©"Семь искусств"
  июль 2024 года

Loading

На этих дирижёрских консультациях мне посчастливилось познакомиться с удивительным персонажем, Давидом Бухиным, обладавшим феноменальным упорством в достижении, казалось бы, совершенно недостижимой цели. Он уже восьмой (!) год подряд поступал на дирижёрский факультет и семь раз до этого его срезали на разных стадиях.

Марк Горенштейн

ПАРТИТУРА МОЕЙ ЖИЗНИ

(продолжение. Начало в № 12/2023 и сл.)

Глава 22.

Полная неопределённость с обещанной репетицией для показа Светланову привела к ещё одной попытке поступить в консерваторию, только уже не в Московскую, а в Ленинградскую. Оформилось оно в течение длительной беседы с моим близким другом Боречкой Куньевым, высказавшем, как резюме, довольно простую мысль: под лежачий камень вода не течёт, да и возраст твой сильно подпирает. Действительно, мне уже должно было исполниться 34 года и с каждым следующим годом надежды тают, как снег тёплой весной. Подсказанный путь показался действительно действенным. К нам в оркестр регулярно, каждый сезон, приезжали дирижёры из Питера, преподававшие в тамошней консерватории. После одного из концертов мне удалось поговорить с Арвидом Кришовичем Янсонсом, народным артистом СССР, вторым дирижёром знаменитого оркестра Ленинградской филармонии и профессором консерватории. Получив заверения, что, зная меня много лет, он сделает всё возможное для осуществления мечты, волны энтузиазма и надежд вновь охватили меня. Единственное, что у меня вызывало сомнения — сам город. Суеверия, (а я очень суеверный человек) связанные с Ленинградом, где мне никогда не удавалось ничего осуществить, достаточно вспомнить всесоюзный конкурс скрипачей и конкурс во 2-ой оркестр Ленинградской филармонии, заставляли несколько задуматься о целесообразности поступления именно в эту консерваторию. Но выбора не наблюдалось, и за две недели до экзаменов я приехал в этот редкий по красоте город. Помню, что первые несколько дней ничем не мог заниматься, наслаждаясь белыми ночами и Эрмитажем, разводными мостами и Петергофом. Но время, время, оно со страшной скоростью приближало экзамены, где должно было многое для меня решиться. По заведённым традициям, несмотря на то, что каждый поступающий планировал попадание к определённому педагогу, все абитуриенты ходили на прослушивания ко всем профессорам подряд. После первой встречи с Янсонсом-старшим, затем было короткое занятие с его сыном, Марисом и уже по его настоятельному совету, я отправился к самому знаменитому преподавателю страны, заведующему кафедрой, Илье Александровичу Мусину. Вместо того, чтобы внимать каждому слову великого педагога, меня, дурака, угораздило поспорить с ним по поводу одного места в «Ромео и Джульетте» Чайковского. Это же сочинение я уже показывал в Москве Лео Морицевичу Гинзбургу, и оно не принесло мне счастья. Зачем, по каким таким необъяснимым соображениям я выбрал его ещё раз, непонятно до сих пор. Дослушав до того места, где заканчивается побочная партия, Мусин остановил консультацию и задал, казалось бы, простой вопрос: «какой инструмент из играющих тему, должен в этом месте превалировать?» Я ответил, что, по моему мнению, никто не должен выделяться и хорошо бы, если там будет микст. На что он поучительно заметил, что ответ неверный и главным является английский рожок, чей тембр должен быть слышен. Нет чтобы спокойно согласиться и не подвергать отношения с самым влиятельным профессором никаким рискам, я не удержался и пробормотал, что остаюсь при своём мнении. Со своим характером, как мне думается, сделать ничего невозможно и, полагаю, верно сказал один умный человек: «характер — это судьба».

На этих дирижёрских консультациях мне посчастливилось познакомиться с удивительным персонажем, Давидом Бухиным, обладавшим феноменальным упорством в достижении, казалось бы, совершенно недостижимой цели. Он уже восьмой (!) год подряд поступал на дирижёрский факультет и семь раз до этого его срезали на разных стадиях. Приехав в Ленинград из какого-то провинциального городка и не имея никакого жилья, он после первого же провала решил не уезжать, пока не будет достигнута заветная мечта. Спал на вокзале, разгружал вагоны, перебивался случайными заработками, бедствовал, но не уехал обратно и не сдался. Замечательно владея роялем, (первой специальностью была теория музыки) он выучил буквально всю симфоническую литературу и блистательно мог сыграть любую, самую сложную партитуру, не говоря уже о том, что на слух моментально определял какой фрагмент и из какого сочинения ему демонстрируют. Как же надо любить эту профессию, какой степенью фанатизма надо обладать, чтобы 7 лет подряд, не достигая результата, продолжать с невероятным упорством поступать и поступать, веря, что рано или поздно твой талант пробьёт эту, казалось, абсолютно замурованную стенку! Забегая вперёд, скажу: в тот год он всё-таки поступил!

 Экзамен по специальности, с которого всё начиналось, делился на три тура: дирижирование в классе под два рояля, коллоквиум и исполнение выбранного сочинения под оркестр. Первый тур, на котором было отсеяно человек десять, я благополучно прошёл, а после коллоквиума, ответив абсолютно на все вопросы, пребывал в спокойном состоянии и полной уверенности, что меня обязательно пропустят на третий тур. Надо сказать, что боялся я только теоретических дисциплин, особенно после того, как услышал, насколько хорошо подготовлены такие как Бухин. И вот закончился коллоквиум. После объявления списка фамилий абитуриентов прошедших на третий тур, в котором меня не оказалось, ко мне, совершенно убитому и растерянному, подошёл Арвид Кришович Янсонс и произнёс фразу, навсегда врезавшуюся в память: «Только не подумайте, что мы не пропустили Вас из-за Вашей фамилии». «Я и не подумал!» был мой ответ. Оставалось только взять себя в руки и действительно постараться не думать об историях с поступлением. 

Глава 23.

