Год назад мама слегла с инсультом. Да так и не встала. И речь не вернулась. А ей всего-то семьдесят два. Он оплачивал всю ее постинсультную терапию — не помогло. Оплатить еще и круглосуточную сиделку рука не поднялась. А отец, капризный, балованный, справился с уходом. Они с Ленкой от него не ожидали. Ленка помогала папе, насколько могла. А у него алиби — он в другом городе.
ОНА БЫЛА СЧАСТЛИВА
рассказ
Андрей взял трубку. Это Лена, сестра. Мамы не стало. Да, конечно, этого и следовало ожидать, да… Но он думал, что в этом своем состоянии она проживет еще сколько-то. Года два-три, а то и больше. Лена тоже думала так. Они сейчас не стали, промолчали об этом. Вздохнули: «Отмучилась». Да, он приедет поездом, самолетом не рискнет — погода такая, что рейс могут и отменить. Скорее всего, что отменят. Сейчас он переведет ей деньги на карту. Сколько нужно, чтобы хватило на всё?
Почему позвонила именно Лена? Потому, что папа не в силах сейчас?
От Москвы до N-ска ночь езды. Он не заснул. Вышел из купе. Простоял всю ночь у окна: перестук колес, мокрые хлопья снега, идущие густо и наискось, делают почти что неразличимым однообразный пейзаж. Сколько он не был у родителей? Лет десять? Больше. Нет, конечно, переписывались по электронке, говорили по скайпу. Но как-то всё о его проблемах — у него с мамой так уж сложилось. Безусловно, он интересовался, что у нее и как, но это больше приличия ради. Это не значит, что он ей не сопереживал в той доступной ему мере сопереживания. Мера эта не слишком-то велика… зато у него получалось честно. Почти честно, м-да. Мама, помнится, так нервничала из-за его развода, раздела имущества и прочего. Чрезмерно даже. И это при ее-то жизнерадостности! Нет, он понимает, ее подкосило не это. Слава богу, не это. Стоит ли сейчас придумывать вину перед ней, чтобы оттеснить вину настоящую? Ладно, на свой счет он не обольщается. Надоел он самому себе к этому своему возрасту. Скучно и пресно с самим собой, пусто как-то.
Год назад мама слегла с инсультом. Да так и не встала. И речь не вернулась. А ей всего-то семьдесят два. Он оплачивал всю ее постинсультную терапию — не помогло. Оплатить еще и круглосуточную сиделку рука не поднялась. А отец, капризный, балованный, справился с уходом. Они с Ленкой от него не ожидали. Ленка помогала папе, насколько могла. А у него алиби — он в другом городе.
Боялся увидеть маму такой. А ее нет в квартире. Да, конечно, завтра прощание в ритуальном зале, потом кладбище. Как он сам не сообразил.
Обнялись с отцом. Плачут. Отец, его властный, шумный, саркастичный отец, как постарел за эти годы! стал старичком. (Фото, сброшенные на имейл, как оказалось, не передавали, насколько он стал старичком.) Возраст, помноженный на горе? А ведь он не дал денег на сиделку не только из-за того, что дорого — хотел, чтобы отец сам, чтобы он наконец-то был, стал для мамы. И вот теперь, глядя на него… стыдно? совестно? Скорее, тупо.
Ленка младше Андрея на пять лет, выглядит старше него лет на десять. Потому что так располнела? С ней он не перезванивался, только лишь «С днем рождения» и «С Новым годом» в соцсетях.
Мама. Ее боль, вся ее мука этого года не видны сейчас, не отразились на ее лице. Только покой. Иллюзия покоя. Более-менее пристойная форма отсутствия мамы. Это такая ложь смерти? Но будет легче, если как-то да поверишь в нее.
Людей было довольно много, в основном с ее работы. Она всю жизнь проработала в музыкальной школе. Многие брали слово, Андрей не мог сосредоточиться на том, что они говорят. Но вот одна женщина, объявившая себя «лучшей подругой покойницы», заговорила об «исключительной жизненной силе и мощной энергетике» его мамы и запела любимую песню «новопредставленной Елизаветы», исполнила пару куплетов из «миллиона алых роз». Потом хотела еще и порассуждать, но время аренды ритуального зала уже истекло.
