Голова Престо «торчала» на высоком стеклянном столике о четырех металлических ножках. От перерезанных артерий и вен, через отверстия в стекле, попарно тянулись трубки к баллонам. Одна из них толстой кишкой выходила из горла и сообщалась с большим цилиндром. И цилиндр, и баллоны были снабжены кранами, манометрами, термометрами.
КОНЕЦ СВЕТА
ФРАГМЕНТЫ РОМАНА
(продолжение. Начало в №9/2019)
…Возвращение из небытья, напротив, было медленным. Сознание проступало пятнами, пока, наконец, промокательная бумага реальности не напиталась им целиком. Закончился процесс сотворения наново твоего личного времени — процесс воссоздания личности, прежде звавшейся Тонио Престо.
«Это чудо или колдовство?»
— Ни то и ни другое. Это достижение науки.
Престо открыл глаза. И сразу же зажмурился. После тьмы беспамятства, куда проваливаешься быстрее, чем успеваешь это осмыслить, белизна стен ослепляла… В шкафах вспыхивали хирургические инструменты. Холодным светом лучились сталь и алюминий каких-то аппаратов. Теплыми желтыми бликами ложился свет на медные полированные цилиндры. Кругом трубы, змеевики, колбы… Стекло, каучук, металл…
Совсем близко стоял профессор Доуэль, как всегда, гладко выбритый. Стекла его роговых очков весело поблескивали.
— Вот мы и проснулись. Мари, эта трубка входит слишком свободно, и поэтому циркуляция идет медленно. Подберите нам что-нибудь пошире и поставьте пациенту градусник.
Мадмуазель Лоран, в белом халате с пояском, наклонилась к Престо — так же, как и в первый раз, когда усаживала «малыша» в кресло. Знакомый запах «Свежего утра» коснулся его ноздрей, в одну из которых она глубоко вставила маленький термометр.
— Не хватает только свежего трупа, — продолжал профессор Доуэль, введя в сонную артерию стеклянный наконечник от другого катетера. — А теперь, буйная моя головушка, переходим к водным процедурам.
При помощи мягкой губки Лоран обмыла водой со спиртом лицо головы, вытерла гигроскопической ватой ушные раковины, сняла пинцетом клочок ваты, повисший на ресницах. Промыла глаза, нос, рот, — в рот и в нос для этого вводились каучуковые трубки-соломинки. Привела в порядок волосы.
— Ну, вы как хотите, а я иду в морг. Пожелайте мне удачи, — сказал профессор.
В этот момент затрещал телефон.
— Алло! Я слушаю… да, профессор Доуэль… Что такое? Крушение поезда у самого вокзала? Масса трупов? Ну да, конечно, немедленно. Благодарю вас…
Потирая руки, профессор Доуль пропел на мотив оперы «Паяцы»:
Начнем, пожалуй…
— Такое, знаете ли, случается не каждый день. Сейчас подберу вам какого-нибудь Лоренцо Марра.
При упоминании имени Лоренцо нос у Престо задрожал.
«Ты этого хотел, Тонио Престо. Операция под кодовым названием «обрéзание по-крупному» совершилась. Все хорошо, что идет по плану. Это только полустанок, но уже не за горами станция назначения».
Голова Престо «торчала» на высоком стеклянном столике о четырех металлических ножках. От перерезанных артерий и вен, через отверстия в стекле, попарно тянулись трубки к баллонам. Одна из них толстой кишкой выходила из горла и сообщалась с большим цилиндром. И цилиндр, и баллоны были снабжены кранами, манометрами, термометрами. Особой чувствительности прибор, приставленный к виску, отмечал пульсацию, механически вычерчивая кривую на непрерывно двигавшейся ленте.
— Отдохните, поспите.
Когда Престо открыл глаза снова, в комнате никого не было. Предаваться самоанализу или мечтать — ничего другого ему не оставалось. С отвращением «полистав» свою прошлую жизнь, он принялся за еще ненаписанные главы, их герой напоминал картинку из модного журнала. Так же выглядели и героини, отличаясь между собою лишь фасоном шляпок и платьев.
Эта бесплот/дная игра ума ему, человеку действия, быстро прискучила, и он придумал себе другое развлечение: дотягиваться языком до кончика носа. Тому, у кого нос вздернут турецкою туфлей, сделать это далеко непросто.
Затем последовала еще одна забава, совсем уже увлекательная. Престо попробовал удержать воздушную струю. Когда же приоткрыл рот, воздух с писком вырвался наружу.
Это так ему понравилось, что он продолжил игру: задерживал воздух до тех пор, пока его поток силой не прорывался сквозь плотно сомкнутые губы, то тявкая, то урча, то плача, то смеясь. А сколько секунд он сможет сдерживать этот все сильней раздувающий щеки упругий шар? Искатели жемчуга в состоянии продержаться под водой до двух минут. Престо начал считать. Пять, шесть, семь, восемь… «Ш-ш-ш», — воздух прорвался. Еще… Надо довести до дюжины… Раз, два, три, шесть, семь… девять, одиннадцать… двенад…
Сжатый воздух вдруг ударил в нёбо с такой силой, что Престо почувствовал, как голова его подпрыгнула на своей подставке.
«Этак, пожалуй, слетишь со своего шестка», — он скосил глаза и увидел, что кровь разлилась по стеклу и капала с подставки на пол.
Очевидно, от сильного толчка трубочки вышли из кровеносных сосудов. Голова Престо пришла в ужас: неужели конец? Стараясь насадить их снова, осадить себя вниз, она сокращала мышцы шеи, раскачивалась, но только ухудшала свое положение: стеклянные наконечники еще больше выходили из вен. Появилось такое чувство, будто не хватает воздуха, все помутилось. Вместе с кровью мозг не получал и в достаточном количестве кислород.
Нет, никто не хочет умирать… Сознание цеплялось за жизнь, а жизнь — за сознание: ей больше было не за что ухватиться в отсутствие тела. Так кубарем и катились с горы.
В последней попытке остановиться Престо, беззвучно оравший все это время, взмолился:
«Господи, да где эта чертова француженка! Нет, чтобы быть здесь…»
Словно по-щучьему велению, появилась Лоран.
— Что вы наделали? Вы с ума сошли!
Она быстро промыла голову от остатков испорченной крови и напустила в нее свежую, нагретую до тридцати семи градусов. Успевшая потемнеть кожа порозовела, рот закрылся. Потом Лоран закрепила все трубочки.
Забыв, что у него нет голоса — только слух, Престо сказал:
«Мне на минуточку стало скучно».
— Ему на минуточку стало скучно! Попрыгать решили — допрыгались бы…
После сцены, разыгравшейся между ними накануне, Мари Лоран, кажется, возненавидела то, что осталось от прежнего Престо. Убийца ее кумира…
— Если вам скучно, у нас есть киноаппарат, могу показать фильм с вашим участием.
«Покажи мне лучше свой зад», — в сердцах подумал Престо, которого всякое упоминание о прошлой жизни приводило в ярость.
На что ассистентка профессора Доуэля повернулась спиной и, как ни в чем не бывало, выполнила это пожелание.
Оправившись от изумления, голова мысленно скомандовала: «А теперь — язык». Девушка не заставила просить себя дважды. Она явно не осознавала, что совершает поступки, из ряда вон выходящие.
«Это какая-то гипнотическая власть над нею». Голова задумалась: а только ли над нею? Разве первое, что услыхал он, очнувшись, не было завершением его же собственной, еще полупьяной, мысли: «Это чудо или колдовство?..» А голос профессора Доуэля вдруг сказал: «Ни то и ни другое. Достижение науки».
Нет, надо дождаться его возвращения. И проверить. Но ведь профессор будет при трупе, будет уже поздно. Способность мысленно повелевать напрямую связана с нынешним его бестелесным существованием. Биотоки мозга ни на что не расходуются и представляет собой мощнейший телепатический заряд энергии. Прежде, чем снова «отпускать себе туловище», надо исследовать границы своего тайного могущества и извлечь из него соответствующие дивиденды.
«Люби меня».
Взгляд девушки засветился нежностью. Раньше за такой взгляд он отдал бы все.
«Ах, что мне сейчас с твоей любви. Только прошляпишь что-нибудь с приборами. Не надо, отставить».
Снявши голову, по волосам не плачут, — за ненадобностью. Попробовать, что ли, «докричаться» до Доуэля, пусть немедленно возвращается? Только подумал, как затрещал телефон.
— Алло, я слушаю… Да, клиника профессора Доуэля. Что такое? Немедленно возвращаетесь? Профессор Доуэль немедленно возвращается, — сказала Лоран, повесив трубку.
Прошло четырнадцать минут, ровно столько занимает путь от Центрального морга до Липовой аллеи. Доуэль вошел. Он был бодр, деловит, проверил записи в журнале, взглянул на показания приборов, что-то поправил, повернул какой-то кран. О трупах, о крушении поезда — ни звука. Межоперационный период, по его мнению, может растянуться на неопределенное время.
— Семь раз отрежь — один раз пришей, — пошутил он.
И собственноручно выбрил Престо. Лоран ему ассистировала — держала медный тазик и полотенце.
— Нет, нет, дорогой мой, ваши опасения необоснованны, — возразил он категорически, а кому — непонятно. — Искусственно поддерживать жизнь ампутированного органа можно как угодно долго, ничего ему не сделается.
