©"Семь искусств"
  май 2024 года

Loading

Тридцатидвухлетний Оден приехал в США уже сложившимся мастером слова, виртуозом, которого в свое время обвиняли в изощренной риторике, прежде всего в поисках новой свободы и нового видения. Когда до него дошли вести о смерти Йейтса, Оден немедленно написал элегию на смерть великого ирландского поэта.

Ян Пробштейн

УИСТЕН ХЬЮ ОДЕН И ЕГО ЭЛЕГИЯ «ПАМЯТИ УИЛЬЯМА БАТЛЕРА ЙЕЙТСА»

Ян Пробштейн28 января 2024 года исполнилось 75 лет со дня смерти Уильяма Батлера Йейтса, который считается не только одним из величайших поэтов ХХ века, но и всей современной мировой поэзии вообще. В связи с этим и в связи еще с одной датой: прибытием в США 26 января 1939 г. другого выдающегося поэта Уистена Хью Одена, который посвятил великому поэту свою знаменитую элегию «Памяти У.Б. Йейтса», впоследствии переработанную, мое небольшое эссе об этом и элегия в переводах Григория Кружкова, Асара Эппеля, Игоря Вишневецкого, Андрея Олеара и Яна Пробштейна.

Предисловие Яна Пробштейна

26 января 1939 г. Уистен Хью Оден сошел с парохода со своим неразлучным другом детства и соавтором Кристофером Ишервудом, прибыв в Нью-Йорк в самый разгар зимней стужи, когда снег обезобразил общественные памятники. Несмотря на зимнюю стужу Оден почувствовал прилив сил и новую свободу. И он, и Кристофер Ишервуд отдали дань политической борьбе и разочаровались в ней, придя к выводу, что поэт и писатель должны прежде всего заниматься своим делом, а не писать на злобу дня.

Тридцатидвухлетний Оден приехал в США уже сложившимся мастером слова, виртуозом, которого в свое время обвиняли в изощренной риторике, прежде всего в поисках новой свободы и нового видения. Когда до него дошли вести о смерти Йейтса, Оден немедленно написал элегию на смерть великого ирландского поэта. Первый вариант элегии, опубликованный в журнале «Нью репаблик» 8 марта 1939 г. был в двух частях — соответственно I и III части следующего варианта, который также подвергся изменениям. Вторая часть, в которой говорится о том, что поэзия ни на что не влияет — «Поэзия не изменяет жизнь» — еще не была написана. Тем не менее, уже этот вариант представлял собой абсолютно новый тип элегии в английской поэзии. Если в знаменитой элегии Джона Мильтона «Люсидас» природа скорбит вместе со всем миром и со всеми людьми, то в элегии Одена природа живет своей жизнью, ей, как и большинству читателей, эта смерть безразлична, как справедливо полагает Эдвард Мендельсон, знаток Одена, составитель «Избранного» и «Полного собрания стихотворений» Одена и автор двух книг о жизни и творчестве великого английского поэта «Ранний Оден» и «Поздний Оден»[1]. Не случайно эта часть написана нерифмованным прозаизированным стихом. Однако в заключительной части (которая станет потом третьей) все преображается:

Воздавай, земля, почет:
Вильям Йейтс к тебе идет.
Стих ирландский, как сосуд,
Осушив, пусть погребут.

Йейтс останется почетным гостем земли до конца времен, но его поэзия останется с людьми. Несмотря на предчувствие войны, сгущающийся мрак, бесчестье политиков и интеллектуалов, поэзия пребудет. Переход между двумя частями был неожиданным и резким. Через несколько недель Оден вновь вернулся к этому стихотворению и добавил вторую часть. Написанная шестистопным ямбом с эпизодическими добавлениями безударных слогов, как в тоническом стихе и с заключительной четырехстопной эта часть развивала мысли предыдущей и служила переходом к следующей. Основные мотивы этой части — поэт, как и все люди, может заблуждаться, увлекаться политической или общественной деятельностью (а Йейтс, как известно, был сенатором независимой Ирландской республики), но поэзия не изменяет окружающую жизнь и не влияет на нее в прямом смысле. Она живет в долине, обособлена от злободневности, ее дело — поэзия, от «poesis» — творить, создавать: «Ей/ Жить дано, когда откроет рот». Изменил Оден и последнюю часть, опустив строфу:

Время, коим был взращен
Редьярд Киплинг и прощен —
И Клоделю все простит,
Ибо слог боготворит[2].

