преисполнился гордости за наш «семейный» успех. Соня говорила потом, что ее главной задачей было оттереть от Миши других танцующих поблизости дам, стремившихся потанцевать с ним, но, честно скажем, что, за отсутствием на танцплощадке рыжеволосой красавицы, ранее беседовавшей с Бродским, остальные корявенькие и плохо одетые энн-арборовские девицы Соне конкуренции не делали. Таким образом потанцевав минут десять, как потом доложила мне Соня, Барышников предложил то ли покурить, то ли выпить на диване подле камина, куда они с Соней и отправились. На диване у них завязалась беседа о Ленинграде, из которого Соня была родом, а Миша, как известно, провел в нем несколько лет перед побегом. Найдя общие моменты прошлого и обменявшись списком мест в городе, по которым каждый из них особенно скучал, Миша поинтересовался как же зовут его очаровательную собеседницу.

— Соня, —  ответила Соня.

Миша пришел в восторг, видимо подогретый водкой:

 — Соня?! Так это же очаровательно! Так по-петербургски! Я не слыхал этого имени со времен Достоевского!

Соня была польщена, и, видимо, зарделась или должна была. Миша был явно рад налаживающемуся знакомству.

— Вы знаете, Соня, девушка из петербургских ночей и туманов, давайте не будем тут на приеме стареть! Тут намечается поездка к неким людям в их арт-студию, так присоединяйтесь! Будете моей гостьей!

Когда я позднее услышал Сонин пересказ этих моментов, то я пришел в полный восторг и огорчился, узнав, что никакого барышниковского приключения для Сони не будет: на лестное приглашение Миши честная Соня ответила, что с радостью поедет, вот только предупредит мужа, что отбывает к художникам.

— Ах, у вас муж есть? — явно разочарованно спросил Миша.

— Да, вон он там стоит с Сашей Соколовым, — и Соня указала Мише на меня.

— Да… вот случается и такое, — пробормотал потерявший энтузиазм Барышников, и добавил, — да-да, конечно, вы сообщите мужу — и тут же вполне профессионально переключил внимание на неизвестно откуда появившуюся рыжую.

Подойдя ко мне, Соня сообщила, что ее только что пригласил Барышников куда-то поехать и спросила что я об этом думаю. Я только успел ответить, что надо обязательно ехать с Мишей и мы оба обернулись в его сторону, но он уже вытанцовывал на площадке с рыжеволосой красавицей.

Мы поняли, что Барышников для Сони (ну и для нас) закончился.

— Ну что ж ты, дуреха, ему про мужа-то рассказала? —

сетовал я, — такая могла бы получиться история деткам рассказывать!

— Не сообразила. Да и не подумала, что тот факт, что я замужем его отпугнет… Честная, понимаешь, как мама научила правду говорить… —  оправдывалась Соня.

— Ну вот, теперь нечем будет похвастать перед будущими детьми, — не унимаясь сетовал я, — а так могла быть семейная легенда!  Ночь с Барышниковым!

— Ой, не разбивай мне, дуре честной, сердце…  — сокрушалась Соня…

Тем временем фуршет подходил концу. Мы стояли в дверном проходе с Сашей Соколовым и каким-то его то ли переводчиком, то ли поклонником. К Саше мы подошли случайно, но представившись и зацепившись языками; у нас завязалась очень легкая и приятная беседа. Соколов был какой-то настоящий, без подъебу, без иронии, без стеба. Он не устанавливал в беседе параметры и маркеры, отмечающие кто есть кто в этом диалоге, как это часто делают другие известные люди. Он был скромен и без выебону и просто отвечал на возникающие вопросы, да и сам, — а известные люди это редко делают, проявлял к нам вполне заметный интерес  – типа кто такие и какими судьбами — в Энн Арборе. Оказалось, что он однажды долго, около года, прожил в Энн Арборе, и Энн Арбора не любил. Не нравилась ему архитектура города, «уродливая и неказистая» в районах, окружающих помпезные официальные здания кампуса. Сперва он жил здесь вот в «замке» у Профферов, но это было неудобно, ибо он не водил машину и был отрезан от центра, хотя вскорости обзавелся велосипедом. А потом он жил ближе к центру, в районе с «этими ужасными «полутораэтажными домами», какие строили в ранние семидесятые годы. Там было полное уныние.

Саша был прав, в Энн Арборе, в зависимости куда отойти от центральных улиц и кампуса с псевдоготикой и классицизмом, с его статуями, портиками, и колоннадами, с кафе и пабами, часто можно было забрести в неказистые и унылые районы, где жили какие-то нудные, судя по домам, представители суперсреднего класса. Там было некрасивым все: унылые, без всякой фантазии чисто утилитарные дома, корявые деревца, некрасивые машины и неказистые хозяева этих домов и машин, – все настолько непретенциозно, что сводило скулы от отчаяния. Не помню кому принадлежат эти последние слова о городе, мне или Саше, но мы согласились с ним в этой характеристике. Узнав, что мы с Соней живем за городом среди полей, Саша пожалел нас, сказав «да и поля, и сама природа вокруг Энн Арбора не вдохновляет, все какое-то плоское, одинаковое».

