©"Семь искусств"
  май 2024 года

Loading

Думается и о том, что жизнь, притворявшаяся многие годы прямой линией, на самом деле оказалась петлёй: описав Большой Биографический Круг со всей его круговою морокою, к старости человек возвращается к своему дошкольному, даже додетсадовскому детству: к свободе от социальных обязательств, к медленности, к незащищённости перед миром. Все постройки, надстройки (кривые-косые) сметаются или сами собою разрушаются, и остаётся чистая сырая земля.

Ольга Балла-Гертман

ДИКОРОСЛЬ

(продолжение. Начало в № 11/2017 и сл.)

К сезонным смыслам

Есть что-то очень правильное и глубокое (в голове человека наших широт — формирующих себе под стать эстетику и этику) в том, что к весне надо пробиваться сквозь мороз, жёсткий воздух, темноту, телесные неудобства и душевные сумраки зимы, постоянно ощущая сопротивление материала, всех материалов. Весна должна вызреть, должна быть выстрадана, вытружена, получена как награда. Она должна долго, долго проживаться как обещание — которое ещё неизвестно, будет ли исполнено, — как чистая — и такая тонкая, что едва существующая — возможность. Иначе было бы слишком дёшево и легковесно. Но, по счастью, не будет. Не будет никогда.

Брат осёл

…и думаю, радуясь уединению и никуда-не-хождению, что у старого человека — когда именно что отпадает лишнее, мешающее, на самом деле, человеку быть собой (или так: на начальных этапах помогает, потом уже мешает), — градус наслаждения жизнью очень повышается — и во многом совершенно сопоставим с детским. Возрастные перемены в чувствах, несомненно, включают в себя спасительное притупление, но вообще, неравномерные и разнокачественные на разных своих участках, оборачиваются иной раз и обострением. Остро чувствуешь уют и защищённость (хоть бы и иллюзию их — какая разница; и чем они мимолётнее — тем острее), всем телом радуешься возможности не торопиться, всей собой приветствуешь её: всё время твоё, тебе не надо преодолевать ни его, ни себя.

Вообще, с собственным — убывающим и разрушающимся — телом стареющий заключает новый завет. Бывшее в средних годах рабочей лошадкой, оно теперь — собеседник, друг и младший брат (во Францисковой словесной паре «брат осёл» основной акцент смещается с осла на брата), нуждающийся в заботе и снисхождении. (А также «тело милое, с тобою / мне расстаться суждено» — Игорь Меламед.)

Думается и о том, что жизнь, притворявшаяся многие годы прямой линией, на самом деле оказалась петлёй: описав Большой Биографический Круг со всей его круговою морокою, к старости человек возвращается к своему дошкольному, даже додетсадовскому детству: к свободе от социальных обязательств, к медленности, к незащищённости перед миром. Все постройки, надстройки (кривые-косые) сметаются или сами собою разрушаются, и остаётся чистая сырая земля.

А на ней — крупные осенние листья. Кленовые, конечно. Яркие и жаркие. Как те, что собирали мы (с кем? с каким-то Обобщённым Взрослым, который помнится теперь как чистое присутствие) на территории МГУ в октябре 1968 года — и которые долго, долго жили потом между страницами толстых книг (Флобер, «Третьяковская галерея»…), — а может быть, живут и сейчас.

Аутопойесис

Понятно же, что, сидючи дома, не пошедши по добровольному выбору ни в одно из тех мест, куда надо было бы и стоило бы сегодня пойти, занимаешься главным образом никакой не срочной работой — то есть, ею, конечно, занимаешься, но, по совести сказать, куда менее интенсивно, чем стоило бы, — а выработкой себя — той себя, которая стёсывается публичностью (даже простым молчаливым присутствием на публике) и нуждается в возобновлении, в наращивании — как предусловие даже не только всего, что может быть сделано, но и просто самого существования. Набираешься бытия — которое потом будешь охапками тратить.

В молодости мнилось, что выработка себя происходит, напротив того, во взаимодействии с миром (которое как раз тогда жестоко не получалось, — следственно, думалось, не получалась и качественная выработка качественной себя). Но совершенно нельзя исключать того, что тогда как раз так оно и было.

Запах будущего

Запах непрочитанных книг — запах непрожитой жизни, обещаний, неисчерпанных и — в силу непредставимости — неисчерпаемых возможностей. Запах будущего.