В этой строфе высказана мысль о том, что Киплингу и Клоделю время простит их крайне правые взгляды за прекрасную поэзию. Это подразумевает, пишет Мендельсон в своем предисловии к «Избранным стихотворениям» Одена, что крайне левые взгляды, которых в молодости придерживался сам Оден, прощения не требуют, либо они будут прощены по определению, так как более прогрессивны. Однако будучи беспощадно честным к себе, Оден с теми же критериями подошел и к своему творчеству, и решил исключить такие известные свои стихотворения, как «Испания» и «1 сентября 1939 года» именно из-за их политической ангажированности, и когда он назвал их «мусором, который к стыду своему написал», он как пишет Мендельсон, «гораздо серьезнее относился к ним и к поэтическому языку, чем когда-либо его критики»[3].

Тем не менее, через несколько недель Оден еще раз вернулся к теме времени и величия поэта в эссе, перемежающегося со свободным стихом, написанном в форме драматического диалога между общественным обвинителем и адвокатом. Название «Публика (или общественность) против покойного У. Б. Йейтса», навеянное по предположению Мендельсона, заключительными главами романа Достоевского «Братья Карамазовы», который Оден читал еще в студенческие годы и с тех пор не раз перечитывал, отражало суть: публика или общественность — это не «корона», как в суде Великобритании, и не «народ», как в судебной практике США, даже не общество, а именно «публика», «общественность», как в стихотворении «Химеры», причем присяжные должны также учесть детали, о которых не говорят ни Обвинитель, ни Защитник. Обвинитель перечисляет свидетельства «грехов» Йейтса, куда включены пристрастия, влюбленности поэта, его песни и любовь к «феодальным фантазиям», его «отвратительную» «Оксфордскую антологию современной английской поэзии». Однако это не главный аргумент Обвинителя: ему надо убедить присяжных в том, что Йейтс не был великим поэтом. Он признает, что Йейтс был талантлив, но отрицает, что «он был великим поэтом, величайшим английским поэтом своего времени»[4]. Далее Обвинитель говорит, что поэт должен убедить нас в трех вещах, чтобы доказать, что он заслуживает эпитета «великий»: первая — «высочайшая степень запоминающегося языка» (как бы перекликаясь с утверждением самого Одена, высказанного в 1935 г., что лучшее определение поэзии — это «запоминающаяся речь»)[5]. Однако Обвинитель тут же сам запинается, поскольку, будучи представителем пассивной безразличной публики, он не может представить, что кто-нибудь из присяжных (читателей) запомнил наизусть стихи Йейтса. Второе требование Обвинителя заключалось в том, что у великого поэта должно быть «глубокое понимание века, в котором он живет». Сам Оден писал в 1940 г., что Йейтс «абсолютно не прилагал усилий соотнести свое эстетическое Weltanschuung[6] с наукой, враждебное отрицание которой, отчасти, было связано со временем, когда он родился, когда наука была ненасытно механистична, что, возможно, явилось причиной того, что ему не удалось написать большую поэму»[7]. Комментируя это утверждение Йейтса, Мендельсон далее пишет, что «Оден тем не менее сам знал, что существует