* * *
Весть о внезапной кончине Карла Готлиба, богатейшего из богатейших, потрясла коммерческий мир. Его контора была одним из нервных узлов экономической системы страны. Готлиб финансировал банки, крупную промышленность, газеты, пароходства. Принадлежала ему и «Берлинская утренняя», чей репортер Зауер одним из первых проник в дом на набережной Шпрее. В народе этот дом прозвали «прозрачным домом». Огромные стекла во всю стену придавали ему вид гигантского аквариума. Ни одной радующей глаз кривой линии, ни одного украшения. Последнее слово американской строительной техники, провозгласившей своим кредо утилитаризм.
Уже с утра в этом доме, унылом, как разграфленный лист гроссбуха, и одновременно грозном, как полки со знаменами, распоряжался на правах законного наследника Оскар Готлиб, младший брат покойного, красный, загорелый, неповоротливый человек. Его веснушчатое лопоухое семейство было при нем.
Оскар Готлиб хмурился и поджимал губы. Возможность разбогатеть зажигала искорки в прищуренных глазах, но чувство такта вынуждало к сдержанности. Зато Луиза и Гертруда — его старшие дочери — ликовали открыто: ходили из комнаты в комнату, осматривали картины, трогали дорогие безделушки, присаживались на мягкие кресла, ощупывали руками материю, делили вещи между собой, смеялись, строили планы, спорили.
— …И не подумаю. Ты можешь взять себе пейзаж Коро, но «Святого Себастьяна» я тебе не уступлю.
Сестры в деталях описали Зауеру гибель своего дядюшки. По причине недавней железнодорожной аварии или из-за другой какой-то беды, экспресс Берлин–Рим должны были подать к пригородной платформе. Карл Готлиб велел секретарю отправить срочную телеграмму, а сам прохаживался в ожидании поезда. В виду уже приближающегося паровоза, он вдруг поскользнулся и упал с дебаркадера. Виной тому была разбитая бутылка масла, неизвестный дачник удружил дяде.
Рожок подъезжавшего автомобиля прервал их. Из отдаленных комнат послышался тяжелый топот ног, сбивающихся с шага.
— Несут… — зашептали со всех сторон.
Двери широко распахнулись.
Четыре вахмистра несли обезображенный, окровавленный труп. Пятый человек, в форме железнодорожного служащего, держал какой-то тюк. Из-под распахнувшегося края выглядывал лакированный ботинок финансиста.
«Ноги? Зачем ему теперь ноги?» — подумал Зауер.
Печальная процессия проследовала через кабинет в спальню. Вездесущий Зауер шел за ними по пятам. Он осторожно обходил капли крови на паркете — с таким видом, как будто это дикие гиацинты.
Вскрытие было произведено с неприличной поспешностью, на следующий день после похорон. Кому-то не терпелось убедиться в том, что и так представлялось всем очевидным. Самый акт был обставлен торжественно: приглашены были родственники, друзья, некоторые служащие. Нотариус, большой формалист, наотрез отказался сообщить наследникам что-либо о содержании завещания до того, как результаты вскрытия будут оглашены им официально.
Готлибы с невольным волнением смотрели на тонкий портфель, хранивший тайну наследства. Сухонький бритый старичок не спеша надел очки в черной черепаховой оправе, извлек из портфеля конверт и предъявил — для обозрения целости печатей. Затем разорвал его.
Готлибы вздохнули с облегчением. Карл отказал своему брату Оскару все имущество, с выделением довольно крупной суммы на богоугодные дела и более мелких — старым служащим.
— Это первое завещание.
— Значит, есть и второе? — с тревогой спросил Оскар Готлиб.
— Есть, и я его оглашу, — ответил нотариус. После той же процедуры осмотра печатей он разорвал второй конверт.
«В отмену всех ранее составленных завещаний все принадлежащее мне благоприобретенное движимое и недвижимое имущество, в чем бы оно ни заключалось, завещаю в полную собственность Мари Лоран, на протяжении ряда лет служившей у меня ночным корректором. Я не могу огласить мотивы, по которым лишаю своих родственников наследства и передаю его вышеназванной Мари Лоран, но дабы первые не оспаривали судебным порядком у последней, вышеназванной Мари Лоран, завещанных ей прав, укажу, что к этому меня побудили: 1) одна услуга, оказанная мне Мари Лоран, — услуга, ценность которой не покрывается даже оставленным ей капиталом, и 2) некоторые обстоятельства совершенно личного характера, заставившие меня вычеркнуть брата моего, Оскара, из числа близких мне людей…»
— Переведенное на доллары имущество наследователя, по предварительному подсчету, определяется в два миллиарда, — закончил нотариус.
Поднялась суматоха. Сестры Готлиб, обнявшись, рыдали, склонив головы на плечи друг друга. Встав из-за стола нотариус подошел к никому неизвестной молодой женщине и почтительно передал ей завещание.
Оскар Готлиб покачнулся и стал сползать с кресла. К нему бросились на помощь.
— Доктора!
* * *
Операционная профессора Доуэля на глазах преображалась в канцелярию главы всемирного биоэнергетического заговора. Появился большой марморированный стол, на нем росли горы бумаг. Лоран писала на ремингтоне, словно под беззвучную диктовку: ее резвые пальцы то и дело застывали на клавишах в ожидании чего-то.
Профессору Доуэлю самому приходилось вести журнал, измерять температуру, чистить нос и уши голове — с тех пор, как он ее собственноручно побрил, это стало в порядке вещей.
А Престо получал все новые и новые доказательства мощи своего волеизлучения. Оно было способно охватывать разом большое число людей. Вскоре Лоран прочла в «Берлинской утренней газете» следующее.
МАССОВЫЙ ПСИХОЗ
Вчера около одиннадцати вечера в городе наблюдалось странное явление. На протяжении четверти часа берлинцев преследовал мотив хорошо известной всем песенки «Мой милый Августин». Один из сотрудников нашей газеты сам оказался жертвой этого музыкального наваждения. Вот как он его описывает:
«Я сидел в кафе с известным музыкальным критиком Ф. Мы обсуждали падение музыкальных вкусов. Ф. жаловался на засорение музыкальных эстрад пошлыми джазбандами и фокстротами, тогда как великих стариков — Бетховена, Моцарта, Баха — исполняют все реже. Я слушал и в какое-то мгновение поймал себя на том, что напеваю мотив пошленькой песенки «Мой милый Августин». Сгорая от стыда, я попытался умолкнуть, но тут с ужасом заметил, что Ф. подпевает мне. Дальнейшее и вовсе граничило с фантасмогорией.
— Зуппе, «Поэт и крестьянин», — анонсировал дирижер, поднимая палочку.
Но оркестр заиграл «Мой милый Августин». В том же темпе, в том же тоне. И вдруг как-то сами собой запели все столики. Я еще отметил, что у Ф. довольно приятный высокий тенор. Спели. Только смолкли и в изумлении уставились друг на друга, как против своего желания запели снова. Потом помолчим минуты три — опять грянем. Тут сообразили, что беда…»
По наведенным нами справкам, навязчивая мелодия охватила почти всех, живущих вокруг Биржевой площади и Банковской улицы. Многие напевали мелодию вслух, в ужасе глядя друг на друга. Бывшие в опере рассказывают, что Фауст и Маргарита вместо дуэта «О, ночь любви» запели под аккомпанемент оркестра «Мой милый Августин». Несколько человек на этой почве сошли с ума и отвезены в психиатрическую лечебницу.
В клинике на Липовой аллее день начинался с читки газет. Сперва Лоран зачитывала «шапки»:
«Комиссия, созданная для расследования причин массового помешательства преобразована в комитет общественного спасения». «Необъяснимые финансовые просчеты банков «Дрезднер» и «Дейче». Акционеры на грани разорения». «Новый фильм с участием Гедды Люкс и Лоренцо Марра бьет все рекорды».
Гедда… Смеявшаяся над его признаниями… Пусть бы она его отвергла, но… со слезами сострадания! А она заливалась смехом. Как она хохотала! Месть. Сегодня он достаточно могуществен, чтобы отомстить. Каким способом? Если бы лучи его воли проникали за океан, он нашел бы способ. Но дотянуться до Америки — мысли коротки. Заманить их в Европу, заманить их в Берлин… И тогда уж он заставит их носить поноску, сыграет с ними такую шутку, после которой можно смело заказывать себе подходящее тело и считать, что жизнь удалась.
Он уже сейчас богат как Крез. С того момента, как банк «Готлиб и Топфер» даусезировал финансовых воротил страны, прибрав к рукам акции каменноугольных шахт, предприятий по производству анилиновых красок, авто- и радиозаводы, электрическое освещение, городские железные дороги и многое другое — всего не перечислишь — состояние Престо сравнялось с годовым бюджетом среднего европейского государства, той же Латвии. Недавно в голову (а куда же еще?) пришла мысль: а не основать ли компанию по подъему затонувших кораблей? Со времен открытия Америки человечество платило регулярную дань этому бескрайнему морскому чудовищу: в пасти Атлантического океана исчезло неисчислимое множество судов. Если умело вспороть ему брюхо, чего там только не найдешь, — от набитых золотом испанских галеонов до новейших плавучих гранд-отелей.