В бесконечность

И самое странное, самое обескураживающее в книгах — то, что они однажды оказываются прочитанными.

Только что — прочитываются-то, как правило, быстро — самим видом своим обещавшие невиданные перспективы, бывшие жгучими сгустками обещаний, указателями тебе за пределы тебя самой, они вдруг захлопываются, схлопываются — и обнаруживаешь себя в растерянности перед закрытой дверью там, где вот ещё десяток страниц назад была, мнилось, разомкнутая в бесконечность дорога.

(В сущности, каждая книга — это совокупность неисполненных обещаний, успевших нагромоздиться в твоей голове, пока ты её ещё не открыла).

Она больше никуда не ведёт. Привела, куда могла, — всё. Да разве так можно!?

Хочется вернуться. Пройти тот же путь заново: вдруг поведёт в другую сторону, в другие стороны, вдруг вообще не кончится?

На то и существует (времени бы ещё на неё, но то вопрос отдельный) практика перечитывания, более тщательной проработки уже отработанной, вроде бы, смысловой руды, перепроецирования на ту же матрицу всё новых и новых содержаний. Практика наращивания книги изнутри — чтобы действительно вела в бесконечность.

К изготовлению смысла

Ах, начитавшись — чего бы то ни было, важного / сильного / не вполне понятного — особенно, — самое правильное — долго-долго (и бессловесно) ходить по каким-нибудь далёким улицам, чтобы оно в тебя врастало и само делало в тебе работу понимания, которая сознательному-тебе (пока?) не по силам.

Учиться

А иным людям хочется учиться, как, допустим, математике или иному языку, — усваивать их, вращивать в себя, как дисциплины. (В точности: не области знания, а именно дисциплины — системы усилий, распределения и удерживания внутренних равновесий.) Не (только и не в первую очередь) изучать их — прослеживать структуры, понимать, как это всё вообще устроено, — но именно учиться им, — самой, терпеливо, последовательно и чутко, формироваться, вылепливаться им в ответ, чтобы лучше их воспринимать, чтобы лучше воспринимать вообще всё.

Даже если все их достойные восхищения качества (или основная их часть) — фантом нашего разгорячённого воображения, — всё равно.

Процесса ответной самовылепки это ведь не отменяет.

О проведении границ

«Правка -> Выделить всё -> Формат -> Абзац…» — форматирование предстоящего текста — ритуал, вводящий в работу, само выполнение его (что-то сродни надеванию рабочей формы) создаёт работу как состояние, проводит границу между нею и состоянием нерабочим, менее обязательным. Хотя такового почти нет — но всё-таки есть основания говорить о работе в строгом, строжайшем смысле — и о рассеянных её вариантах, о предрабочих состояниях, — о разных степенях внутренней сфокусированности и направленности.

О всеинструментальности

Мало что так воспитывает чувство весомости, точности и упругости слова, как сокращение и уплотнение длинного текста, необходимость сказать то же самое, не тратя лишних средств. Иногда кажется, что это, растущее при сокращении чувство — прямо телесное. Мускулы напрягаются в ответ достигаемой мускулистости текста.

Уж если очень хочется себя, вечно аморфную, формировать (да, есть и такой вид навязчивости) — стать инструментом способно буквально что угодно.

Phaenomenologia interior

Тревога и сестра её — тоска первичны (и относятся к вещам неустранимо- и почти невысказуемо-глубоким) и как таковые, в общем, самодостаточны — не нуждаются в поводах и причинах, сами себе легко их подбирают из подвернувшегося под руку материала — и легко же отбрасывают, когда те изнашиваются или бывают найдены недостаточно весомыми (тут недалеко уже и до поиска весомых поводов и причин, но не будем об этом), всегда памятуя об их вторичности и условности. Все эти вторичные-условные поводы бывают на самом-то деле нужны всего лишь для видения тоски и тревоги, прояснения её, отдания в ней себе отчёта — как, вероятно (тут уже мой нефизический ум помнит смутно и изъясняется неточно) железные опилки бывают нужны для видения силовых линий магнитного поля.

По ту сторону эстетического

Чем меньше хочется (и чем менее возможно) мотаться по свету во плоти (морок, ты меня отпускаешь?), тем больше хочется об этом думать (значит — между мною и этой формой существования возникает и оформляется, ощупывает свои очертания некоторая дистанция).