много способов понять свою эпоху, и даже сам утверждал, что феи и герои ранних произведений Йейтса были попыткой, хотя и ошибочной, излечить фольклорной традицией разъятое на атомы общество»[8]. Незадолго до этого Оден получил письмо от отца, в котором тот выражал надежду, что сын в своей поэзии будет выразителем своего века, очевидно, считая, что в последнее время Уистен отошел от этого. У. Х. Оден ответил: «Если он хочет быть устами своего века, к чему стремится любой писатель, он должен думать об этом в последнюю очередь. Теннисон, к примеру, был выразителем Викторианской эпохи в «In Memoriam», когда думал о Хэлламе и своей скорби. Когда он решил стать Викторианским Бардом и написал «Идиллии для короля», он перестал быть поэтом»[9]. Стало быть, когда Оден пишет о Йейтсе, задаваясь вопросом великий ли тот поэт, Оден ищет ответы на вопросы, которые волновали его самого. Более того, вероятно, именно Йейтс, сохранивший лирическую мощь до самой смерти, был единственным поэтом, к которому Оден мог испытывать то, что Гарольд Блум охарактеризовал как «тревогу влияния»[10] . Третий вопрос Обвинителя ошибочен изначально: «Великий поэт должен дать верные ответы на вопросы, которые волнуют его поколение. Покойный давал неверные ответы. Стало быть, покойный не был великим поэтом». Защитник убеждает, что это требование абсурдно: «Если мы хотим найти ответы на сложные вопросы, мы ожидаем, что все — политики, ученые, поэты, священники совместно будут искать на них ответы… Но кто читает поэзию прошлого таким образом?» Обвинитель отвечает на это: «Искусство — продукт истории, а не ее причина»[11]. Сам Оден полагал, что поэзия является великим учителем потому, что она задает вопросы, а не дает ответы. Обвинитель же говорил о том, что поэт должен быть выразителем «социальной справедливости и разума … и самых прогрессивных мыслей своего времени». Как и в предыдущем, Оден прежде всего ищет ответы для себя. Он последовательно прошел фрейдистскую, марксистскую стадии, пытаясь примирить первые две, и пришел, вернее, вернулся к христианству во второй половине жизни. В 1935 г. он писал: «Всех несет вперед, опасный поток/ Истории», понимая историю в марксистском смысле. В стихотворении «Письмо из Ирландии», посвященном своему другу-социалисту Ричарду Кроссману он отвергал идею о том, что «история — враждебное Время-разрушитель» как «нашу вульгарную ошибку», отметая и все три разновидности этого: восприятие индивидуальных жизней как всего лишь «символы конца», имеющие значение лишь как видимые знаки невидимого исторического процесса, убеждение в том, что виновен некий всеобщий рок, «злое расположение кружащихся звезд», а не наша личная ответственность, и в том, что добро — не сумма наших деяний, а абстрактный принцип»[12]. Через десять дней после того, как Оден написал это стихотворное послание, началась гражданская война в Испании. Оден, как сказано выше, поедет в Испанию, напишет там программное стихотворение, от которого впоследствии откажется именно из-за того, что оно превратно выражает взгляд на историю.

Памяти Уильяма Батлера Йейтса

(Скончался в январе 1939 года)