 Жизнь продолжалась. Начался сезон, как всегда, с записей антологии русской музыки, детища Евгения Фёдоровича, и с каждым днём всё больше и больше казалось, что тот разговор в Мадриде мне просто приснился. Никто ничего не говорил, никуда не вызывал, ничего не объяснял, подойти же самому не было никакой возможности. К моим обычным домашним делам прибавились заботы о приобщении сына, которому исполнилось пять лет, к первоначальным азам музыкальной грамоты. Наше прежнее жильё внезапно поставили на капитальный ремонт с выселением, то есть нужно было обязательно куда-то переезжать и просто невероятными усилиями удалось не уехать к чёрту на кулички, а остаться в прежнем районе. Зато с новой квартирой просто повезло. Она оказалась просторной, прилично отремонтированной, с большим коридором метров четырнадцати, двенадцатиметровой кухней и, главное, в отличие от прежнего дома, здесь был лифт. Все эти заботы на какое-то короткое время сгладили остроту переживаний о так и не случившемся прослушивании, но маленькая надежда на чудо ещё оставалась, ведь, как известно, надежда умирает последней. Весной 1981 года во время обычной репетиции, в конце первого антракта, подходит библиотекарь оркестра Михаил Михайлович Иков со странным вопросом, смысл которого дошёл не сразу:

— Какие ноты положить на пульты?

Глядя на мою, ничего не понимающую физиономию, он удивлённо продолжает:

— Вам что никто не сказал о сегодняшнем прослушивании?

— Последний раз слышу! — как всегда в подобных случаях шутил мой друг Юрочка Фалик.

— Да, на третьем часу, так какие ноты подготовить?

Время 15-40, заканчивается антракт, после чего ещё один час нормальной репетиции, 15 минут перерыва и мне придётся выходить на дирижёрский пульт. Полнейшая паника, мозги никак не собираются в кучу, совершенно не могу сообразить, что показывать. Первая мысль — вообще отказаться, сказать, что не готов, что так не делается, сегодня не в состоянии, не спал всю ночь, (абсолютная правда, Женька лежал с высоченной температурой), болен, что недалеко от истины, и так далее. Но сразу запрещаю себе даже думать об этом, ведь другого шанса не будет никогда. Называю увертюру Вебера к опере «Оберон», первую часть симфонии Франка и прошу, чтобы Михаил Михайлович подошёл к Светланову с просьбой разрешить отлучиться на час для приведения себя в относительно нормальный внешний вид. Пока мчусь на машине домой, благо ехать минут десять, повторяю в голове названные Икову сочинения и понимаю, что такая внезапность и неожиданность — это ещё один «пламенный привет» от горячо любимого директора.

Прослушивание прошло довольно гладко, на глазах у сидящего в зале Светланова музыканты вели себя пристойно и играли хорошо. После окончания меня пригласили в дирижёрскую. Беседа, если так можно назвать коротенький монолог Евгения Фёдоровича, заключалась в перечислении каких-то моих способностей и его уверенности в том, что мне необходимо серьёзно учиться. Далее последовало объяснение, что он нигде не преподаёт, и, в этом смысле, никаким образом полезен быть не может. В заключение же было сказано, что он готов написать в соответствующие инстанции ходатайство, которое, возможно, поможет поступить в консерваторию, но мне предлагается подумать и сообщить в ближайшем будущем о какой консерватории может идти речь и куда должно быть направлено это письмо.

 Конечно, я был счастлив, ведь всё прошло удачно. То, чего так долго добивался, всё-таки случилось, одобрение самого Светланова получено, но, наверное, так бывает всегда: после достижения какой-то цели, наступает полное опустошение. Не знаю, как у других, но так случилось со мной. Когда всё, о чём мечталось так много лет, вдруг начало обретать расплывчатые, но уже практические очертания, меня стали одолевать множество сомнений и противоречивых чувств, главным из которых был элементарный страх. Страх, связанный с не совсем студенческим возрастом, ведь на момент прослушивания мне было 35 с половиной лет, а к моменту возможного окончания консерватории будет уже 41, страх, обусловленный сменой профессии и неуверенностью в собственных силах. Как не бояться прервать налаженную, комфортную жизнь и броситься в неизвестное и непредсказуемое будущее, как не беспокоиться о существовании своей семьи, чьё благополучие держится только на моих плечах? Я отчётливо понимал, что при самом удачном варианте развития событий придётся уехать из Москвы, оставить первый оркестр в стране, перестать работать с одним из лучших дирижёров страны и мира и начать всё сначала. Но все умозаключения, логические построения, сомнения и страхи перебивались непроходящим и всё перекрывающим желанием дирижировать. Это превратилось в настолько сильное, страстное чувство, что напоминало психическое заболевание, в манию преследования. В какой-то момент стало понятно, что, отказавшись от предоставленной попытки, надо будет навсегда забыть и похоронить так долго лелеемую мечту. Смириться с тем, что больше никогда не доведётся посредством жеста воплотить в звук свои музыкальные идеи и воззрения, было выше моих сил. И ещё помогло высказывание величайшего русского писателя и мыслителя, Льва Николаевича Толстого: «Чтобы жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать и вечно бороться и лишаться. А спокойствие — душевная подлость».

 Почему для поступления необходимо письмо-ходатайство от Светланова? Дело в том, что по действующим тогда правилам (так мне объяснили в Министерстве культуры) получение второго высшего образования зависело от некоторых, довольно странных обстоятельств. Как выяснилось, получить его, это второе высшее образование разрешалось только в том случае, если ты уже работаешь по той специальности, на диплом которой претендуешь, а его наличие требуется для подтверждения квалификации. Если же ты работаешь по другой специальности, как это происходит в моём случае, то и нечего получать второе образование. То есть, опять получается заколдованный круг: не работаешь дирижёром — не можешь получить диплом, не можешь получить диплом — не работаешь дирижёром. Следующий вопрос: куда поступать? В Москве профессор Гинзбург своё мнение высказал, в Ленинграде профессор Янсонс просил не думать о фамилии, так куда же? Нельзя упускать из виду, что Евгений Фёдорович был человеком достаточно ревнивым и поступление к дирижёру, вызывающему у него не самые приятные ассоциации, могло спровоцировать отказ в написании письма. После долгих размышлений, город Новосибирск, где преподавал народный артист России, профессор Арнольд Михайлович Кац, показался наиболее приемлемым местом. Первое, далеко от столицы, второе, Кац иногда дирижирует в Госоркестре, значит не вызывает раздражения у Светланова, и третье, как говорят, он очень хорошо занимается со студентами. Остались «мелочи»: получить письмо и заручиться согласием Каца на сдачу экзаменов. Через достаточно короткое время письмо от Светланова на имя министра культуры РСФСР Мелентьева было получено. Привожу этот важнейший для моей жизни документ:

  Я очень горжусь этим письмом, почему собственно и привёл его в оригинале. Насколько мне известно, Евгений Фёдорович никогда, ни до, ни после, не давал никому подобных характеристик и не подписывал аналогичных писем.