Престо сознавал, что надо остановиться, что в отсутствие желудка аппетиты безграничны: еще немножко да еще немножко… И, глядишь, постепенно пристрастишься к бесплотному обладанию миром. Пора обзавестись телом, мясным хвостом, который следует нарастить искусственно, раз он не отрастает сам, как у ящерицы. Без рук без ног, одна только голова, повелевающая миром, — это если не Господь Бог, то фантастический фильм, где бесчеловечный интеллект в конце концов оказывается побежден научной мыслью человечества в лице какого-нибудь красавца-ученого. Надо сказать себе решительное хватит.
— Хорошо, это произойдет в тот день, когда Гедда Люкс и Лоренцо Марр, проснувшись, обнаружат… — И захохотала голова.
* * *
Яхта, наклонившись на правый бок, быстро скользила по легкой волне Средиземного моря. Ветер туго надувал ее белые паруса, играл разноцветными флажками. Вдали виднелись стайки рыбачьих лодок, а совсем далеко пролегала песчаная полоса берега. Над головой, в синей воздушной глубине, по-доброму ворчали серебристые гидропланы, совершавшие увеселительные рейсы между Ниццей и Ментоной.
Молодой человек в белом костюме потягивал дорогой французский коньяк из маленькой рюмочки, откинувшись в глубоком плетеном кресле.
«Кто внушил Гедде эту великолепную мысль — отправиться в свадебное путешествие в Европу?» — подумал он.
Рядом с ним в шезлонге отдавалась лучам еще ласкового утреннего солнца удивительная красавица. У ее ног, длинных и загорелых, валялся иллюстрированный журнал с фотографией обоих на обложке, в вечерних туалетах, ослепительно улыбающихся, под кричащим заголовком: «Свой медовый месяц Гедда Люкс и Лоренцо Марр проведут на Лазурном Берегу».
— Ты по-прежнему убеждена, дорогая, что нам необходимо ехать в Берлин?
Ее лоснящиеся от кольдкрема веки дрогнули:
— Чтоб у Гедды Люкс была такая же точно родинка, как у какой-то там Анжелики Гай?! Появляться в обществе с одинаковыми родинками еще ужасней, чем быть в одинаковых шляпках.
— Жаль, она такая пикантная, — вздохнул Лоренцо Марр, целуя жену в черную меточку на плече.
— Говорят, этот берлинский врач такой чудодей, что может пересадить ее под грудь или на любое другое место. И это будет еще приятней…
А вечером Гедда и Лоренцо почтили своим присутствием местное казино. Возле приземистого здания столпилась публика, сгорая от желания увидеть своих кумиров. Замелькали блицы. Раздавая направо и налево улыбки, звезды экрана скрылись за массивными дверями.
Игравших было немного.
— Делайте вашу игру, — приглашал крупье, вооруженный лопаточкой для загребания денег.
Не останавливаясь, они прошли в следующий зал, расписанный полуобнаженными женщинами: охотившимися, скакавшими на лошадях, сражавшимися. Это возбуждало страсть, алчность, азарт, — все те чувства, которые были написаны на лицах людей, собравшихся вокруг игорного стола.
Вот торговец в феске, с бледным, в испарине, лицом протягивает деньги. У него свистящее дыхание астматика. Взгляд его налившихся кровью глаз прикован к вертящемуся шарику. Короткопалые пухлые руки трясутся. Он уже продулся в пух и теперь ставил последнее, в надежде отыграться. А нет — этот маленький человечек, может быть, отправится в аллею самоубийц, и там произойдет последний расчет с жизнью…
За его спиной стоит плохо одетый бритый старик со всклокоченными седыми волосами. В прошлом преуспевающий нотариус, он давно лишился своего состояния и сделался рабом рулетки. В руках у него записная книжка и карандаш. Безумец записывает выпавшие номера, пытается открыть законы случая. Администрация игорного дома выдает ему небольшое ежемесячное пособие — на жизнь и на игру: своеобразная реклама.
Два лакея, приговаривая «благодетельница наша», вводят под руки старуху, всю в черном, с брильянтовым ожерельем на черепашьей шее. Лицо русской графини набелено так, что побледнеть не может, даже под дулом маузера. Следя за бегом таинственного шарика, распределяющего горе и радость, ее погасшие глаза зажигаются огнем алчности, костлявые пальцы в перстнях начинают дрожать.
Красивая стройная женщина в изящном темно-зеленом костюме, проходя мимо стола, бросает небрежным жестом тысячефранковый билет, проигрывает, беспечно усмехается и идет дальше.
Люкс тоже ставит тысячу на красное и выигрывает.
«Я сегодня должна выиграть», — подумала она, доставая из сумочки десять тысяч.
И проиграла.
Лоренцо наклоняется к ней:
— Нам пора, скорый на Берлин отправляется через сорок минут.
* * *
— Прошу садиться.
Гедда и Марр опустились в глубокие кожаные кресла. Царивший полумрак помогал больному чутче вслушиваться в свою боль, «обращал глаза зрачками внутрь» — чтобы отвечать на расспросы врача с исчерпывающей точностью.
Книги в тисненых золотом переплетах и солидная обстановка темного дерева гнали прочь всякие сомнения: на такого врача можно положиться.
— Не угодно ли?
Профессор Доуэль протянул Гедде коробку шоколада «Ассорти», а к Лоренцо пододвинул серебряный ящичек со множеством отделений, на которых было выгравировано: «Ява», «Суматра», «Куба», «Джорджия». Но Гедда потянулась к сигарнице, а образец мужества и мужских добродетелей Лоренцо Марр взял шоколадную рыбку в золотой бумажке и, развернув, положил ее в рот. Рыбка, рыбка, сделай так, чтобы…
Мерное раскачивание маятника убаюкивало, взрывая глубины подсознания.
— Да, я вас понимаю, — продолжал профессор Доуэль, глядя куда-то в сторону, как будто это понимание пришло к нему еще прежде, чем он увидел своих будущих пациентов. — В кино ведь все возможно, на ваших глазах лягушки превращаются в царевен, мужчины в женщин, человекоподобные гориллы сокрушают небоскребы. Под звучными псевдонимами «звёзды» скрывают не только свои имена, но и свои стати…
Велик был соблазн осчастливить Гедду телом карлицы-горбуньи, а головой Марра увенчать какую-нибудь двенадцатипудовую гору жира. Но тогда каждый из них в ожидании «обновы» становился мощнейшим источником радиации воли. Как эксперимент это, безусловно, интересно, но чем интересней опыт, тем большими неожиданностями он чреват.
Престо-мститель был осмотрителен. Прямо на операционном столе, не приходя в сознание, Гедда Люкс и Лоренцо Марр превратятся в Гедду Марр и Лоренцо Люкса. Рокировка.
— Дорогие леди и сэр, дело за малым, надо соблюсти одну небольшую формальность.
— Да хоть тыщу! — вскричали молодые в один голос.
— В таком случае будьте любезны письменно подтвердить отказ от претензий в будущем.
— А наши подписи не теряют свою силу?
— Лишь на некоторое время. Потом отрастут снова, если верить моему мюнхенскому коллеге, описавшему аналогичный феномен. Так или иначе, все остается в семье, просто перемена мест слагаемых.
По соблюдении необходимых формальностей профессор Доуэль произвел обмер шей своих будущих пациентов.
— О! Да вы идеальная пара, вы одной комплекции! — он был в превосходном расположении духа: пел, шутил. — Должен предупредить: всякий раз будете бить себя ладонью по лбу в туалете. Пока не привыкнете. Ланкастерское обучение здесь очень бы помогло. Тра-ля-ля… Итак, мы начинаем!
* * *
«Александр Романович! Вам письмо!»
Качинский вылетел из лаборатории, получив мысленное извещение. На звезде КЭЦ давно уже все насобачились понимать друг друга без слов. Это было всецело заслугой Александра Романовича. В отсутствие воздуха проблема общения стоит наиболее остро.
— В безвоздушном пространстве возможен лишь обмен мыслями. Научить этому всех — вот наша задача, — сказал Штернфельд Качинскому, который считался лучшим специалистом в данной области.
Вот к нему подлетает, махая небольшими крыльями, девушка-почтальон. Ее миловидное лицо было различимо с трудом: толстое кварцевое окошко скафандра прикрывал специальный козырек — чтобы внутрь не просачивался мировой холод. Мера суровая, но в условиях крайнего космоса неизбежная. К чему только не приходится привыкать на его просторах!
Качинский с жадностью схватил письмо, первое, полученное им на звезде КЭЦ. Почтовая марка. На почтовой марке штемпель: Ленинград. От волнения Качинский едва удерживал конверт рукавицами. Хотя если б и выронил — страшного ничего, письмо поплыло бы рядом.
«Письмо из Ленинграда, — подумала девушка. — Я никогда не бывала в этом городе. Скажите, хороший город?»
«Замечательный город, — подумал в ответ Качинский. — Самый лучший город после Москвы. Но мне он нравится даже больше, чем Москва».
«Непременно когда-нибудь побываю в Ленинграде», — подумала девушка и упорхнула.
Письмо было от Тони. Оказывается, она досрочно вернулась домой. Ее затребовал назад Институт Хлеба, там вовсю шла работа по созданию «вечного хлеба». Принцип очень прост: хлеб добывают из воздуха, вернее, из содержащихся в нем микроорганизмов. Очень скоро они у себя в Ленинграде выведут такую культуру бактерий, которая, питаясь атмосферным азотом, сама послужит людям пищей. Главное, не допустить, чтобы секрет изготовления нашего теста попал заграницу. Перепроизводство — бич капиталистического общества. Охваченные ажиотажем конкурентной борьбы, капиталисты не в силах остановиться. Хорошо все, что сулит прибыль. Их аппетиты безграничны: горшочек, вари… Тесто расползется по Земле, покроет ее сплошь. Солнце подрумянит этот колобок, сделает питательным и вкусным — только есть его будет некому.