I
Он ушел в самую глухую пору зимы;
Реки замерзли, аэропорты почти опустели,
Шапки снега обезобразили статуи на площадях,
Ртуть упала во рту умиравшего дня.
Все приборы и данные сходились в одном:
День его смерти был темным, холодным днем.
А где-то вдалеке в этот час
Волки бежали по хвойным, по вечнозеленым лесам,
Речка-простушка текла, не мечтая о каменных берегах;
Траурные языки
Смерть поэта отсекли от творений поэта.
Но для него это было последним днем:
Беготня медсестер, перешептывание нянечек и врачей;
Провинции его тела восстали,
Площади ума обезлюдели,
Тишина затопила предместья,
Токи чувств прекратились; он стал только россыпью строк.
Он превратился в своих читателей; он отныне рассеян
По чужим городам, по чужим, незнакомым сердцам,
Он должен искать свою новую долю в незнакомой стране,
Он будет судим по чужим, неизвестным законам.
Слова мертвеца,
Преображаясь, меняются в лимфе и крови живущих.
Но в нетерпенье и шуме грядущего дня,
Когда брокеры воют, как звери, под сводами биржи
И бедняки переносят свои страданья, к которым они совершенно привыкли,
И каждый, запертый в клетку своего Я, мнит, что свободен,
Несколько тысяч людей будут вспоминать этот день,
Как не совсем заурядный, не такой, как другие.
Все приборы и данные соглашались в одном:
День его смерти был темным, холодным днем.
II
Ты был глупым, как мы; твой дар пережил это все:
Свиту богатых поклонниц, дряхлость тела, саму
Эту жизнь. Безумная Ирландия втравила тебя
В поэзию. Ныне тебя нет, а она — как была,
Все такая же, и погода в ней та же — то солнце, то дождь.
Ибо поэзия ничего не свершает — она просто живет
В тайной долине, куда власть имущим
Хода нет; там она зарождается и струится на юг
От хуторов одиночества и неотвязных скорбей,
Из захолустных местечек, где мы уповаем, живем
И умираем. А она выживает, являя собой
Способ существованья и голос.
III
Принимай, Земля, певца,
Славь, могила, мертвеца!
Пусть Ирландия скорбит —
Уильям Йейтс во прахе спит.
Над Европой свился мрак,
В мраке слышен лай собак.
Каждый сущий в ней язык
На соседа точит клык.
Каждый оскорбленный взор
Прячет умственный позор,
Злоба их сердца грызет,
Жалость обратилась в лед.
Так ступай, Поэт, ступай,
В сердце тьмы, в кромешный край,
И из этой тьмы слепой
Упованье нам пропой.
Чтоб из сонма наших зол
Вертоград стихов расцвел —
Пой о радости навзрыд
В упоении обид.
Чтоб в пустыне бед возник
Исцеляющий родник —
В заточенье на земле
Научи людей хвале.

Перевод Гр. Кружкова

Уистен Хью Оден

Памяти У.Б. Йейтса

(ум. 28 января 1939 г.)

I
Исчез он в омертвелой зимней стуже.
Пруды замерзли, аэропорты опустели,
И памятники снег обезобразил;
В рот умирающего дня упала ртуть.
Согласны все приборы и приметы:
День его смерти был холодным мрачным днем.
Вдали от его хвори
Бежали волки сквозь вечнозеленые леса,
Не соблазняли модные причалы сельских рек,
А плакальщиков причитанья
Поэта смерть отмежевали от стихов.
Но в тот последний день он был собой,
Сиделок суеты и сплетен день;
Восстали все уделы его плоти
И опустели площади ума,
Безмолвие предместья захватило,
Поток всех чувств застыл: он почитателями стал.
Сейчас разбросан он по сотням городов,
Всецело отдан он неведомой любви,
Чтоб счастье обрести в других лесах—
Чужим сознаньем будет он судим.
Так мертвеца слова
Претворены в нутре живых.
Но шум и важность завтрашнего дня,
Когда на Бирже маклеры рычат, как звери,
И свыклись со страданьем бедняки,
И всяк в камере своей почти уверовал в свободу,
Подумают всего лишь пару тысяч,
Что этот день был необычным днем.
Согласны все приборы и приметы:
День его смерти был холодным мрачным днем.
II
Ты глупым был, как мы; все пережил твой дар:
Опеку дам богатых, немощь тела,
Себя. В поэзию ты брошен оголтелой
Ирландией — погодка та же, тот же в ней угар:
Поэзия не изменяет жизнь — живет
В долине, где чиновникам заказан ход,
Течет на юг от ранчо одиночеств и скорбей,
От рыхлых городов, где с верой умираем, ей
Жить дано, когда откроет рот.
III
Воздавай, земля, почет:
Вильям Йейтс к тебе идет.
Стих ирландский, как сосуд,
Осушив, пусть погребут.
Здесь сквозь европейский мрак
Лай разносится собак,
Ожиданием живет
В ненависти всяк народ;
Интеллектуальный срам
Со всех лиц глазеет там,
И заковано во льдах
Море жалости в глазах.
Ты, поэт, за ними следуй,
Эту ночь до дна исследуй,
Вольным голосом любви
Все же к радости зови.
Стих взрасти, как виноград:
Гроздья гнева пусть горят,
О несчастиях людских
Пусть поведает твой стих.
Средь пустынь сердец ищи
Исцеления ключи,
И в темнице этих дней
Научи хвале людей.