Как говаривал мудрый Дмитрий Бавильский (цитируя не помню уж кого, да так ли важно), путешествия невозможны, поскольку повсюду таскаешь самого себя. Штука в том, что этот самый ты сам всё время изменяется. Он разведывает собственные границы, ресурсы собственного восприятия, пределы своей растяжимости и изменчивости, встраивания в себя разных способов быть. Шатание по свету, попадание в чужие среды — чем чужее, тем вернее, — это самопроблематизация, выдёргивание надёжной (мнящейся таковою) основы из-под собственных ног: ну-ка, как соберёшь новую, соберёшь ли вообще? Опыты на себе[1].

(Красота или страшность новоувиденного в свете этого делают одно и то же: проблематизируют, оспаривают тебя. В этом смысле они ничем друг от друга не отличаются. Так сказать, по ту сторону эстетического.)

(На самом деле, добравшись до некоторого возраста с известной исчерпанностью ресурсов, понимаешь даже без удивления, что вообще-то тебя проблематизирует всё подряд. А уж возраст со смертью как усердствуют. То есть, ты всё время стоишь под вопросом, даже не выходя из-под него. Ты живёшь под ним).

Это именно что об аутопластике, а не о познании, о нём во вторую очередь, если вообще (или, точнее, так: оно тут — инструмент в самоиспытаниях, независимо от того, в какой мере осознаётся в качестве такового). Читая, узнаёшь существенно больше — и существенно надёжнее (но ведь и чтение — об аутопластике. Вообще-то, кроме этого самого себя, практически ни с чем другим дела и не имеешь. Чтобы действительно увидеть другое, необходимы усилия; их надо уметь выстраивать; многие ли умеют? Я не очень).

Насмотренные иные города задают тебе форму самоощущения (в результате имеешь некоторое разнообразие этих форм. Расширяешь их диапазон).

Вот, в общем-то, и всё, что от них остаётся.

Своего города касается в сущности, то же самое, разве что его (им созданных форм, его отпечатков) в тебе гораздо больше.

О малых родинах

…и те места, в которых мы бывали совсем недолго — ну хоть несколько дней; не могу исключить, что и несколько часов — способны стать, да и становятся, нашими (малыми, минимальными, самомалейшими, но тем не менее) родинами — немного порождают нас — в той мере, в какой закладывают матрицы, на основе которых потом совершаются в нас восприятие, чувствование, а то и само мышление. Человека порождает, строго говоря, всё.

О животворящем

От зверскости (сдуру набранной) работы, создаваемой непомерным её объёмом при очевидной потребности в отдыхе (типа лежать-и-читать-художественную-литературу), счастливо спасает — зверскости не отменяя, просто позволяя выносить её — то, что вся она — интересная. Убивая одной лапой, другой — она же — животворит; да и лапа, чувствую я, — та же самая.

Почти техническое

Вот чем хорошо, когда у тебя каждый Божий день дэдлайн — совершенно независимо от того, хочется тебе работать или нет, есть ли тебе что сказать, есть ли у тебя на это силы? А тем, что это организует как ничто другое, как не организовывало ничто никогда всю биографию напролёт, — ни школа (не к ночи будь помянута), ни студентская раздолбайская жизнь (она скорее развинчивала), ни работа средних лет жизни (потому что никаких ежедневных дэдлайнов не бывало и в страшных снах). Вопросом, не поздно ли, задаваться поздно: раз оно так сложилось («сама и сложила», — буркнул внутренний голос*. — Ну да, дорогой, ну да, ты прав, как всегда), значит, не поздно, иначе бы не сложилось и / или, будучи сложенным, не удержалось бы. — По всей вероятности, пригодится когда-нибудь. Уже и пригождается. Вопрос «зачем» не имеет смысла, поскольку ответ на него очевиден: чтобы быть прожитым и осмысленным как опыт. Как ни парадоксально, это последнее пригождается всегда.

*Персонажем внутренний голос русская словесность обязана Анне Голубковой. Но, как показывает опыт, этот персонаж собеседничает и с нами недостойными.

Из хаоса — к форме

Да и в конце-то концов, работать стоит уже из-за одного только того жгучего, сносящего крышу чувства рождения заново, которое испытываешь, когда текст, долгое время пребывавший в состоянии немоты и слепоты, упорствовавший в этом состоянии, вдруг начинает получаться и обретать внятные, осмысленные очертания. Когда пробиваешься из слепоты к видению, из хаоса — к форме.