— Я не смог тут долго жить, — как бы оправдываясь сказал Саша Соколов. — Я знаете, люблю жить в красивых местах и я сбежал отсюда в Вермонт. Вот это место по мне. И потом, знаете, я лыжник, а в Вермонте прекрасный снег и солнечно. Тут тоже снег, конечно, но мрачно, темно… А в Вермонте елки и солнце…

— Напоминает Россию? — спросил я.

— Да. Очень.

Мы с Соней сказали, что бывали в Вермонте летом.

— Летом замечательно, — ответил Саша, — но зимой просто прекрасно. Вы непременно должны приехать зимой! Я там работаю лыжным инструктором на одном из лыжных курортов и все там знаю и все покажу. У меня там маленький домик, я снимаю, можете остановиться у меня.

Вот это отношение мне нравилось и сам Саша нравился, — доступный, приветливый, мужественно атлетичный — видно, что спортсмен. И видно, что он человек, живущий по собственным правилам, так, как ему подходит, создающий сам свой образ жизни, а ведь он мог, как и многие другие литераторы, пресмыкаться при университетах, стараясь выцарапать себе место при какой-нибудь кафедре или синекуру «писателя-резидента»…

«Нет, я предпочитаю лыжи университетской возне. Я к этому пришел постепенно. А так, я, конечно, пробовал и тут в Энна Арборе, какой-то якорь бросить. На «Голоса» меня не возьмут – я канадский подданный. Сперва после выхода из печати «Школы для дураков» были хорошие деньги, на них вполне можно было жить. Жить и писать. Но теперь от этих больших денег почти ничего не осталось. Какой-то ручеек… на пиво. Тогда я встал на лыжи. И скажу вам – я это люблю, это по мне».

И тут, расчувствовавшись от Сашиного обаяния и доступности, я понес какую-то херню, типа я забормотал о том как много Сашин роман «Школа для дураков» для меня значит, и как я когда-то, году в 1975, услышал о нем по «Голосу Америки», и как этот роман стал частью моего детства, частью моей биографии, как он меня сформировал. И тут я глянул на Сашу и увидел у него на лице несколько обескураженное выражение и он спросил: «Так это ж не так давно было, а вы описываете мою книгу как какое-то древнее событие. Сколько же вам лет?»

Тут я понял, что переборщил и выставил Сашу, которому едва ли было 40 лет, если было, каким-то аксакалом и древним автором типа Солженицына или Войновича, а Саше, который явно не собирался стареть, это было не самое приятное слышать, как и то, что я записывал его в какие-то замшелые классики, каковым он, молодой и по духу и по виду, сам себя не считал.

Расстались мы с Сашей как-то несколько нескладно, после этих моих слов. Но он на прощание повторил свое приглашение навестить его в Вермонте. Вот это был джентльмен!

После этого оставалось только идти домой, да и становилось поздно, и народ уже, в основном, расползся и так получалось, что мы оставались «закрывать» вечеринку, что не самое лучшее в поведенческом смысле, ибо «светишься»! Бродский, правда, по-прежнему сидел на диване около камина. Барышникова не было видно, да и остальных высоких гостей тоже.

Мы с Соней и с Джо отправились на поиски наших пальто, куда их отнесла прислуга — в большом доме было непонятно. В поисках таким образом мы оказались в той части дома, где жили хозяева. В комнате, видимо служившей телевизионной, мы обнаружили нашу одежду на диване. И вдруг открылась одна из дверей, ведущих в эту комнату, и вышел ребенок, кажется мальчик, подросток. Вслед за ним вышла Элендея Проффер. Я сразу узнал ее, ибо уже давно, по фотографиям, еще до того как я впервые увидел ее воочию, я был очарован ее, не знаю, то ли красотой, то ли сексапильностью, но в ее образе высокой, крупной, явно сильной, как физически, так и духовно, женщины для меня в те годы слились все привлекательные черты американских женщин. С ее вызывающим головокружение станом, с ее копной непокорных «хипповых» кудрявых волос, с гордо поднятым подбородком, с темными любопытными глазами, она казалась той самой американской амазонкой, ради которой стоило переплывать океаны, и даже если не завладеть ею, то, по крайней мере, узнать что такие существуют.

Существуют.