февраль 1939

Перевод Я. Пробштейна

Памяти Уильяма Батлера Йейтса

Перевод А. Эппеля

I

Он исчез в тусклой стуже:
Оцепенели реки, опустели аэропорты,
Снег исказил статуи,
Ртуть падала во рту блекнувшего дня.
О, вся метеорология согласна —
День этой смерти был тусклым холодным днем.

Далеко от его умиранья
Волки продолжали бегать по лесам.
Сельскую речку не обольстили тонные парапеты.
Глаголы траура
Не пустили в строки смерть.

А для него был последний полдень самого себя,
Полдень санитарок и шепотов;
Окраины тела взбунтовались,
Перекрестки разума пустовали,
Предместья обезголосило молчанье,
Родники чувств иссякли;
Он воплотился в своих почитателей.

И вот, разбросанный по сотням городов,
Он без остатка отдан незнакомым чувствам,
Дабы обрести счастье в иных лесах
И расплачиваться по законам чужой совести.
Слова умершего
Пресуществляются в живущем.

Но в значительном и галдящем завтра,
Где рычит биржевик,
А бедняк притерпелся к бедности,
И в одиночке своего «я» всякий почти убежден
В собственной свободе,
Несколько тысяч не забудут этот день,
Как не забываешь день, в который совершил необычное.
О, вся метеорология согласна —
День этой смерти был тусклым холодным днем.
II

Ты глупым был, как все; всё пережил твой дар:
Тщету богатых женщин, тебя, твое старенье,
Тебя до стихотворства довела безумная Ирландия.
Сейчас в Ирландии бред и погода те же —
Поэзия ничто не изменяет, поэзия живет
В долинах слов своих; практические люди
Ею не озабочены; течет на юг, чиста,
Она от ранчо одиночеств и печалей
До стылых городов, где веруем и умираем мы, и выживает
Сама — событье и сама — уста.
III

Отворяй врата, погост, —
Вильям Йейтс — почетный гость!
Бесстиховно в твой приют
Лег Ирландии сосуд.

[Время, коему претит
Смелых и невинных вид,
Краткий положив предел
Совершенству в мире тел,

Речь боготворя, простит
Тех лишь, в ком себя же длит;
Трус ли, гордый ли — у ног
Полагает им венок.

Время, коим был взращен
Редьярд Киплинг[32] и прощен —
И Клоделю[33] все простит,
Ибо слог боготворит. [13]

Лают в европейский мрак
Своры тамошних собак,
Всякий сущий там народ
Злобу сеет — горе жнет.

Объявляет каждый взор
Свой мыслительный позор.
Реки жалости в слезах
Заморожены в глазах.
Пой, поэт, с тобой, поэт,
В бездну ночи сходит свет.
Голос дерзко возвышай,
Утверди и утешай.

Обрабатывая стих,
Пой злосчастья малых сих,
Пестуй на проклятье их
Вертоград в строках своих.

Пусть иссохшие сердца
Напоит родник творца,
Ты в темнице их же дней
Обучай хвале людей.