Качинский вздохнул: ну, почему же некому, он бы его, может, и попробовал.
Вспомнился первый обед на КЭЦ.
— У нас все больше вегетарианская пища, — сказала раздатчица. — Зато собственные плантации. Здесь яблочный мусс, — указала на закрытую банку, — здесь клубника с рисом, абрикосы, персики, маседуан из бананов, репа — такой вы на Земле не ели. Хотите репы?
Она ловко сняла с полки цилиндр с трубочкой на боку. В задней стенке цилиндра имелась трубка пошире — она вставила ее в небольшой насос и начала качать. Показалась желтоватая пена.
— Берите и сосите. Если сосать будет трудно, подкачайте воздуху. Наконечники стерилизованы. Чего гримасничаете? Ну как?
— Очень вкусно.
Полужидкая желтая кашица из «кэцовской репы», действительно, очень хороша, маседуан из бананов — тоже, — не успеваешь подкачивать насос. Но все же иногда хочется твердой пищи…
А еще Тоня писала ему о Ленинграде — о чудесных новых кварталах, подступавших к Стрельне и Пулковским высотам, о стеклянных перекрытиях, защищающих пешехода от ветра на многочисленных мостах, о зимних садах для детей.
«Ты не поверишь, но ленинградский климат стало не узнать. Торфяные болота на сотни километров вокруг осушены, заболоченные реки и озера приведены в культурный вид. Городские каналы либо засыпаны и превращены в аллеи, либо покрыты сплошными мостами-автострадами. Влажность воздуха значительно уменьшилась, а чистота его дала ленинградцам добавочный солнечный паек. Теперь у нас всякому легковому автомобилю и грузовику, въезжающиму в черту города, колеса окатывают водой, чтобы они не заносили в город грязи и пыли. Да что говорить! Ленинград — это Ленинград!»
Качинский был взволнован. Хотелось все бросить и полететь на Землю.
«Александр Романович! Ау! Думаем, думаем о вас, а вы не откликаетесь. Штернфельд вас спрашивает».
Качинский поспешил надеть на уши радиотелефон.
— Алло, товарищ Штернфельд? Качинский на связи.
— Товарищ Качинский? Слушайте меня внимательно. Вы немедленно возвращаетесь на Землю. «Серго» и «Персей» задают нам загадки. Они взяли курс на Брест, на мачтах у них старые андреевские флаги. Нельзя терять ни минуты. Совершенно очевидно, что матросы подверглись жесточайшему психооблучению.
* * *
Давно же ты не раскрывала Александру Романовичу свои объятия, мать сыра земля, — как ласково называл он тебя, раскинувшуюся за окном ракеты огромной полусферой. Его тело, тело небожителя, наберет снова вес. Вернется давно позабытое чувство твердой почвы под ногами, твердой пищи во рту.
Им овладело беспокойство: будут ли держать его ноги — после столь долгого парения? А зубы, столь долго бездействовавшие… Инстинктивно провел языком по деснам. На месте.
Стало очень жарко. Как хорошим кирпичом, сверху придавило грудь. Руки налились свинцом — не поднять. Пролетая через атмосферу, ракета нагрелась от трения, несмотря на изоляционные прослойки и холодильники.
Короткий взрыв, и Качинский превращается в лежачего пассажира, приподнявшего над собой согнутые в коленях ноги. Точь-в-точь опрокинувшийся на спину и беспомощно шевелящий лапками жук. Это ракета перевернулась кормой вниз и медленно начала снижаться над морем, сила взрывающихся газов поддерживала ее в висячем положении. Скоро она коснулась воды, море вспенилось бурливо.
Из кабины Качинскому было видно, как толпа на берегу дружно приветствует благополучный спуск.
— Товарищ Качинский, чертовски вам рад.
В кабинете председателя комиссии по увековечению КЭЦ ничего не изменилось. Только сам председатель за эти годы постарел. Мешки под глазами стали еще тяжелее, о веках и говорить не приходится, взгляд — свинцовый. В одну из ушных раковин заправлен слуховой аппарат величиной с жемчужину Будды — допросы в охранке Пилсудского не прошли даром…
— Ужасно рад, ужасно. А сейчас, извините, с места в карьер. Кто-то паранормальным способом воздействует на экипажи двух наших судов. В результате корабли произвели ряд маневров, включая, как я уже говорил, замену государственной символики. Позднее я покажу вам аэрофотосъемку. Одновременно к нам обратились за помощью члены комитета общественного спасения города Берлина. В германской столице происходят паранормальные явления того же порядка: уличные оргии с участием почтенных матрон и добропорядочных отцов семейств, злостные банкротства без малейшей выгоды для обанкротившихся, спазматические продажи акций по цене, объяснимой лишь массовым умопомрачением их владельцев. Что стоит за этими чумными вспышками безумия — да еще у такой серьезной и положительной нации, как немцы? И кто подчинил себе ум, честь и совесть советских моряков? Наше правительство считает миссию «Серго» и «Персея» делом первостепенной важности. От того, создадим ли мы кислородную бомбу сегодня, зависит, быть или не быть человечеству завтра. Она — наше космическое топливо.
— Но почему так спешно? Земля просуществует еще миллионы лет. Мы — молодая планета, гораздо моложе Марса.
— Вы можете поручиться, что человечество проживет еще миллионы лет? Довольно налететь какой-нибудь шальной комете, и наш земной шар скоропостижно скончается.
— Вероятность этого ничтожна мала.
— С вашей близорукой точки зрения земного червя. Мы, астрономы, считаем иначе. Огромные вспышки наблюдаются во всех углах мировой бездны. И если брать космические масштабы, то в одной только нашей галактической системе, в маленьком переулочке вселенной, именуемом Млечным Путем, столкновения происходят, вероятно, не реже, чем столкновения автомобилей на улице большого города. Во что бы то ни стало — вы слышите? — во что бы то ни стало надо поднять со дна Атлантического океана таблицы Хургеса!
Штернфельд тяжело дышал, непослушные пальцы кое-как расстегнули крючок на воротнике.
— Арий Абрамович!
— Нет-нет, уже отошло… налейте мне воды, — он запил какой-то порошок. — Афонькин!
Вихрастый молоденький красноармеец вбежал в кабинет.
— Есть Афонькин!
— Введи господина Зауера и барышень Готлиб.
— Есть ввести, товарищ академик, — и сделал под козырек.
Качинский, глянув исподлобья на иностранцев, отвернулся — чтоб не больно-то о себе воображали. Да и Штернфельд пусть знает: нужны они ему, как вшивому баня.
Иностранцы, те наоборот, не скрывали своего любопытства, глазки у них так и бегали.
Зауер был в добротном альпийском костюме. Вместо жилета серая фуфайка с острым вырезом на груди, из которого выглядывал отложной воротничок и клетчатый галстук. На голове — клетчатое кепи.
Одетые по последней моде сестры Готлиб держались развязно, несмотря на свою крайнюю молодость. Чувствовалось, они очень высокого о себе мнения. Качинский невольно сравнивал их с Тоней.
— Это наш главный специалист по передаче мыслей на расстоянии, — представил его Штернфельд, — товарищ Качинский.
— Поляк? — спросила одна из сестер.
— Нет, я русский.
— Вы из Петербурга или Москвы будете? — спросила другая.
— Из Ленинграда.
Штернфельд попросил объяснить, что же именно привело их в Советский Союз.
Путаясь и перебивая друг друга, сестры стали жаловаться на безобразия у себя на родине. Все началось со смерти их дяди — почти как в русских романах: под колесами вагона. И самое ужасное, дядюшка Карл не оставил им, единственным наследницам, ни гроша. Свое миллиардное состояние, до последнего пфеннига, он завещал одной иностранной авантюристке.
— Некоей Мари Лоран, — скривилась Луиза.
— Француженке, вы же понимаете, — сквозь зубы процедила Гертруда.
Тут вмешался Зауер:
— Отошедший к ней банк «Готлиб и Топфер» молниеносно сумел раздавить всех своих конкурентов. Это граничило с чудом! В считанные недели один единственный банк захватил под свой контроль экономику страны, овладел акциями всех промышленных компаний. Ему принадлежат все газеты, в Германии больше не существует свободной прессы.
— Так называемой свободной прессы, — уточнил Качинский, но Зауер предпочел этого не расслышать.
— В конце концов, правительство решилось принять меры. Как-то ранним утром два грузовика с вооруженными до зубов полицейскими и агентами подъехали к банку «Готлиб и Топфер»: произвести обыск, а если потребуется — то и аресты. Дальше… кровь стынет в жилах при мысли о том, что было дальше. Стражи порядка, оплот демократии, вдруг шумною толпою, горланя песни, устремляются на другую сторону Шпрее — громить дом полицайпрезидента.
— И все они, конечно, были в полицейских касках?
— Ну, ясно не в шелковых платочках… — Зауер хрипло засмеялся, словно поперхнувшись пивом. — По пути к ним присоединяются толпы людей. Страшная картина. Его высокопревосходительству пришлось спасаться через черный ход.