 Что же касается Каца, поначалу с его согласием возникли определённые сложности. Несколько раз мои просьбы наталкивались на его достаточно жёсткое «нет», но после третьей попытки он с громадным трудом, со скрипом согласился. Почему он так долго сопротивлялся, почему не хотел, какими соображениями руководствовался – всё это очень долго оставалось большой и неразгаданной тайной. Ведь место в консерватории должно быть открыто Министерством по письму Светланова и ко всей истории он не имел никакого отношения. Неужели появление в классе дополнительного студента могло вызывать такую реакцию? Только через много-много лет удалось понять и объяснить, хотя бы для себя лично, да и то не убеждён, что на 100 процентов, эту трудно постижимую загадку.

 Экзамены назначили на осень. Чуть раньше произошёл полный «раздрай» в семье и пришлось подать на развод, хотя, честно говоря, всё давным-давно шло именно к такому финалу и держалось только на обожаемом сыне. Несколько лет желание не причинять ребёнку душевных переживаний всё не давало сделать последний шаг, но наступивший предел не позволил больше удерживать давно уже разбитые отношения. Единственное, что не изменилось, да и не могло измениться — отношение к любимому сыну, не только в смысле материального обеспечения, но и каждодневных занятий музыкой.

С сыном

С сыном

 Пока решался вопрос с разменом квартиры, вернулись как бы студенческие времена. Жизнь в маленькой, снятой по случаю, комнатке в коммунальной квартире напоминала давно ушедшее время, но позволила спокойно, без дополнительных нервных стрессов, готовиться к наступающим в сентябре экзаменам в Новосибирскую консерваторию. Почему на сентябрь, когда обычно во всех учебных заведениях страны вступительные испытания проходят в июле, стало понятно чуть позже. Оказалось, что Кац, как и весь оркестр, находятся в отпуске июль и август, а так как проведение экзамена по специальности без оркестра невозможно, то всё обычно и происходит осенью. Встретили меня в Новосибирске очень хорошо, и объяснялось это очень просто: ходатайствовал о моём поступлении лично Великий Светланов. Как-то мгновенно мы подружились с директором оркестра Лёвой Крокушанским, ставшим впоследствии вместе со своей женой Олей моим очень близким другом.

Ольга и Лев Крокушанские

Ольга и Лев Крокушанские

 Для экзамена была выбрана увертюра к опере Вебера «Оберон», уже продемонстрированная недавно Светланову и сыгранная в Казани. Сам же экзамен проходил в концертном зале оперного театра, который являлся репетиционной базой оркестра. Перед началом, в кабинете у Арнольда Михайловича был намечен план всего «мероприятия». 15 минут для репетиции с оркестром, затем проигрываю всю увертюру подряд, без остановок Кацу, получаю от него ценные указания, а уже потом, в 10-30, в присутствии заведующего кафедрой профессора А. И. Жоленца и кого-то ещё происходит и сам экзамен. С оркестром общий язык был найден моментально, минут за десять была отрепетирована вся увертюра, которую, естественно, все очень хорошо знали, но одно место у нас не получилось. За один такт до окончания вступления, после длинной ноты альтов, весь оркестр должен сыграть аккорд на фортиссимо, и главная трудность заключается в том, что этот аккорд не всегда, даже у опытных дирижёров, получается вместе. Так вот, этот-то аккорд у нас и не вышел. Ещё оставались минуты три до появления Каца, и я решил именно на этот аккорд их и потратить. Сыграв один раз это место и не получив ожидаемого результата, я собрался объяснить оркестру каким образом, с моей точки зрения, надобно это место сыграть. Вдруг, совершенно неожиданно, в полной тишине из глубины зала раздаётся насмешливый голос моего будущего профессора: «что ты, п-ц голландский, (любимое, как потом выяснилось, обращение к студенту), пытаешься там изобразить? Оскорбив и унизив меня перед всем оркестром, отнёсшимся ко мне с большим уважением, ведь в глазах оркестрантов я был скрипачом первого оркестра страны, Кац начал подходить к сцене. Надо сказать, что в то время, в отличие от сегодняшнего дня, место работы подобное моему очень ценилось, да и возраст у меня был далеко не студенческий. Щёки у меня вспыхнули, но, понимая, что ответ, на который профессор сам напросился, будет обозначать окончание так ещё и не начавшегося экзамена, я моментально решил попробовать разыграть маленький спектакль. Зная, мягко говоря, о нешуточной любви Маэстро к денежным знакам, я предложил на глазах у всего оркестра заключить пари: «Арнольд Михайлович,- сказал я,- сейчас я отдаю концертмейстеру Вашего оркестра 50 рублей, (что по тем временам было деньгами достаточно приличными, ведь концертмейстер Новосибирского оркестра получал 140 в месяц) а Вы один рубль, договариваюсь с оркестром, и мы ещё раз сыграем этот аккорд. Если это прозвучит вместе, я выигрываю рубль, если всё развалится — 50 рублей Ваши». Не давая ему опомниться и отреагировать, положив на первый пульт скрипок 50 рублей, тут же последовало объяснение, каким приёмом это играется. Прозвучавший через мгновение злополучный аккорд, был сыгран, как забитый в доску гвоздь. Раздавшиеся аплодисменты музыкантов позволили забрать свои 50 рублей, сам экзамен превратился в пустую формальность, а рубль, правда, так никогда и не был отдан. Дальше всё было гораздо легче. После сдачи коллоквиума, сольфеджио и гармонии удалось добиться, чтобы все предметы, кроме музыкальных, (история КПСС, марксистко-ленинская философия, политэкономия и тому подобная дребедень) были зачтены из моего первого диплома. Как ни странно, не составило никакого труда договориться и о зачислении не на первый курс, а на второй, с возможным окончанием (при успешной сдаче всех оставшихся дисциплин) не через 4 года, а через три. Главным же было получение статуса студента-заочника, то есть возможности приезжать два раза в год, зимой и летом, для сдачи необходимых экзаменов, не увольняясь из Госоркестра.