Перевод Ассара Эппеля

ПАМЯТИ У. Б. ЙЕЙТСА

I.
Он исчез в зимней мертвенности:
ручьи замёрзли, аэропорты были почти пусты,
снег изуродовал общественные изваянья,
ртуть опускалась во рту умирающего дня.
Все инструменты согласно свидетельствовали:
день его смерти был мрачным, холодным днём.
Безотносительно к его хвори
волки гнали сквозь хвойный лес,
крестьянская река не была даже задета модным причалом,
и языками скорбящих
смерть поэта была отделена от его стихов.
Но для него это было последнее «пополудни» в качестве себя самого —
пополудни, полное сиделок и слухов:
провинции его тела взбунтовались,
площади сознания были пусты,
молчание ворвалось в пригороды,
поток чувств угас, он превратился в своих почитателей.
Теперь он рассеян по ста городам,
отдан неведомому восхищенью,
обретает счастье в иных лесах,
где осудят его по чужим уложениям совести.
Слова мёртвого человека
изменяются внутри живущих.
Но и в гаме столь важного завтра —
с брокерами, ревущими зверьми на цоколе фондовой биржи,
с бедняками, страдающими так, как они привыкли страдать,
с каждым из них, заключённых в камере собственного тела
и почти убеждённым в своей свободе, —
отыщутся несколько тысяч, кто сочтёт этот день
за день, в который что-то чуть-чуть изменилось.
Все доступные нам инструменты согласны,
что день его смерти был мрачным, холодным днём.
II.
Ты был глуповат как и мы; твой дар пережил всё —
поклоненье богатых женщин, телесный упадок и даже
тебя самого. Безумица-Ирландия вогнала тебя болью в стихи.
Ирландия так же безумна, и в ней всё та же погода.
От стихов ничего не меняется: они выживают в долине,
созданной ими самими, где не лезет ни в чьи дела
начальство, они — текут к югу от ферм и угодий
уединения и от суетливых скорбей,
от неприбранных городов — в них верили мы, в них жили —
они выживают лишь благодаря устам.
III.
Гость почётный, под землёй
Уильям Йейтс обрёл покой,
и ирландских рифм сосуд
без стихов его лежит.
Всех безгрешных, смевших сметь
Время может не стерпеть
и в семь дней — таков закон —
тех, кто хорошо сложён
забывает, только чтит
всех, кем жив язык; простит
трусость и тщеславье им,
возложив венки к ногам,
на язык молясь; прощён
Киплинг был и пощажён
за умение писать
Поль Клодель; и нас опять
окружил кошмарный мрак;
европейский брёх собак-
наций, что в себе самих
с ненавистью для других
и с бесчестием в конце —
не на мордах, на лице —
заперлись и ждут: в глазах
море жалости и страх.
Что ж, поэт, ступай один
в самый мрак ночных глубин,
неуступчиво тверди
нам про радость впереди,
стих возделав будто сад,
на проклятье вертоград
вырастив, о бедах пой
в упоенье горем; твой
голос и сквозь сердца сушь —
ключ врачующий для душ —
смог свободных научить
как в тюрьме — благодарить.