— Извините, что я вас перебиваю, герр Зауер, но, говоря о шелковых платках, вы, сами того не подозревая, угодили прямо в точку. С тех пор, как первые мои опыты сделались известны широкой публике, мне не давали проходу взволнованные обыватели. У меня побывал ряд женщин, все они уверяли, что кто-то подвергает их внушению на расстоянии. Несчастные умоляли спасти их от «злых чар». По словам одной из них, какие-то студенты Харьковского университета «заряжали» ее электрическими токами: когда она проходит мимо фонарнарных столбов, от нее с треском отлетает искрá. «А если я в калошах и в шелковой шляпе, тогда искры нет. Что мне делать? Я ложусь спать и чувствую, как электроволны наполняют меня, и слышу, как чудный голос поет: «Теперь в моей ты власти!»». Я посоветовал ей с головой накрываться шелковым одеялом, а в руку брать металлический предмет, соединенный с трубами парового отопления. Только она «заземлялась», как ее «крючило». Ток уходил в землю, и она спокойно засыпала.
— Что вы этим хотите сказать?
— Я просто хотел напомнить вам принцип работы радиоприемника. В нашей стране это известно любому школьнику. Если бы ваши полицейские были в шелковых косынках и в калошах, вместо кованных сапог и касок, «злые чары» оказались бы бессильны против них.
— Полицейские в косынках? Смешно.
— А я думал, что сейчас берлинцам не до смеха. Но не будем отвлекаться. У вас есть план города?
— План Берлина? Не понимаю, зачем он.
— Сейчас поймете.
— Людям нашего круга он, право, ни к чему, — захихикала Гертруда. — Садишься на извозчика и говоришь куда ехать. Не правда, Луизхен?
— Святая правда, милочка.
— Итак, объясняю, — сказал Качинский, не обращая внимания на глупых девиц. — Поветрия безумия должны определенно носить характер направленной волны. Не угодно ли вам указать на этом плане места массового умопомешательства.
Зауер склонился над принесенным Афонькиным планом.
— Вот… вот… и вот… — он размашисто обвел коричневым карандашом несколько городских кварталов. — Биржевая площадь, Банковская улица, «Прозрачный Дом» — хотя он построен из стекла, происходящее за его стенами покрыто плотной завесой тайны. У нас в Берлине каждый школьник знает, где расположен банк «Готлиб и Топфер».
— Каждому школьнику свое, — сказал Качинский и посмотрел на Штернфельда; тот хранил гробовое молчание. — Видите, герр Зауер, пучки мысленной энергии имеют определенный вектор. Проводим силовые линии и находим точку воздействия, она же точка их пересечения. Полиция направила поиски не в том направлении. В банке все равно бы ничего не нашли. Но противник, отразив не представлявшую для него опасности полицейскую облаву, сделал ошибку: обнаружил себя. Смотрите, ставлю на этом месте крест.
— Липовая аллея? Но как раз здесь располагается клиника профессора Доуэля. Странно.
— Почему? Что за птица этот ваш профессор?
— Он работает в области пластической и трансплантационной хирургии, где особенно строго соблюдается медицинская тайна. Среди его пациентов много голливудских звезд. В надежде удержать ускользающую молодость, они всегда готовы что-то отрезать, что-то приставить. По слухам, к нему недавно обращались Гедда Люкс и Лоренцо Марр. Но проверить это практически невозможно. Известно лишь, что после отъезда из Ниццы, где они проводили свой медовый месяц, их никто больше не видел. Рассказывают, несколькими месяцами раньше так же бесследно исчез знаменитый комик Тонио Престо.
— Этот смешной карла?
— Да, он. Но всего поразительней: Мари Лоран, ну, та самая, что унаследовала капиталы дядюшки Карла, — при этих словах племянницы Готлиба закивали головами, словно крепившимися на пружинках, — она была ассистенткой профессора Доуэля.
Штернфельд что-то черкнул в своем блокноте, затем вырвал листок и подал Качинскому:
«Александр Романович, профессор Доуэль — это никто иной, как доктор Сальватор, о котором писал в свое время Бласко Хургес. Он большой друг нашей страны. Что-то здесь не так. Надо разобраться».
— Хорошо, мы разберемся, — сказал Качинский, поднося к записке зажженную спичку.
— Вот и отлично. Афонькин!..
— Есть Афонькин!
— Увести.
* * *
«Профессор Артур К. Доуэль. Прием только по письменной договоренности».
Стук в дверь, дверь отворяется. Медная табличка на ней полыхнула ярким утренним пламенем — солнце еще только вставало над черепичными кровлями. Из черноты дверного проема протянулась рука с бидоном.
Сынишка молочника до краев наполнил его, после чего рука исчезла так же стремительно, как и появилась. Мальчик ни разу не видал лица той, кому рука эта принадлежала, и, наверное, ни капли не удивился бы, узнав, что у руки нет продолжения, что она, как в страшных историях, существует сама по себе.
Весело напевая песенку про маленького Ганса и гремя мелочью, он покатил свою тачку дальше.
— Кто стучался?
— Молока принесли.
Собственно, незачем и спрашивать было, голова знала ответ наперед. Привычка подавать голос — чужой, первый попавшийся, — возникла у Престо из потребности в живой человеческой речи вокруг себя.
— Мари, вы мне нужны, — позвал профессор Доуэль. — Накройте операционный стол на две персоны… ха-ха-ха! И подготовьте все необходимое.
Доуэль пребывал в обычном своем приподнятом настроении, которое в последнее время ему ни разу не изменило. Разминая пальцы, словно перед игрой — только не на музыкальных, а на хирургических инструментах, — профессор насвистывал песенку Герцога из радиорекламы «Пицца Патти — пицца пицц». Концерт по заявкам Престо.
Тонио Престо давно привык говорить или напевать чужими голосами, наслаждаться вкусом пищи в чужом рту, вообще доставлять себе удовольствия, которые собирал с чужих тел, как пчелка — мед. Технически это было нетрудно. Итог подводится в мозгу. Надо было просто подсоединить все проводки от чужого мозга к своему собственному.
— Операцию делаем под местным наркозом, — пошутил профессор Доуэль.
Они с Лоран с силой прижали маски к лицам, еще недавно озаренным солнцем Голливуда на зависть миру. Теперь Гедда Люкс и Лоренцо Марр лежали неподвижно, смежив веки, плечом к плечу. Как в морге. Они все еще были Геддой Люкс и Лоренцо Марром. Но уже в следующее мгновение острый скальпель перечеркнет и это: один горловой надрез, другой горловой надрез.
Операция началась.
Воцарившуюся тишину прорезало краткое: «Ланцет… ножницы… зажим… щипцы…». Доуэлем нельзя было не любоваться. Он работал как вдохновенный артист, он пустил в ход всю свою блестящую технику, соединяя быстроту с необычайной тщательностью и осторожностью. Его ловкие чувствительные пальцы совершали чудеса. Операция продолжалась час пятьдесят пять минут.
— Готово, — наконец сказал Доуэль, выпрямляясь. — Попробуйте пульс, мадемуазель, — его лицо выражало глубокое самоудовлетворение.
Лоран с опаской коснулась маленькой нежной руки, принадлежавшей отныне Марру. Затем проверила пульс на богатырском запястье Гедды.
Руки были теплые, в них прослушивалось биение жизни.
Доуэль поднес зеркало сперва к лицу Гедды, потом к лицу Марра. Оба раза поверхность запотевала.
— Дышат. А сейчас нужно хорошо спеленать наших новорожденных. Несколько дней им придется пролежать совершенно неподвижно.
Помимо бинтов Доуэль наложил на шеи гипсовый лубок, а рты крепко завязал.
— Чтоб не вздумали выяснять отношения, — пояснил он.
Прооперированных бережно уложили в кровати и подвергли электронаркозу.
— Питание искусственное, пока не произойдет сращение швов.
Только на третий день Доуэль позволил им «прийти в себя».
Было четыре часа дня. Косой луч солнца скользнул по лицу Гедды. Веки дрогнули, глаза приоткрылись. Взгляд застыл в недоумении: что бы мог означать этот непривычно низкий, совершенно гладкий белый потолок?
Tabula rasa. Мозг тщетно ищет подсказки. Тело, руки, ноги, шея — все онемело, все отнялось, осталось одно зрение. Автомобильная авария?
По мысленному приказанию Престо, Лоран склоняется над туго спеленутым существом.
— Не пытайтесь говорить и лежите тихо. Операция прошла очень хорошо, и теперь все зависит от того, как вы будете вести себя. Чем спокойней вы будете лежать, тем скорее подниметесь на ноги. Пока мы будем с вами объясняться мимикой. Веки вниз, значит «да», вверх — «нет». Чувствуете вы где-нибудь боль? Здесь? Шея? Это пройдет. Хотите пить? Есть?
Голода не было, но пить хотелось.
Лоран позвонила Доуэлю. Он тотчас появился в дверях.
— Ну, как себя чувствует новорожденный? — он осмотрел Гедду и остался доволен. — Все благополучно. Терпение, сэр, и вы скоро будете танцевать.
Он сделал несколько распоряжений и ушел, оставив Гедду в полном недоумении и ужасе. Это походило на сон и на безумие одновременно.