 Замечательные ощущения расцветили наступившее время новыми красками. Появилась потребность постоянно заниматься неизвестными доселе партитурами, выучивать всё новые и новые сочинения и готовиться к зимней сессии. Главная задача разделялась на несколько подпунктов: узнать, когда Светланова не будет в Москве, и, взяв отпуск за свой счёт, тихонечко уехать, договориться в Новосибирске, что именно на это время будет назначена сессия и совместить обе возможности со свободными датами оркестра Новосибирской филармонии. Дело в том, что моя сессия, во всяком случае так изначально выглядело предложение Арнольда Михайловича, заключалась в нескольких занятиях по специальности в классе и выступлении с оркестром в открытом концерте, что должно было быть засчитано как очередной экзамен. Понятно, что одновременно надо было сдавать другие зачёты и экзамены требующиеся по учебному плану. Но в конце октября через прессу было объявлено, что весной 1982 года, то есть через полгода после моего поступления, состоится всероссийский конкурс дирижёров в Воронеже. Несмотря на самые ужасные воспоминания, связанные с Всесоюзным конкурсом скрипачей 1970 года, мне очень захотелось попробовать посоревноваться с моими будущими коллегами, но мой новый учитель был категорически против. Несколько раз связываясь с ним по телефону, я получал ничем не мотивированный отказ, а без его согласия и подписи подавать документы было невозможно. В результате, договорившись на свой страх и риск о представлении документов чуть позже положенного до начала декабря срока, я в самом конце ноября прилетел в Новосибирск для досрочной сдачи зимней сессии. Первые дни, наблюдая уроки Арнольда Михайловича с другими студентами, убедили меня, что выбор профессора для моего обучения был сделан правильно. Один урок, где-то около часа, был проведён и со мной. Разбирая буквально по «косточкам» фрагменты из сюит С.С. Прокофьева, которые мне надлежало через неделю дирижировать на концерте, он демонстрировал удивительное разнообразие приёмов и специфические дирижёрские подробности, возможные при показах одного и того же вступления. Ясное понимание внутренних условностей и огромный опыт в совокупности с замечательным базовым образованием, полученным когда-то в Ленинградской консерватории под руководством Ильи Александровича Мусина, делали занятия безумно интересными и невероятно полезными. Огромную пользу приносило присутствие на обучении других студентов, где можно было, как бы со стороны, наблюдать и анализировать ошибки, характерные для большинства обучающихся. Занимаясь деталями, снятием звука, точностью движений дирижёрской палочки, мануальной техникой, «дёргая» учеников бесконечными вопросами о применении различных «ключей», параллельно разбирались особенности музыкальной формы и смыслового содержания сочинений. Бросались в глаза ещё и особенности характера, свойственные, наверное, многим людям, постоянно находящимся на сцене, но очень выпукло проявляющиеся у нашего профессора. Будучи по своей природе настоящим артистом, получая от результатов собственных замечаний нескрываемое удовольствие, он на занятиях с любым студентом страшно «заводился» от присутствия в классе наблюдающих за ним людей, и от этого его примеры и демонстрации только выигрывали. Мой концерт прошёл довольно благополучно и не предполагалось никаких осложнений, но только до того момента, когда я осмелился заикнуться о предстоящем всероссийском конкурсе. Главной причиной отказа были названы просроченные сроки заявки на участие, не дающие никакой возможности для оформления. На мои объяснения об имеющемся уже разрешении принести необходимые бумажки до второй половины декабря, последовала, как бы звучавшая объективной, другая причина. Вроде бы существовало положение, определяющее точное количество мест, выделенных каждому региону и соблюдавшееся строжайшим образом. Естественно они уже давно заняты, и никто не позволит увеличить выданный лимит. Тогда мною было озвучено предложение о самостоятельной попытке добиться направления от Москвы, если там есть свободные места, а от Каца, как моего преподавателя, требуется только подписать необходимое заявление и не препятствовать моему участию. С большим неудовольствием согласившийся профессор тут же выдвинул пожелание о моём, остро необходимом дополнительном приезде для серьёзной подготовки в связи с важностью предстоящего события. Зачем нужно было ставить столько препятствий, для чего нужны были все эти препоны, стало относительно понятно только после конкурса. А пока стоило серьёзных усилий добиться разрешения участвовать в конкурсе от Москвы и договориться в оркестре о необходимости ещё одного, внепланового полёта в Новосибирск. Февральское путешествие, во время которого мне позволили во втором отделении вечернего концерта продирижировать 40-ую симфонию Моцарта, никакой другой пользы не принесло. Арнольд Михайлович был очень занят подготовкой премьеры в театре оперетты и ему было просто не до меня. Единственный раз мы попытались позаниматься после его вечерней репетиции, практически ночью, где-то после 21 часа, но ничего хорошего из этого не вышло. Сказалась усталость профессора после целого дня трудных репетиций и минут через 20, в начале обсуждения экспозиции первой части пятой симфонии Шостаковича, урок, проходивший с самого начала в нервной атмосфере и на повышенных тонах, опять с обращением «п-ц голландский», к счастью, закончился. Вот так и была завершена, не начавшись, «серьёзная» подготовка к конкурсу, до начала которого оставалось всего 2 месяца. Выучить 4 тура практически самостоятельно за такое короткое время представлялось делом чрезвычайно трудным, но сам придумал — сам и отдувайся. Если бы ещё не было работы, но, как назло, очень много концертов и ещё поездка за границу, заканчивающаяся по плану именно в тот день, когда назначена жеребьёвка на конкурсе. С занятиями мне не привыкать: занят день — ещё есть ночи, а с попаданием на жеребьёвку — посмотрим поближе, может быть, что-то в сроках изменится.