Февраль 1939

Перевод И. Вишневецкого

ПАМЯТИ УИЛЬЯМА Б. ЙЕЙТСА

1
Его не стало в самый пик зимы:
в аэропортах жизнь почти иссякла,
как пульс в ручьях,
а снег обезобразил классические силуэты статуй;
день угасал, как опускалась ртуть
во рту умершего. И множество приборов
пришло к согласью: день, когда он умер,
был самым мрачным и холодным в зиму.
И даже вдалеке от смертной стужи,
где волки рыщут в зелени дубрав,
а реки до сих пор в природных руслах, —
скорбящий хор о мёртвом… На стихи
смерть, взяв его, не налагает лапу.
Был этот день его последним днём,
средь медсестёр и слухов; его тела
провинции отважились на бунт,
вмиг опустели площади ума,
молчание заполнило окраины.
Всё замерло. Он становился речью…
Та — частью гула сотен городов
и эхом в чьём-то незнакомом сердце —
вновь обретёт заслуженное счастье
в другом лесу, в иных страстях и муках.
Слова умершего, меняясь, станут частью
души живых, а также их желудков.
И в неизбежно важном шуме завтра,
когда, как звери, брокеры ревут
на биржевой арене,
а стоны бедняков — обычный хор,
привычный им самим,
и каждый узник одиночки
почти что убеждён в своей свободе, —
есть тысячи, что вспомнят этот день
в ряду подобных, ибо
все приборы
пришли тогда к согласью: самым мрачным
день его смерти стал в календаре.
2
Ты смертный был, как все мы, но стерпит всё твой дар —
восторги прихожанок и то, что плоть слаба…
Безумная Ирландия, Поэт, — твоя судьба!
Безумие и климат здесь рождают боль и жар,
а большего поэзии не нужно; здесь она —
в долинах душ, куда властям и тропка не видна;
на старых фермах в нищете, в безмолвии живёт —
родник в глуши. Из этих мест на юг текут слова,
здесь мы живём и здесь умрём, а вот она жива —
там, где откроет рот.
3
Дар, земля, прими же: здесь
стал тобой Уильям Йейтс.
Он лежит, но рядом лечь
не пойдут стихи и речь.
Беспощадно до конца
к чистым душам, храбрецам
Время; им побеждена
красота, а отдана
вся любовь его — словам;
тем прощенье, кем жива
речь, что спишет трусость, зло,
лавром увенчав чело;
Время им простит грехи:
взгляды Киплингу (стихи
хороши), Клодель прощён
(кто мог так писать ещё?)…
Над Европой — ночь, и мрак
рвёт на клочья лай собак;
все соседи ждут, когда
и к кому придёт беда.
Каждый встречный — идиот
и кривит усмешкой рот,
лёд во взгляде (даже ложь
незаметна) бросит в дрожь.
Так ступай, ступай, Поэт,
в ночь, где дна и света нет,
и лишь голос твой из тьмы
скажет нам, что живы мы.
Горечь строк твоих — вино
правды — нам налей. Одно
пой — о горестях людей,
результате их страстей.
Пусть из недр пустых сердец
что-то хлынет наконец…
В тюрьмах дней, и душ, и глаз
научи молиться нас.

Перевод Андрея Олеара

Примечания

[1] Цит. по: Mendelson Edward. Later Auden. New York: Farrar, Straus and Giroux, 1999, p. 4.

[2] Перевод А. Эппеля. Западно-европейская поэзия ХХ века. БВЛ. М.: Художественная литература, 1977. С. 108.

[3] Mendelson Edvard. Preface.//Auden W. H. Selected Poems. /Ed. by Edward Mendelson. New York: Vintage, 1979. P. xix–xx. Об этом же пишет Мендельсон в своей книге Later Auden. New York: Farrar, Straus and Giroux, 1999, p. 15.

[4] Цит. по: Mendelson Edvard. Later Auden. New York: Farrar, Straus and Giroux, 1999, p. 17.

[5] Mendelson Edvard, Ibid., 17.

[6] Мировоззрение (нем).

[7] Цит. по: Mendelson Edvard, Ibid., 18.

[8] Цит. по: Mendelson Edvard, Ibid., 18.

[9] Цит. по: Mendelson Edvard, Ibid., 18.

[10] См. Bloom Harold. The Anxiety of Influence. A Theory of Poetry. New York–London: Oxford University Press, 1973.

[11] Цит. по: Mendelson Edvard, Ibid., 19.

[12] Цит. по: Mendelson Edvard, Ibid., 20.

[13] В дальнейшем У.Х. Оден исключил эти строфы, утверждая, что время не простит даже гениальным поэтам ни их реакционных взглядов (имея в виду и Киплинга, и Клоделя), ни неблаговидных поступков, имея в виду Поля Клоделя, который поместил свою старшую сестру Камиллу, гениального скульптора, в психиатрическую больницу св. Анны в Париже, где за 30 последующих лет навестил ее 8 раз.

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.