— Я охотно отвечу на вопросы мосье, — сказала Лоран. — После подобных операций временные провалы в памяти неизбежны. Итак, в согласии с письменно выраженными пожеланиями Гедды Люкс, каковою вы являлись еще до недавнего времени, а также Лоренцо Марра, вашего супруга, обоим в нашей клинике была сделана операция по пересадке голов. Для вящей полноты супружеского счастья. То есть мисс Гедде Люкс было угодно из супруги стать супругом. У мистера Марра же наоборот, «в джазе только девушки». Внутрисемейное перераспределение ролей, some like it hot, — Лоран произнесла это с тем волшебным французским акцентом, от которого у американцев голова идет кругом.
— У мадам также имеются вопросы? — обратилась она к Лоренцо Марру. При слове «мадам» Лоренцо залился слезами.
Дни «выздоровления» тянулись очень медленно. Нетерпение умерялось ужасом при мысли о том, что их ожидало. Настал день, когда их распеленали.
— Чувствуете ли вы свое тело? — спросил профессор. — Попробуйте очень осторожно пошевелить пальцами ног.
На лицах обоих выразилось напряжение, но пальцы не двигались.
— Очевидно, функции центральной нервной системы еще не вполне восстановились, — авторитетно сказал профессор.
С тех пор супруги часами занимались тем, что пытались шевелить пальцами на ногах. И как же тяжко было Гедде сознавать, что этот чужой огромный палец — ее! Что та прелестная маленькая ножка, сводившая с ума всех мужчин на земле, досталась Лоренцо.
Да еще привязался мотив — пошлей не бывает: «Ах, мой милый Тонио, Тонио, Тонио… не отвергай с тоской, с тоской, с тоской». В такт песенке на соседней кровати всхлипывал Лоренцо. Вряд ли из ревности.
Дальше хуже. Гедда видит Тонио Престо, он подобен греческой герме: штатив, а на нем голова! Живая голова — только переносица запала еще глубже, виски и щеки втянулись, нос заострился по последней моде. Губы сделались тонкими-тонкими.
«Если б можно было припасть в долгом поцелуе к этим губам… Тонио… любимый… молю… не отвергай с тоской…»
В ответ голова беззвучно шевелила губами. Но, оказывается, Гедда умела читать по губам, могла прочесть каждое слово, каждый звук.
Престо говорил:
— Вы превратились в жуткого монстра. Вы им были и раньше, но теперь шило вылезло из мешка. То, что у женщины на уме… Обзаведясь мужским туловищем, какую же любовь вы мне сулите? Какую мерзость?
«Но я не хотела, все случилось без моего участия!» — кричали огромные серые глаза Гедды.
— Без твоего участия, подлая? Мадемуазель Лоран, принесите бумагу, скрепленную собственноручной подписью Гедды Люкс, где она выражает пожелание сделаться тем, чем она стала, — отвратительным чудовищем, исчадием ада.
Лоран быстро вышла в соседнюю комнату. Светлая и солнечная, глядевшая окнами на юг, комната была затемнена. Драпри опущены, портьеры плотно задернуты. Стояло жаркое берлинское лето, термометр на солнце показывал едва ли не под сорок, приходилось защищаться от жалящего света.
Лоран нажала кнопку большого напольного вентилятора. Лопасти скрылись из виду, разметало лежавшие на столе бумаги. Лоран бросилась их подбирать, полезла за одной под шелковую занавеску, которая вдруг облепила ей лицо. Словно косынка в ветреную погоду. И спала пелена…
Что за страшное наваждение! Что с ней творится! Вне всякого сомнения, она действует не по своей воле. По чьей же? Да и возможно ли такое?
«Возможно, возможно, — говорит себе Лоран. — Сегодня все возможно. С чего же это началось? С того, что голове Престо стало скучно: рыбьи пляски… горстка крови на стекле…»
Другое воспоминание — Лоран застонала от стыда — это когда она повернулась к Престо спиной, вот так… и напоказ выставила… Нет, нет, нет! Закрыла руками лицо. Какой ужас! Никаких сомнений быть не может: это происходило вопреки ее воле, по внушению Тонио Престо. Его голова засветилась небывалым энергетическим нимбом, облучив всех: и ее, и профессора Доуэля, и население города Берлина, а потом — и всей Германии. Вероятно, в отрыве от туловища человеческая голова психически перерождается. В какие только бездны и беды способен низринуть нас эксперимент над матерью-природой.
«Но… — Лоран гордо вскинула голову, — нет такой печати, которую человечество поостереглось бы сорвать на пути к звездам».
Случайно ей бросилась в глаза гравюра над письменным столом. Какой-то всадник, бедуин, с лицом, обмотанным по самые глаза, скачет по пустыне, спасаясь от нагоняющих его преследователей.
«Так надо встречать смертельную опасность! Быть может, он погиб, но он боролся до конца… Бежать немедленно! Во что бы то ни стало…»
Но как? У нее даже не было денег. Она никогда не выезжала в город. Если и делала какие-либо покупки, то ей доставляли их на дом. Разве только что-то осталось от последней получки жалованья. Поспешила в свою комнату и лихорадочно принялась рыться в сумке.
Нашла. Денег немного, но выехать хватит.
С сильно бьющимся сердцем Лоран переступила порог дома, ставшего ей ненавистным. Вдохнула полной грудью воздух летнего дня — и смешалась с уличной толпой. Невидима и свободна… На противоположном углу у кинотеатра маячил тусклый красноватый огонек таксомотора. Кинулась к машине. К счастью, никто не успел перехватить.
— К курьерскому! Дам на чай.
— В гараж еду, — с ненавистью ответил шофер и отвернулся.
Тогда Лоран достала из сумки несколько купюр и протянула их сквозь открытое переднее окно.
И уже машина покладисто шуршит шинами по Липовой аллее. На вокзале Лоран удивила носильщика, спросившего, куда ей взять билет.
— Все равно… Сколько можно проехать вот на эти деньги…
* * *
— Гром и молния! Это же француженка, унаследовавшая банк бедняги Карла Готлиба! Сперва его переехал поезд, а теперь и мадемуазель, глядишь, хочет под паровоз броситься…
— Подождите! — крикнул Качинский усачу в синей форменной фуражке. — Кто? Эта, позабывшая закрыть сумочку?
— Ну, положим, местные мазурики ей что слону дробина… Но, право, что с ней?
Качинский и Зауер только что сошли с варшавского поезда. Носильщик, кативший впереди тачку с их вещами, в недоумении остановился.
— Как говорят у нас в Сибири, на ловца и зверь… — сказал Зауер.
Жарко ему было в альпийском костюме и фуфайке, зато вид вполне дорожный.
А вот Качинскому пришлось расстаться со своими сапогами и брюками-галифе. Взамен в Москве ему выдали шелковую васильковую пару. Кепку-лондонку сменила широкополая шляпа-панама, на ногах — лакированные белые туфли с кофейными носами. Тросточка между пальцами винтом рассекает воздух. И фланируй по Берлину сколько душе твоей угодно, не боясь привлечь к себе ненужного внимания.
— Выглядит очень возбужденной, — заметил Качинский.
— Мягко сказано. Интересно, она встречает кого-нибудь или провожает?
— Или уезжает.
— При ней нет багажа, не считая гостеприимно расстегнутой сумочки. Она в самом деле держится так, будто хочет разделить судьбу Карла Готлиба.
— Или наоборот, не хочет, потому и спасается бегством.
Две пары острых мужских глаз, не отрываясь, следили за мечущейся по перрону женской фигуркой.
Внезапно Мари Лоран переменила первоначальное решение — так и осталось невыясненным, какое именно: провожать, встречать или уезжать самой. Во всяком случае, она не стала делать ни того, ни другого, ни третьего. Равно как и бросаться под поезд. Вместо этого направилась к турникету с надписью: «Выход в город». С лицом сосредоточенно-спокойным.
— Зауер, даю голову на отсечение, ваша банкирша только что получила основательную порцию радиации. Необходимо установить ее очаг. Для этого мы здесь. Встретимся позже…
— Где?
— Где хотите! — на бегу крикнул Качинский.
Зауер только пожал плечами. Эти русские! Никогда не знаешь, чего от них ждать.
Отер шелковым платком лицо. И это его спасло. Как раз в этот миг по нему скользнул невидимый луч. Так уходит под воду пловец, когда вблизи его головы прожектором шарят пограничники.
А то бы бедный носильщик вообразил, что господа окончательно спятили.
— Наймите такси, скажете: в отель «Адлон».
В номере уже разрывался телефон.
«Черт бы вас побрал…»
— Зауер слушает.
Звонил Штернфельд.
— Почему не телеграфируете здоровье? Дайте сюда Качинского.
— А Александра Романовича нет, — отвечал Зауер злорадно.
— Где его носит?
— Не могу знать. Нащупал очаг волеизъявления. И как ветром сдуло. Еще на вокзале.
Зауер говорил с плохо скрываемым торжеством, хотя особых причин торжествовать не было.
— Что вы наделали? — закричал Штернфельд.
Зауер молчал..
— Что вы молчите, олух?
— Я вам не олух, Арий Абрамович. Мы не в Сибири.
— Молчать!
— Одно из двух: или вам угодно, чтобы я молчал, или вам угодно меня выслушать.
На том конце провода дышали часто и тяжело. Может, даже с перекошенным лицом, схватившись за сердце. Возможно, что трясущейся рукой подносили ко рту нитроглицерин.
— Вы что, не видите, что он попал под направленный луч?
— И он тоже? — казалось, Зауер приятно удивлен.