 Недели за две до выезда, как обычно, в Москве обыгрывались программы планируемых за рубежом концертов, одна из которых включала в себя концерт для фортепиано с оркестром Родиона Константиновича Щедрина в исполнении автора. Так вот, с этим концертом был связан забавный случай. Перед окончанием сочинения, в партитуре, как и в партиях музыкантов, выписан ферматный такт, над которым словами было начертано: каждый играет что хочет на crescendo, то есть с постоянным увеличением звука. Далее следует снятие звука, такт генеральной паузы и начинается кода. На репетициях всем, в том числе автору и дирижёру, этот небольшой кусочек не казался ничем экстраординарным. На концерте же, видимо, все сильно перестарались. Когда Светланов медленно и с большим напряжением стал раскрывать руки, демонстрируя усиление звучания, оркестр, ежесекундно прибавляя, начал играть настолько оглушительно громко, что, казалось, сейчас обвалится потолок. Дождавшись максимально возможного эффекта, Маэстро наконец-то снял этот невероятной громкости звук и в наступившей мёртвой тишине очень сдавленный голос завопил с балкона: «О, УЖАС». Как понятно, фортепианный концерт был доигран с большим трудом.

Глава 24.

Прибыть на проходящий в Воронеже Всероссийский конкурс дирижёров, участникам, каковых было 60 человек, предлагалось за день до открытия. Программа состояла из 4 туров, для каждого из которых можно было самому выбирать сочинения из предложенного репертуара, основываясь на собственных предпочтениях. Не могу вспомнить все сочинения, которые были приготовлены к конкурсу, но несколько из них помню точно. Это увертюра Вебера к опере «Оберон», которую после конкурса мне доверили дирижировать на заключительном концерте лауреатов, одна из симфоний Бетховена, 5 симфония Шостаковича и первая часть симфонических танцев Рахманинова, потому что именно с этим сочинением была связана незабываемая история. Надо заметить, что время на каждом из туров было достаточно ограниченным: первый тур 45 минут, второй тур — 1 час, третий тур 1 час 30 мин., а значит подробно отрепетировать и проиграть часть из выбранного произведения не представлялось возможным. Поэтому правила гласили, что участникам разрешено самостоятельно определять, какие фрагменты из вынесенного на суд жюри будут исполнены. Поселили всех в одной гостинице, недалеко от зала. Всё очень хорошо и достаточно комфортно: соседом по комнате оказался Володя Норец, ставший впоследствии моим близким другом на долгие годы. Не знал я практически никого, кроме нескольких студентов-новосибирцев и ребят, с которыми когда-то поступал в Ленинградскую консерваторию. Несмотря на предполагаемое серьёзное соперничество, внешне это никак не проявлялось: все быстро перезнакомились и даже подружились. Да, ещё об одном, очень важном обстоятельстве необходимо рассказать, без которого мой рассказ о конкурсе не может быть полным и понятным. В жюри было очень много знакомых лиц. Председателем был ректор Горьковской консерватории композитор А. Нестеров, заместителем председателя А. Кац, а среди членов комиссии дирижёры, постоянно появлявшиеся в нашем оркестре в качестве приглашённых, руководитель московского камерного оркестра И. Фролов, а также В. Вербицкий, работавший неофициальным вторым дирижёром в Госоркестре и бывший главным дирижёром оркестра Воронежской филармонии, который и обслуживал конкурс. Секретарём жюри, как выяснилось, работала моя близкая московская знакомая, которая, как выразились бы в Одессе, «очень неровно дышала по отношению ко мне», и с которой у меня с недавних пор были очень «тёплые» отношения, возобновившиеся во время конкурса. Именно она сыграла в этой мерзкой истории если не главную, то одну из самых значительных ролей. После жеребьёвки, где я вытянул 5 номер, всех своих учеников собрал Арнольд Михайлович и постарался объяснить в подробностях, как и что необходимо сделать для удачного выступления. Оркестр Воронежской филармонии в то время вряд ли входил в первую сотню лучших коллективов мира, но сочинения, выбранные мной для первого тура, были им хорошо знакомы, и всё прошло относительно удачно. Всего на второй тур пропустили 12 человек и, как рассказала вечером моя подружка, если о ком-то спорили, то за меня просто проголосовали, не потратив ни минуты на обсуждение. После оглашения результатов первого тура был выходной день, который все, кроме меня, провели на какой-то экскурсии, а я в кровати, сбивая неизвестно откуда взявшуюся высокую температуру. К вечеру мне стало совсем худо: жар, температура 40, а утром надо дирижировать первым номером, так как до моего, пятого, все уже вылетели. Поздним вечером с трудом удалось уговорить Костю Столяревского поменяться со мной номерами, чтобы можно было дирижировать не завтра, а через день. Осталось добиться разрешения жюри. Как ни странно, но Арнольд Михайлович, которому я позвонил в другую гостиницу и попросил о разрешении произвести этот обмен, почему-то был категорически против. После довольно длинного, но безрезультатного разговора, мне пришлось обратиться к председателю жюри, профессору Нестерову. Услышав про болезнь, он сразу разрешил, попросив запастись медицинской справкой, подтверждающей моё нездоровье. Ко всеобщему удивлению, за выходной день произошли количественные изменения в составе прошедших на второй тур. Какие-то «большие дяди» звонком из Москвы сделали так, чтобы вопреки всем правилам добавились ещё два участника. Итого нас стало 14, а на третий тур проходили шесть. Один из этих вновь присоединившихся, некто С. Скрипка, с которым мы были едва знакомы, приходит в номер, где я пытался сбить температуру, с просьбой, удивившей не менее, чем его попадание на второй тур. По правилам конкурса, на втором туре одним из обязательных сочинений являлась одна часть, по выбору участника, из симфоний Бетховена. Так вот, он пришёл просить, чтобы я проставил штрихи струнникам в выбранной им симфонии. На мой вопрос, зачем ему это нужно, последовал совершенно искренний ответ:

— Я ничего не понимаю в струнных инструментах, но если завтра, на выступлении, хотя бы в нескольких местах поменяю штрихи, то в жюри подумают, что я разбираюсь в струнных и это может принести дополнительные шансы.