(И уж точно не из-за денег. Особенно когда пишешь бесплатно, типа ради социального капитала, человеческих связей и / или артикуляции недоартикулированного. Это не рабская психология, нет? Вот у меня нет окончательного ответа. Может быть, и она. Ну и что.)

Разумеется, сам текст — не более, чем повод к этому торжествующему чувству (кто его будет читать? — он забудется стремительно, отбросится, как змеиная шкурка), которое, в свою очередь, всякий раз накрепко врастает в эмоциональную память и работает тем самым на вечно недостающее — вечно неудачное — самоподтверждение автора.

Говорю же, всегда имеешь дело только с самой собой — с культивированием, возделыванием, устройством — и преодолением, в конце концов — этой единственной, непреодолимой среды собственного обитания. А всё остальное, как ни схватишься, — стремительно исчезающее средство. Как, впрочем, и сам предмет его воздействия.

 Дисциплина небытия

…убрать «своё». Превратить «себя» и «своё» просто в форму взгляда — на что бы то ни было. На мир.

Важный шаг в сторону слияния с небытием. Врабатывания и втерпливания в небытие. Дисциплины небытия.

(Разновидность гордости, конечно, — если не гордыни. — «Ах, если я ничего не значу, если значу так мало, пусть меня вообще не будет, назло Творцу миров отморожу себе уши, отморожу себе самое себя.» — И тем не менее.)

О двухэтажности

В обладании бумажной книгой есть что-то от сообщничества с нею — телесного приключения, (самоценного) телесного события, — которое надстраивается над событием умственным (или ложится ему в основу) в качестве дополнительного этажа, в котором можно полноценно жить: с запахами, красками, освещением, воздухом, объёмами. Бумажное чтение двухэтажно — чтение же электронное слишком отвлечённо, умозрительно, дистанцированно, — этаж там всего один. (Несомненный же телесный его компонент — проводишь пальцем по экрану, листая — всё-таки слишком невелик и тянет разве что на небольшой мезонин или цоколь.)

Во тьму

Работу (пока она в стадии задания — в самой, наверное, мучительной из своих стадий; нет, — самая мучительная — это когда переходишь от заданий и замыслов к выполнению, тут-то и начинается сопротивление по полной программе) обживаешь, как дом. В случае, если это задание, полученное по необходимости извне, а не собственный драгоценный — тёплый и уютный — замысел, не сама его строишь, а находишь готовым, предстоит ещё разведать его размеры, вначале едва представимые. Находишь его сперва совершенно чужим, с серыми бетонными некрашенными стенами, холодным, нетопленным, несовместимым с жизнью. — Выясняешь план пространства, очерчиваешь контуры. Потом — проведение коммуникаций, покраска, побелка, настилание полов, наконец, уже развешивание люстр, штор и полок, расстановка мебели. И вот едва всё это закончишь, едва только работа принимает совершенно уже твою форму и размеры, едва ты начинаешь знать этот собственноручно вылепленный дом с закрытыми глазами, жить бы, кажется, да жить, — так надо выселяться. Снова из обжитого дома, который только и делает, что тебя подтверждает, утверждает и защищает, — во тьму, в чёрное холодное пространство, которому на тебя наплевать, которое тебя даже не видит.

О целительном

С другой стороны: работа и мышление — даже такое узкое, прикладное, какое доступно и соразмерно мне — на самом деле целительны просто уже в силу самого своего устройства: они спасают даже от усталости, вытягивают из неё — активируя внутри человека неведомые ему ресурсы. Человек не знает, как к ним подступиться, — а работа знает.

Не говоря уж о том, что

работа — заговаривание зубов небытию. Во всех его обликах, какие только являются воображению.

О настойчивом

Сколько ни проектирую себе воображаемые жизни в иных местах и временах (прелестнейшее, утешительнейшее, освободительнейшее из занятий!) — наиболее привлекательным — настолько, что и наиболее реальным — неизменно до навязчивости представляется одно: сидеть и писать тексты / книги (ну не [совсем] в стол; желательно, конечно, чтобы они были прочитаны и восприняты, но главное — сидеть и писать). Это одно видится оправдывающим сам факт существования, что бы ни твердили упорствующему в неразнообразии воображению рассудок, разум и иные разновидности ума, вплоть до очень глубоких.