Я в этом потом не раз убедился. И ради этого стоило переплывать океаны…

Увидев Элендею в тот момент, в конце вечера, я сперва подумал, что она пьяна вдребезину, она еле шла, немного даже качаясь, за своим ребёнком, с которым у нее явно происходил в эту минуту тяжелый разговор, как если бы она его в чем-то убеждала, а он отказывался слушать. Потом я понял, что она не была пьяна, а просто до невозможного устала, — и от вечера, и от болезни мужа и множества семейных и деловых вопросов, свалившихся на ее плечи.

Элендея взглянула на нас и повела черной бровью, как бы показывая неуместность нашего присутствия и прошла мимо следом за ребенком, а мы, подхватив нашу одежду, спешно ретировались.

Несколько дней спустя мы с Джо отправились побродить по лесу в окрестностях Энн Арбора. Было холодно, день был тусклый, какие бывают в Мичигане в раннюю весну и всю дорогу, бродя по тропинкам еще безлистого, холодного леса, перебираясь через ручейки и карабкаясь на стены оврагов, мы с ним без умолку болтали о прошедшем симпозиуме, о фуршете у Профферов, о наших соклассниках и, конечно, о профессорах. Под конец прогулки мы с Джо добрались до старого полуразрушенного амбара: обветренные посеревшие доски его отставали и часто болтались на одном гвозде, крыша пошла пузырями и кое-где  провалилась, ворота, еще висевшие на ржавых петлях, с тоскливым скрипом раскачивались на ветру. Когда мы  обходили его — нам обоим стало не по себе от запустения, блеклости того, что было перед нами.

— Как-то жутко тут, — сказал Джо и я промычал что-то в согласие.

— Странно, — сказал Джо. — Мне в голову почему-то все время приходит Проффер… Что-то в нем есть…

— Сверхъестественное? —  спросил я и добавил, — он и мне все время приходит на ум…

В этот момент мы обошли амбар и уперлись в другой полуразвалившийся сарайчик, только маленький, на шершавой серой дощатой стене его было написано черными корявыми буквами аэрозольной краской: САТАН.

Прочтя увиденное, мы мгновенно развернулись и почти в панике очень быстрым шагом вышли на дорогу и молча вернулись к машине. Забравшись в нее и переведя дыхание, мы посмотрели друг на друга:

— Что за фак? — спросил Джо. — Ты мне скажи, — что за фак? Как это так мы с тобой одновременно думаем про Проффера, говорим о нем и тут же, зайдя за угол, наталкиваемся на это слово? В этом есть что-то… жуткое..,  — сказал Джо.

— Ну, если вдуматься, — за все надо платить… За весь этот успех, это богатство, дружбу знаменитостей, картины Шемякина, эту известность… — ответил я.

— Ты имеешь в виду… — Джо не решился произнести то, что было у нас обоих на уме. — А как же тогда болезнь? — спросил он.

— Он, может быть, побьет болезнь, — предположил я.

— Да. Он может, — сказал Джо.

Мы ошиблись: в сентябре 1984 года Карл Проффер умер.

PS: С нами (особенно со мной и Джо) происходило много странного и мистического в Энн Арборе. Со мной эти происшествия начались с первых недель жизни в этом городке. По местной легенде, он расположен на территории древних индейских погребений, — территории, которую индейцы считают священной, и которая у них считается неприкосновенным табу.

В первые недели моей жизни в Энн Арборе у меня был цикл ярких и страшных снов, каких я не видел ни до того, ни позже. Я знаю, что это были вещие сны, ибо они предвещали тернистый путь на этой земле и призывали быть осмотрительным и осторожным. Джо клялся, что и у него были подобные сны в первые недели жизни в Энн Арборе. В одном таком сне, запомнившемся навсегда, моя недавно умершая родственница — тетя Берта, сестра моей бабушки, ленинградка, блокадница, женщина ворчливая и для меня малоприятная, смотрит на меня с другой стороны зеркала и вдруг молча указывает на меня пальцем, у которого загорается пламенем кончик…

(продолжение следует)

Марк Иоффе: Кафедра в городе Энн: 3 комментария

  1. Aleks B.

    «Событие, о котором я рассказываю, произошло только благодаря Карлу Профферу,
    который в те дни умирал от рака. Болезнь началась, наверное, за год до моего приезда в
    Энн Арбор и продолжалась весь мой первый академический год в Мичигане, с сентября 1983 года по лето 1984-го…»
    ———————————————
    М-даа, с приездом М.И. в Энн Арбор, началось такое…
    А Довлатов… впрочем, что Довлатов, лгал как известно, всЮ жисть. Эх, жизнь наша
    поломатая, а какие были планы, какие задумки. И всё ушло, как дым с апорта, с аэро-
    порта.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

AlphaOmega Captcha Mathematica  –  Do the Math