 К счастью, комиссия не отреагировала на «фундаментальные» знания и на третий тур он не прошёл. В дальнейшем на конкурсе со мной произошли ещё два события, по сравнению с которыми эпизод со штрихами показался «детским лепетом». За день до третьего тура, где мне надлежало показывать фрагмент из симфонических танцев Рахманинова, Арнольд Михайлович вдруг вызывает меня в свою гостиницу и, беседуя как бы о разных конкурсных проблемах, между делом, спрашивает: «какое место из первой части танцев ты собираешься показывать?» «Сначала и где-то до 10 цифры.» «Нет, я хочу, чтобы ты начал с 10 и закончил в районе 17.» «Нет, я не буду этого делать, этот кусок самый трудный, ещё и потому, что, как мне думается, саксофон играющий там соло будет не на высоте и придётся с ним долго возиться, а времени очень мало.» «Нет, только этот кусок и никакой другой.» Я никак не мог взять в толк что за странная прихоть, зачем это нужно, и, почему такая «указивка» только по Рахманинову, ведь по другим сочинениям из предыдущих двух туров ничего подобного не происходило. «Ларчик» открылся очень скоро и был на удивление простым. Как уже было сказано, в конкурсе участвовало довольно много учеников Арнольда Михайловича, не только сегодняшних студентов и аспирантов, а и закончивших в разные годы Новосибирскую консерваторию. Но среди всех нас был один парень, Виктор Блинов, который закончил Московскую консерваторию у Гинзбурга и поступил в аспирантуру к Кацу. Ни для кого не являлось секретом, что к нему профессор благоволит особо. По жеребьёвке дирижировать ему предстояло позже меня на несколько номеров. Закончив своё выступление, в течение которого, не посмев ослушаться Каца, мне пришлось всё-таки взять требуемый профессором кусок и помучиться с саксофонистом, я побежал в зал послушать как выступают другие участники. Каково же было моё изумление, когда Блинов, взяв в симфонических танцах то же самое место, что и я, отлично продемонстрировал, на выученном мной только что с оркестром материале, своё «прекрасное» знание сочинения Рахманинова!!! Браво, Арнольд Михайлович, как элегантно и просто Вы всё устроили! Но что делать, поезд ушёл, после драки кулаками не машут. Как оказалось, это были только цветочки, ягодки были впереди. В последний день третьего тура, когда до окончания прослушивания должны были выступить ещё два участника, затем обсуждение и объявление трёх фамилий, прошедших в финал, настроение было у меня, мягко говоря, ужасное, ведь подобная «подстава», но с другими нюансами, уже случилась однажды в моей жизни, и очень не хотелось верить, что всё может повториться. Несмотря на клокочущее внутри желание всё высказать немедленно и в лицо, всё-таки, благодаря уговорам Кости Столяревского и его воронежского друга Бориса, удалось заставить себя промолчать и отложить выяснения отношений на другое, послеконкурсное время. Борис, оказавшийся очень симпатичным и милым человеком, был врачом по специальности, что не мешало ему быть страстным любителем музыки. Он проживал рядом с филармонией и предложил в этот вечер пойти к нему поужинать. Выпивая и поедая всякие вкусности, наслаждаясь тёплой атмосферой, царящей в этой семье, мы одним глазком посматривали в служащий фоном телевизор. В девять часов вечера начались воронежские новости, где в рубрике культура, ведущая, рассказывая о дирижёрском конкурсе, заявила, что сегодня закончился третий тур и им только что стали известны имена финалистов. В следующей фразе она называет три фамилии. Мы были потрясены! Третий тур ещё продолжается, обсуждения ещё не было, а фамилии финалистов уже известны! Как это может быть? Бросив ужин, мы помчались в филармонию, где действительно прослушивание продолжалось и дирижировал последний участник. Перед обсуждением, в присутствии Игоря Фролова, я рассказал Кацу историю с новостями Воронежского телевидения во всех деталях, включая фамилии якобы прошедших в финал. Заседание жюри длилось более двух часов, но ни участники, ни публика, ни большая часть оркестра не расходились: все ждали результатов. Уже за полночь председатель жюри А. Нестеров назвал три фамилии прошедших в финал. Не сомневайтесь: он в точности повторил то, что уже сказала тремя часами ранее диктор новостной программы. Но и это ещё не конец. Уже ночью, моя близкая знакомая — секретарь жюри, по большому секрету рассказала, как проходило заседание жюри и почему оно длилось так долго. Когда после длительного обсуждения и тайного голосования вскрыли результаты, то в списке прошедших в финал оказалась моя фамилия. Тогда Арнольд Михайлович, взяв слово и приводя множество аргументов, долго и подробно просил прислушаться к его невероятному педагогическому опыту, говорящему, что только-только начавшему учиться Горенштейну достаточно и диплома, а то он сильно задерёт нос и станет неуправляемым и так далее. Кто-то пытался возражать, но закончилось всё тем, что комиссия вновь проголосовала, теперь уже в открытую, хотя это было запрещено правилами конкурса и в финал меня не пропустили. Представьте себе моё состояние, ведь повторилась Ленинградская история, только в ещё  более мерзком варианте. Конечно, Кац не мог предположить, что мне когда-либо станет известна вся эта гадость, но как приятно иметь дело с такими порядочными людьми! В итоге, первую премию не присудили никому, а студент нашего «опытного» (в прямом и переносном смысле) профессора Блинов, получил вторую премию. Я решил не выяснять отношения, тем более что рассчитывать на какие-либо угрызения совести человека, сознательно совершившего такой подлый поступок, было невозможно.