— Почему «тоже»? Кого вы имеете в виду? Уж не себя ли?
— Нет, Арий Абрамович, совсем другую особу, к тому же женского пола, о которой я уже имел честь вам рассказывать. Помните, на допросе в КЭЦ. В Берлине мы повстречали ее на перроне. Ее поведение было странным. Александр Романович предположил, что под воздействием лучевого фактора. Чтобы установить местонахождение мыслепередатчика…
— Сколько времени прошло с тех пор, как он убежал? — нетерпеливо перебил его Штернфельд.
— С четверть часа.
— Он, конечно, не подвязал себе щеку шелковым платком?
«Как я не догадался! — прошептал Зауер. — Шелковый платок. Конечно же! Это послужило мне изоляционным материалом».
— Какой еще материал? Шелк, слышите? Шелк! Алло… Не слышу, что вы там говорите!
— Я говорю, что мы пропали, — сказал Зауер, откинувшись в кресле и удобно вытянув ноги.
— Алло! Алло! Девушка, связь…
Прервалась связь. Временами и телефонистки получают свою дозу радиации.
* * *
Качинский, почти падая от усталости, подбегал к клинике профессора Доуэля. Он бежал всю дорогу за такси, вместо того, чтобы попросту нанять другое. Сэкономил на этом десять рейхсмарок. При нынешней инфляции они наутро превратятся в труху, как золотой дождь, пролившийся на головы зрителей по мановению волшебной палочки иллюзиониста.
Его, очевидно, ждали. Перед ним раскрылись двери. Прыгая через несколько ступеней, Качинский взбежал на второй этаж и в изнеможении упал в кресло.
— Ваша фамилия? — послышался голос. Качинский огляделся — никого. Стол, бюро, книжный шкап. Окна зашторены. Разве что за шелковой занавеской кто-то прятался. С кинжалом.
«Слышу внутренним слухом, — подумал Качинский. — Так фраернуться». На КЭЦ он усвоил много новых выражений.
— Качинский Александр Романович, — отвечал он.
— Поляк?
— Русский.
— А почему «Романович»?
Этого Качинский не знал.
— Ну, хорошо, — продолжал голос после паузы. — Вы мой пленник. Вы знаете, что я могу остановить ваше дыхание, и вы умрете от удушья. Это мучительная смерть. Я могу сделать из вас покорного раба. Я все могу сделать с вами.
— Хвалилась сорока море зажечь.
— Ах, вот как. У вас в России все такие герои? — произнес голос с насмешкой. — Но я могу сотворить из вас такое, что даже в самом кошмарном сне вам не привидится. Профессор!
В комнату вошел представительного вида мужчина с пепельно-русой шевелюрой, в черных роговых очках и белом халате.
— Позвольте вам представить профессора Доуэля.
Услыхав это имя, Качинский дернулся, как от удара тока.
— Что с вами, геноссе Качинский? Вы же такой герой. Еще ничего не произошло. Профессор Доуэль, величайший из хирургов, опередивший свое время.
Человек в халате поклонился.
— Профессор, не будете ли так любезны познакомить гостя со своими креатурами.
— Прошу покорно в мой бестиарий, — сказал Доуэль. — Он невелик, но мы рассчитываем на пополнение. В том числе и с вашей помощью.
Они прошли в помещение больничного типа, какие обыкновенно называют палатами. Оштукатуренные стены, выкрашенные в белую краску железные кровати.
— Желаете получить автограф у голливудских звезд? Они, правда, у нас еще как маленькие дети, почти новорожденные, писать только учатся. Но если их хорошенько попросить…
Неожиданно для себя Качинский принялся скандировать: «Про-сим! Про-сим!» Уж какой нелюдим, а сразу узнал Лоренцо Марра — даром, что на КЭЦ ничего не шло, кроме «Аэлиты». Да и как было не узнать, у кого еще залом бровей так высок? Спадающая на лоб русая прядь, бесстрашный взгляд — трепещите, злодеи, страдайте, красотки.
— А теперь — фокус-покус, — профессор откинул простыню. Под больничной сорочкой отчетливо проступали женские формы, местами оголившиеся.
— Хорошенькая, не правда ли? — профессор осклабился, как старая сводня. — Вы спросите, где могучий торс, пудовые бицепсы? Этого больше нет в заводе. Но поскольку бесследно ничего не исчезает, то посмотрите сюда. Гедда Люкс. Наша несравненная Гедда, при мысли о ней обе половины человечества принимаются вздыхать, одна мечтательно, другая сокрушенно. В сущности, человечество всегда являло собою две половины одного большого яблока, — загадочно прибавил Доуэль. — Эти слагаемые еще не свыклись с переменой мест, им так скверно, что даже не стыдно. Хотя Гедда в лучшем положении: всегда лучше приобрести, чем потерять. А приобретение, и правда, изрядное, стыдливость заставляет меня умолчать о его достоинствах, но можете поверить видавшему виды доктору… Ну вот, снова оплакивает потерю! Нельзя же так, миленький, снявши-то голову, по волосам…
По щекам Марра катились крупные, как у зверя, слезы, подбородок безвольно трясся.
— Мари!
Появилась Лоран — но как мало в ней было от той девушки, которую Качинский видел на перроне! С деловым видом стояла она, ожидая распоряжений.
— Дайте нам выпить валерьяны с ромашкой. Нам надо избегать волнений.
— Сию минуту, профессор.
— Гедда умница… хорошая Гедда… — приговаривал Доуэль. Вот-вот скажет: славная псина. — Гедду скоро пригласят в кино на роль чудовища. Вы же хотите, милочка, и дальше сниматься?
Гедда опустила веки в знак согласия.
— А глаза, глаза какие… в них вся женственность мира. Лик Мадонны. Кто б подумал, что у Мадонны этакий… В общем, теперь, Качинский, очередь за вами. Здесь, — они переступили порог следующей комнаты, — уголок живой природы. Немножко воняет. Это из-за того барана, у него удлинение кишок. Ничего, вы привыкнете. Зато хорошие будут струны для контрабаса.
Кто мечтал: «Сюда бы того аргентинского врача, друга Хургеса…» И не мечтайте. Если уж, то осторожно.
— У некоторых заведено: чуть что, давать голову на отсечение. Считайте, что вы проспорили, геноссе. Видите черно-желтую спираль за стеклом? Кобра. Пришивать человеческие головы рептилиям мне еще не приходилось, но у меня смертельного исхода не бывает, и не мечтайте. Будете извиваться кольцами.
— Профессор Доуэль, вы действуете…
— Да-да, все знаю, по указке мирового империализма или чего-то в этом роде. Вы тоже. Мы с вами братья по несчастью. С одной лишь утешительной для меня разницей: я буду оперировать вас, а не вы — меня. Вашим лицом будет взирать на мир десятиметровое пресмыкающееся, а не моим.
— Послушайте, вы, кто бы вы там ни были! Человечество всесильно, потому что оно шагает правильным курсом. И никто не сумеет навязать нам свою волю.
Ответом Качинскому был Смех. Смех с большой буквы. Смех барабанный, как перед приведением приговора в исполнение. Неведомо откуда доносившийся. Которому вторили и Доуэль, и Мари Лоран, но громче всех — сам же Качинский, он заходился от хохота.
— Хо! Хо! Хо! Навязать свою волю. Вам — человечеству, в смысле. Местоимения, геноссе, местоимения хромают. Хо! Хо! Хо!.. Всё, посмеялись и хватит. (Доуэль и Мари стояли с выключенными глазами.) Когда мы, то есть человечество, так славно повеселились, грех не поговорить о печальном… Качинский!
— Человечеству угрожают бесхозные небесные светила, — голос у Качинского был радостный, как у отличника. — Скоро нашу планету постигнет судьба Атлантиды.
— Совершенно верно. Если не поспешить с поисками таблиц Хургеса, содержащими описание кислородной бомбы. Как видите, мы можем друг другу подсказывать. Я подключен к вашему мозгу. Уже хотя бы поэтому о кислородной бомбе и не мечтайте. На ваших кораблях команда политически незрелая. То-то они там с ума все посходили, в нейтральных водах. А как обогащенным кислородом надышатся… Пусть уж плывут себе под синим хером — куда плывут. Не нужны они ни нам, ни человечеству. Моя команда, с вашего позволения, состоит из одного единственного человека, которого к месту крушения «Левиафана» доставит невольничье суденышко. Человек как человек: два уха, руки, ноги и все такое прочее. Только под ребрами у него вместо легких — жабры молодой акулы. Он — жертва утопических воззрений своего папеньки, полагавшего, что Земле грозит второй потоп.
За стеклами очков у Доуэля что-то затеплилось, огонек затрепетал, забился, то становясь ярче, то опять делаясь тусклым, но окончательно не угасая, питаясь током неведомой энергии. Мало помалу накал усиливался. Голова профессора Доуэля наклонилась чуть набок, он что-то припоминал. И вдруг лицо его озарил дивный свет, а губы прошептали: «Ихтиандр, сын мой…»
И во весь голос:
— Ихтиандр! Ихтиандр! Сын мой!..
Чугунными шагами, как оживший истукан, превозмогающий при этом мучительную боль в суставах, он двинулся по направлению к затененной комнате. Перед шелковой занавеской остановился. Несколько раз поднимал руку, и столько же раз рука опускалась. Наконец, силою родительской любви он взял последний рубеж: сорвал кусок шелковой ткани.