Смотришь на фотографии городов Аляски, исландского Рейкъявика (не-север не влечёт; север завораживающе-сладок воображению. Чтобы долгая зима. Чтобы света было мало. Чтобы он чувствовался драгоценным) — и сразу же думаешь: а что бы я тут писала? Непременно воображается что-нибудь сложное — и скорее сложная поэзия, чем сложная философия, хотя почему бы и не она. И такое, чтобы на всю жизнь хватило.

Всё другое — весь спектр человеческих занятий, работ и статусов! — кажется неинтересным и не стоящим внимания и усилий.

Об упорстве в сложности

В какой-то степени (возможно — в значительной) предпочтение, ближе к старости, ясной, сдержанно-прозрачной, короткой, к однозначности стремящейся речи — в отличие от молодой страсти к речи сложной, многоцветистой и многоуровневой и, главное, отменно длинной, длинной, длинной, — следствие простого стремления экономить (убывающие) силы. — Пока мы говорим (пишем) длинно и сложно — мы молоды и сильны, даже если это не так.

О практике замедления

…ручное письмо (которое всё-таки, как ни старайся, непреодолимо медленнее компьютерного) имеет все основания быть прочувствованным как (спасительная) практика замедления: оно учит мысль с воображением осмотрительной неторопливости, отговаривает их от поспешных выводов, наставляет во внимательности к собственным истокам. Будучи прожито как следует, во всей полноте собственных ресурсов, оно становится весьма неплохой школой внутренней ясности.

О самопреодолении

…ну и, конечно, думается: всё хоть чего-то стоящее должно, просто обязано делаться в режиме самопреодоления (а также преодоления сопротивления материала, упора его волокон, которых — непременно поперёк, никогда не вдоль), иначе ненастоящее и легковесное (не говоря уж о том, что — иначе инерции, стереотипы, иначе ничего не прочувствуешь). Мысль, конечно, во многом ложная (всё хоть чего-то стоящее на самом деле веет, где хочет), но что-то неотменимое она ухватывает.

Из постскриптумов к набормотанному

Странно ли, но вот эта функция и биографическая ситуация «посредничества», роль ретранслятора, толкователя, проявителя и повивальной бабки «чужих»* смыслов даёт «странную свободу»**: неприкреплённость к «своему», необречённость на него, на то, чтобы непременно его отработать (достаточно уж и того, что отрабатываешь самое себя, факт собственного существования), утвердить, защитить, — она даёт лёгкость, избавляет от химерического чувства собственной значимости, от постановки себя в центр чего бы то ни было. Такой «неприкреплённый», мерцающий посредник — одновременно везде и нигде. Его, конечно, не будет, он растворится в чужом, — настолько не будет, что почти уже и сейчас нет. Но что же в этом плохого?

А может, лучшая победа над временем и тяготеньем — и т.д.

*(как будто бывают смыслы «мои» или «твои»: они «наши» в том смысле, что мы на них смотрим — и принимаем какое-то участие в их жизни, а так вообще они всехние, набираются нашего участия да и идут себе дальше, «шагают по всем городам».)

**Был у меня такой стишочек в юности — я его с тех незапамятных пор время от времени внутри себя тихо цитирую. Диковатый, вторичный, конечно (автор был мал и наивен), но в персональный цитатный фонд вошёл, никуда не денешься:

Дилетантизм — не метод, господа,
Хотя даёт он странную свободу:
Как варвары, кромсаем мы слова
Случайной, дерзкой прихоти в угоду,
Не давит нас ответственности груз
И строгость мастерства нас не стесняет —
И стих себе восходит, прян и густ —
И сладкой дымкой беззаботно тает.

1980

К себе самой

Да что же вообще удивительного в том, что с несбывшимся связывается — сама собою, и стараться не надо — полнота жизни? Ведь не сбывается всё равно всегда больше, чем вмещается в явь — в узкую полоску яви.

И перестань, голубушка. Что бы ни сбылось — всегда было бы оно лишь узкой, слишком узкой полоской яви. Таков удел всего, что сбылось. У него есть простые, телесно осязаемые границы. Лишь несбывшееся безгранично.

Для напоминания о безграничности, о самой возможности её оно нам и дано.

(продолжение следует)

[1] Так называлась доныне памятная книга Ольги Шамборант (2010), писанная в глубоко свойственном и мне грешной жанре повседневного эссеистического самокомментирования.

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.