Пройдут долгие годы и мне будет стоить невероятных усилий постараться всё это забыть и простить, но, несмотря на все «пасы» в его сторону, отношение этого человека, как выяснилось в 2002 году, нисколько не изменилось. Как бы не было больно и противно, я всё равно чувствовал себя если не победителем, то, наверняка, не проигравшим. Получив всего два (!!!) урока, подготовившись совершенно самостоятельно и несмотря на яростное сопротивление, мне всё-таки удалось добиться пусть очень маленькой, но, главное, чистой победы. Вместе с тем, конкурс лишний раз убедил меня в том, что для того чтобы стать мастером высокого класса, нужно ещё очень и очень многому научиться.

Вручение награды на Всероссийском конкурсе дирижёров

Вручение награды на Всероссийском конкурсе дирижёров

 Вскоре состоялся всесоюзный конкурс. В состав жюри входили самые известные советские дирижёры, кроме самых-самых, Светланова и Мравинского, а председателем жюри был назначен Юрий Иванович Симонов. На всероссийском конкурсе два его ученика не прошли даже во 2-й тур и, по слухам, он высказался совершенно определённо, предсказав, что ни один из победителей того конкурса не может рассчитывать на попадание хотя бы во второй тур. Программа абсолютно не отличалась от предыдущего, поэтому, естественно, ничего нового готовить не нужно было. Единственное, что хотелось бы сделать, это каким-то образом постараться где-то получить хоть один концерт и включить в программу то, что предстояло дирижировать в первом туре. После истории на всероссийском конкурсе, о концерте в Новосибирске можно было и не думать, так же, как и на получение хоть какого-то времени в рамках учебного процесса консерватории. Короче говоря, пришлось дирижировать 10-ый тур, не выходя за пульт более полугода. Ничем хорошим вся эта история не закончилась. Действительно, ни один из шести победителей конкурса в Воронеже во второй тур не попал.

 После объявления итогов первого тура ко мне, крайне расстроенному, подошли два известных дирижёра, довольно часто приглашаемые в Госоркестр, Саулюс Янович Сондецкис и Роман Вольдемарович Матсов. Стараясь меня успокоить и излагая какие-то хорошие слова, они в итоге высказались совершенно определённо: «не расстраивайтесь, у вас большое будущее, вот увидите — жизнь сама всё расставит на свои места». 

 Глава 25.

 Множество самых разнообразных историй, связанных с выездами за границу, весёлых и смешных, драматичных и поучительных, периодически случались в оркестре. В конце 70-х годов, перед одной из поездок в Западную Европу, как всегда состоялось собрание с представлением сопровождающих оркестр людей. Начальник поездки, директор филармонии Кузнецов и два кагэбэшника никого не удивили, а вот переводчик, как было заявлено, направляющийся в свою первую командировку, привлёк всеобщее внимание замечательным ответом, последовавшим на тривиальный вопрос о погоде, стоящей в Австрии, Швейцарии и Германии. Так вот, на вопрос, как одеваться, он, не задумываясь, простодушно ответил: «Одевайтесь тЁпло, но лЁгко». Поездка началась со столицы Австрии, красивейшего города, обладающего не менее красивым и знаменитым залом «Мюзик— Феррайн». В то время, евреи-эмигранты, навсегда покидающие СССР, независимо от конечного пункта назначения, летели через Вену. После приземления случайно получилось, что я оказался одним из первых, покинувших самолёт. В конце невероятно длинного каменного тоннеля, ещё до паспортного контроля, ко мне подскакивает моложавая женщина и убедившись, что мы прибыли из Москвы, с очень серьёзным видом предлагает следовать за ней. Так как я шёл впереди всех, за мной потянулся, как всегда это бывает, почти весь оркестр. Доведя нас до какого-то внушительного размера помещения и увидев, что все пришедшие за ней с музыкальными инструментами, она растерянно спрашивает у меня: «Что, все прилетевшие из Москвы — музыканты?» На что я, пребывая в абсолютной уверенности, что встречающая представляет нашего импресарио, с гордостью отвечаю: «Конечно, мы ведь Госоркестр СССР!» У женщины полный шок: «А я из Сохнута!» (еврейская организация, занимающаяся репатриацией евреев по всему миру). Как же мы хохотали!!!

Следующий случай, о котором, как мне думается, следует рассказать, произошёл, когда ещё не было построено Шереметьево-2, и единственными выездными воротами для всей страны был маленький аэропорт, просто, без всяких цифр — Шереметьево. Мы уезжали в европейскую поездку, и, как обычно, у единственного работающего пункта таможенного контроля скопилась очень длинная очередь. В тот раз смотрели всех особенно долго и тщательно, что вызывало удивление даже у часто выезжающих и привыкших ко всяким придиркам артистов. Когда же, наконец-то, дошла моя очередь, первым делом, таможенник, чего не бывало практически никогда, приказал вытащить из скрипичного футляра помимо скрипки и двух смычков, все лежащие там аксессуары, необходимые для работы. Надо заметить, что обитый с внешней стороны металлическими кнопками самодельный скрипичный футляр, купленный когда-то у отца нашего знаменитого скрипача Виктора Третьякова, был довольно тяжёлым и громоздким. Несмотря на мои бурные возражения, схватив в одну руку как какое-то полено мой инструмент, а под мышку футляр, он куда-то исчез. Настроение в тот день у меня было замечательное и все эти глупые попытки обнаружить то, чего по определению в моих вещах не могло быть, вызывали только улыбку и желание «подначить» мало вменяемого правоохранителя. Когда минут через семь-десять доблестный страж вернулся, он первым делом, ещё не осматривая чемодан, милостиво разрешил сложить всё обратно. Мой тут же прозвучавший вопрос поставил его в абсолютный тупик: «А под кнопками рентгеновская установка работает?» Побелев от злости, он опять куда-то убежал вместе с футляром. Затем настала очередь чемодана. Вот тут он порезвился от души. Разбросав все вещи по стойке, вскрыв подкладку чемодана, осматривая по два раза каждую мелочь и наливаясь злобой оттого, что ничего запретного так и не удалось обнаружить, он завершил своё «обследование». Но, к моему удивлению, это был ещё не финальный аккорд. Терпеливо дождавшись окончания демонстративно медленного закладывания вещей в мой, практически разорванный чемодан, таможенник подозвал стоящего поодаль какого-то старшего по чину и, шепнув ему что-то на ухо, удалился. Не отвечая ни на один вопрос, меня долго вели какими-то длинными коридорами, доставив в маленькую комнатку, где находились два мужика, с виду больше похожих на двух волкодавов, не евших последние три месяца. Только теперь стало понятно, что наступает самое главное — личный досмотр. Сидящий за небольшим столом один из «красавцев» рявкнул:

— Из карманов всё на стол и раздевайтесь! — на что последовал невинный вопрос, приведший его в бешенство:

— А куда ставить туфли?