Престо! Его глаза часто мигали — как у разоблаченного соглядатая. Нет, незримая схватка еще не окончена. Рукой, дрожащей от мускульного напряжения, профессор накренил подставку. На короткий миг повиснув на всех своих резиновых шлангах и трубочках, голова с глухим стуком шмякнулась об пол.
* * *
— Это же надо! Как раз, когда Хургес плыл на пароходе, в пароход должен был угодить метеорит. Бедняга… Он мне о вас рассказывал.
— А мне о вас — писал. Так что заочно мы давно знакомы.
— И даже друзья.
— За дружбу! — Штернфельд поднял бокал.
— За дружбу! — подхватили Качинский, Тоня, Мари Лоран (с которой Тоня уже успела сдружиться). — Какая вы счастливая, как вам должно быть хорошо, — все повторяла француженка, а Тоня в ответ только улыбалась: — Вы же еще не знаете нашей страны, вы же еще ничего не видели.
— За дружбу… а еще за детей! — Доуэль снял очки и вытер глаза. — В них наше спасение. Ибо их есть царствие небесное.
— Да, им царить в небе, — сказал Штернфельд, осушив бокал. — Невероятно! Бутылка, брошенная Хургесом в волны Гольфстрима, попала точно по назначению.
— Бласко прекрасно разбирался в подводных течениях.
Сделалось тихо. Тем тревожнее в наступившем молчании прозвучал стук в дверь. Какой-то военный быстро подошел к Штернфельду и что-то неслышно сказал в слуховой аппарат. Престарелый академик медленно встал из-за стола, обвел присутствующих долгим взглядом и без лишних слов выключил свет.
В темноте раздался металлический щелчок, наподобие клацанья затвора. В глаза всем полыхнуло голубым. Мари Лоран сжала Тоне руку и уже не отпускала.
— Что вы, не бойтесь, это — «чудесное око», я вам потом объясню принцип его работы.
Они увидели на экране телевизора корабль, на мачте у него развевался красный флаг, раскрашенный от руки. И второй, и третий корабль! Целая флотилия. Корабли держали курс на двадцать градусов западной долготы и тридцать семь градусов северной широты. Именно здесь, на великом океанском пути из Буэнос-Айреса в Лондон и Гамбург, погиб «Левиафан». В Москве уже давно стояла ночь, а на экране лицо молодого матроса залито дневным светом. Он поднимает глаза, лазурные, как море, они обращены в объектив. И говорит, чуть хрипло, как все испанцы:
— Салют, отец. Это ты открыл мне подводный мир. Это ты, доктор Сальватор, учил меня, что из бездны придет спасение. Настало время испытать ученика.
Вместе с губами у него шевелились и жаберные щели.
Облачившись в горевшую на солнце, словно брошенную в огонь желаний, «лягушечью кожу», человек-амфибия закрепил на ногах галоши с перепончатыми плавниками. Такие же, чуть поменьше, служили ему перчатками. Два выпуклых щитка предохраняли глаза.
Как с началом дождя, заскользили по экрану первые капли. Вмиг цвет его изменился, из пронзительно-лазурного, дневного, стал мутновато-бирюзовым. Чудесное око размещается прямо на груди у ныряльщика — третьим глазом. Сноп света пронизывает глубины океана, постепенно слабея и рассеиваясь. Где-то, совсем внизу, темнеют очертания гор, хребты, теснины. Вдруг все заслонил косяк рыб. Промелькнул пунктиром и исчез. Что-то алое, извиваясь, как китайская лента, взмыло в верхний левый угол экрана. Очень далеко вспыхнул фосфорический огонек, посигналил, посигналил и бросил. Дивный, дивный мир подводных грез! И совершенно недоступный человеку: до сих пор ЭПРОН работал примерно на глубинах двадцать-тридцать сажен.
На одном из подводных отрогов лежал четырехмачтовый корабль, накренившись над кручей под углом в сорок пять градусов. Ярусом ниже, на другом выступе лежит странное судно с коротким высоким корпусом, огромной кормой и вырезанной из дерева фигурой девушки на носу. Испанская каравелла обрела последнюю пристань среди красных коралловых ветвей.
— Кладбище кораблей, — тихо молвил Качинский. — Весь путь из Нового Света в Старый ими усеян. И сейчас, должно быть, трюмы полны сокровищ.
— Сколько людей пошло ко дну из-за человеческой жадности, — сказал Штернфельд.
— Но и ради смелости, пытливости тоже, — возразил Доуэль, глядя, как, по мере погружения человека-амфибии, экран тускнеет, изображение теряет свою четкость. Телеглаз внимательно прочитывает название каждого корабля: «Мтарбрук», «Южный Крест», «Мери», «Эль-Пазо».
У «Мери» под ватерлинией дыра величиной с ворота, внутри — гóры цинковых ящиков. Известно, чтó перевозили в них во время войны, — снаряды. Все медные части «Мери» — поручни, раструбы вентиляторов, — покрылись бурыми водорослями. Разъеденные ржою кингстоны тоже проросли какими-то диковинными растениями, их длинные гибкие стебли мирно покачиваются… и вдруг, разом хищно вытянувшись, захватывают плывущую рыбину. Оказывается, это выпростал свои длинные щупальца спрут, — теперь он хозяйничает на потопленном судне.
Но что это! На экране телевизора появилось каменное изваяние сидящего человека. На стиснутых коленях лежат ладони, ровно поставлены ноги, прямая спина, как спинка трона. Похоже на египетское искусство, но только на первый взгляд.
— Атлантис, — шепнула Мари Лоран.
Вскоре подводный глаз приблизился к крепостному валу, перенесся через него, и все очутились посреди улицы затонувшего города. Многие здания были целы, только кровли не сохранились.
— Я буду не я, если когда-нибудь не прогуляюсь по этому бывшему Невскому проспекту! — по-мальчишески озорно воскликнул Качинский.
Каменные плиты, мостившие дорогу, покрылись ракушками. То там, то сям виднелись дворцы с бассейнами и остатками фонтанов. На центральной площади, куда улица привела, высились остатки огромного строения — царского дворца или храма. По его периметру некогда стояли статуи, теперь они валялись разбитые возле своих постаментов вперемешку с колоннами. Выглядело так, будто кто-то бесконечно могучий играл в мраморные городки, меча в них свои молнии. Затоплению предшествовало землетрясение.
Все были настолько захвачены увиденным, что на какое-то время даже забыли о таблицах Хургеса.
А затем телезрителям открылось нечто вконец фантастическое. Поверх руин — колоннад, архитравов, фризов, поверх всего этого былого великолепия возвышался Ноев ковчег. Это был корпус затонувшего трансатлантического лайнера.
Корабль стремительно несется навстречу. Настолько стремительно, что экран превратился в иллюминатор падающего корейского «Боинга». Лишь в метре от бортовой обшивки картинка дрогнула и застыла: уф!..
Но ненадолго — сразу метнулась в сторону, потом наискосок. «Глаз» заскользил по обшивке быстрей и быстрей. Замешкался возле клюза, пополз вниз, по якорной цепи, перебирая один пудовый брелок за другим.
— Ура! — закричали тут все и бросились обниматься.
На одном из чугунных звеньев была намотана цепочка с металлической пластинкой, напоминавшей самую обычную терку. Телеглаз пристально всматривался в выгравированные на ней письмена.
— Это не по-испански, — удивился Доуэль.
— И, кажется, не по-английски тоже, — неуверенно проговорила Тоня.
— И уж точно не по-польски, — констатировал Качинский.
— Успокойтесь, друзья, это древнееврейский алфавит, — сказал Штернфельд. — Бласко, как и я, окончил еврейскую гимназию, поэтому легче всего ему было писать на иврите. Здесь написано, — Штернфельд медленно прочел: «Уцелевший из Атлантиды». Но я не вижу ни одной формулы, ни одного чертежа. Где обещанная кислородная бомба? «Долгими зимними вечерами, глядя на звездное небо, он повествовал о последних днях материка, о том, как ему, единственному, удалось спастись. Перед слушателями разворачивались картины восстания рабов, неудавшегося бегства царицы и ее присных. Жрецы знали: скоро материк примет на себя удар небесного светила. В своих обсерваториях они рассчитали, когда это произойдет, — год, день и час, вплоть до секунды, вплоть до любого ее деления, все мельче и мельче, и так до бесконечности. Оставалось либо улететь, либо научиться жить в огне. Последнее требовало пересадки человеку пузыря саламандры: в пузыре содержался саламандрин, огнеупорное вещество. Но где возьмешь столько саламандр? Заняться их разведением? Проще научиться летать. При помощи биотоков мозга превращать хаотическое движение электронов в направленное и летать одною лишь силою электрического отталкивания, без каких-либо приспособлений. Про Атлантиду греки готовы были слушать ночи напролет. И всему верили. Они вообще были страшно легковерны. Верили, что Ахиллу было не под силу угнаться за черепахой. Он никогда ее не догонит, потому что…»
— Читайте дальше! — закричали тут все.
А ничего больше нет, — сказал Штернфельд. — Видите эту полосу? Это след от паяльной лампы. Таблиц было несколько, они были запаяны с краев. Сохранилась только лицевая, остальные бесследно пропали. Что там было? Что нам хотел сказать автор? Хургес проявил чудеса изобретательности, желая донести до нас, до всего человечества, свою мысль. Наверное, она того стоила. Сорвалось…
(окончание следует)