— Ещё одно слово и вместо заграницы ты пойдёшь домой!

Положив на стол сигареты, спички и ключи от квартиры, я приготовился к сеансу собственного стриптиза. Заставив меня стоять лицом к сидящему за столом и постепенно раздевая, второй, стоя спиной к своему напарнику, медленно и с садистским наслаждением начал ощупывать каждый сантиметр моего тела. Дойдя до трусов, он заставил их приспустить и, одев белые перчатки, засунул палец в мой задний проход. После моей реплики о том, как себя чувствует его палец, сидящий за столом дико заорал, чтобы я наконец-то заткнулся. Пока главный «медбрат» совершал свои манипуляции, сидящий за столом, видимо, начальник, вытащил из пачки все сигареты, тщательно прощупал каждую из них и принялся за спички. Закончив часть своей важной миссии, он принялся курить мою сигарету. «Медбрат», не видя, что сигареты и спички уже были осмотрены начальником, сняв перчатки и подойдя к столу опять выбросил все спички из коробочки. И тут, несмотря на предыдущий грозный окрик, я не смог удержаться: «Вы что друг другу не доверяете?», после чего последовала совершенно невоспроизводимая русская идиома. Когда меня, не прошло и часа, выпустили и отправили к самолёту, в одном из закоулков мне повстречалась вся зарёванная коллега, скрипачка Леночка Б., которая пройдя похожую экзекуцию, ещё умудрилась посидеть на гинекологическом кресле, со всеми вытекающими оттуда обстоятельствами. Где-то дней через десять, ещё находясь в поездке, мы узнали, почему наш оркестр оказался под пристальным вниманием таможни и кому мы обязаны столь ярко выраженной любовью. Детектив, печатающийся с продолжением в течении недели в одной из московских газет, по-моему, это была, если ничего не путаю, «Московская правда», подробно рассказывал, как одна из артисток, скрипачка постоянно гастролирующего элитного симфонического оркестра перевозила через границу, разумеется не бесплатно, дорогостоящие бриллианты. Не буду раскрывать уловки и «профессиональные» секреты нашей контрабандистки, но всё закончилось большим скандалом.

Во времена СССР Госоркестр являлся одним из лучших, если не лучшим, оркестром огромной страны. Престижная, высокооплачиваемая работа, постоянные заграничные гастроли, концерты в самых лучших залах мира, выдающийся дирижёр — руководитель — все эти составляющие давали возможность привлекать высокопрофессиональных музыкантов в состав коллектива. Потерять всё это по каким-либо причинам было невероятной трагедией и, поэтому любой, даже очень незначительный конфликт с руководством, или, не дай Бог, с главным дирижёром, мог иметь непоправимые последствия. Я уверен, что, кроме уважения к Светланову, как замечательному музыканту и дирижёру, внутри каждого оркестранта сидела страшная боязнь вызвать гнев своего худрука, обладающего абсолютной и непререкаемой властью. Как в любом оркестре, люди болели, плохо себя чувствовали, брали больничные листы, «филонили» и так далее. Появление же Светланова после какого-то, пусть даже незначительного, перерыва называлось «день здоровья», то есть «болезные» моментально выздоравливали, а все недуги сразу улетучивались. В то время, к счастью, не было ещё пятнадцати коллективов с похожими условиями, и люди, цепляясь за свою службу руками и зубами, уходили из оркестра либо на пенсию, либо «вперёд ногами». Расскажу только об одном инциденте, ярко олицетворяющем психологию тогдашних музыкантов. Как известно, вне работы Евгений Фёдорович постоянно носил противосолнечные, чёрные очки, независимо от погоды и времени года. Где-то за границей, в каком-то большом городе, Светланов, что бывало чрезвычайно редко, несколько дней проживал вместе с оркестром в одном отеле. Размещение в многоэтажной, огромной гостинице, с разными, не соприкасающимися «крыльями», видимо не предполагало никаких соприкосновений артистов со своим руководителем. К своему несчастью, один из скрипачей оркестра заблудился и, поднимаясь вверх в обширном лифте, был просто ошарашен увидев Светланова, входящего в этот же лифт на одном из этажей. Практически проглотив язык, несчастный сразу начал активно кланяться и что-то лепетать, изображая бурное приветствие. Месяца через полтора, на собрании в Москве, Евгений Фёдорович, произнося монолог о моральном климате в коллективе и пребывая, наверное, не в лучшем расположении духа, между прочим, сказал: «Дело дошло до того, что некоторые агтисты ойкестъя позволяют себе за гьяницей даже не здоговаться со своим художественным юководителем» и внимательно посмотрел на сидящего недалеко того самого музыканта. Тому стало настолько плохо, что только две, одномоментно засунутые под язык таблетки валидола, спасли его от сердечных проблем. Недели через три, тот же артист оркестра в холле служебного входа Московской филармонии, увидел входящего в помещение Светланова и, наученный горьким опытом, немедленно и довольно громко поздоровался. Сильно сомневаясь в том, что шеф его заметил и отреагировал, (опять же, чёрные очки не дали это понять со стопроцентной точностью), он, на всякий случай, твёрдо решил дождаться, когда Светланов будет выходить и поздороваться ещё раз. Прогуливаясь по холлу часа четыре (!!!), наш герой вдруг с огромным облегчением увидел приближающегося к выходу Светланова. Подойдя к тому на расстояние вытянутой руки, артист радостно воскликнул: «Добрый день, Евгений Фёдорович!», на что последовал сказанный тихим голосом с характерным грассированием гениальный ответ: «Уже здоговались!»

(продолжение)

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.