У могилы отец долго прощался, всё гладил ее руки, что-то ей говорил. Андрей хотел было подойти, обнять его за плечи, но пусть слова отца будут только для мамы, он, Андрей, не должен их слушать. А когда подошла его очередь прощаться, не нашел слов и жеста не нашел.
Лена утыкала гвоздиками могильный холмик. Потом расплатилась с могильщиками. Вся организационная часть была на ней.
Поминки. Отец поднимается: «Почтим память…»
После того как уже закусили, отец начинает о том, что жизнь теперь потеряла для него всякий смысл… он так любил… это было даже нечто большее, чем любовь между мужчиной и женщиной… это гораздо сложнее… любовь имеет начало и конец, а у них с Лизой всё было тоньше и не зависело от «конца и начала», получилось так… и это их умение, да что там! талант прощать, да-да, прощать друг другу, потому что во имя главного… они были такими родными, слишком родными, да… его мир рухнул.
Почему отец при всей полноте своего горя говорит не те слова сейчас?! Потому, что горе именно, тут же убедил себя Андрей. Только слова как раз «те» и выдают, уличают отца. Лена морщится, считает, отец лицемерит, но он, Андрей, знает, отец сейчас искренен, и это как раз тяжелее всего.
Подружки мамы по музыкальной школе ведут негромкий, обстоятельный разговор о школе: об интригах и назначениях. Двое папиных друзей и еще какой-то старичок начали уже «о политике».
Утро. Андрей и отец вдвоем. Лена с мужем придут днем. Поздний завтрак. Папа, его резкий, своевольный папа вот так впервые нуждается в нем, в его участии, сострадании. И он, Андрей, пытается.
— Прожили вместе целую жизнь, — вздыхает отец. — Казалось, Лиза была всегда, всегда и будет. И вот это «всегда» и кончилось.
— Да… — вздыхает Андрей. И ловит себя на избыточности, может, даже демонстративности такого вздоха. Не до слов ему, не до вздохов. Что же, это он ради отца.
— Отмучилась, — кивает отец. — Зачем эта смерть? К чему? А я не знаю теперь, как жить. А жить надо. Почему-то жить надо… Положено так. — Повторил: — Отмучилась.
Андрей встает, достает из холодильника бутылку, разливает по рюмкам.
— Давай-ка, пап.
Выпили.
— Не заслужила Лиза такого ужасного конца, — начинает отец.
Андрей кивает.
— Если б здесь, в этом была хоть какая-то справедливость, — махнул рукой, оборвал себя отец. — Единственное, что примиряет меня хоть как-то, — подбирает слова отец, — она была счастлива.
— Да, да, — выдавил из себя Андрей.
— Прожила счастливую, такую счастливую жизнь, настолько счастливую, — нашел опору отец.
— Папа! — кричит Андрей.
— Что? — не понял его отец.
— Вот когда ты говоришь «отмучилась», это ведь у тебя о том, что ты, ты отмучился! Я не осуждаю. Преклоняюсь даже. Я на твоем месте не сумел бы ухаживать за ней, парализованной, год. Но называй вещи своими именами! Скажи правду, наконец!
— Что-то не замечал у тебя раньше особого влечения к правде, — отец вернулся к привычной для него интонации.
— Самонадеянно так решил за покойную, что она счастлива. Абсолютно счастлива, да? Поставил маму перед фактом. Не усомнился в своем праве! — нервная жестикуляция Андрея.
— Но это ж действительно так, — недоуменно поднял брови отец. И тут же гневно: — Это как раз та самая правда!
— Она прожила твою жизнь. Твою! Понимаешь?! В нашем доме всегда и всё было для тебя. Мы с сестрой и мама — мы для тебя.
— Она этого и хотела, понятно? Я любил ее. И хватит об этом! — не дослушал, отрезал отец.
— Не сомневаюсь. Но что для тебя значит любить? Разрешать о себе заботиться, принимать как должное всё то ее, что, вообще-то, дар, редкий, и, если честно, незаслуженный тобою дар, и при этом еще и капризничать, придираться. Любовь все спишет, да?! Любовь дает тебе право на глухоту и бесцеремонность. Кроить жизнь и душу любимой по своим лекалам и впадать в гнев праведный, натыкаясь на сопротивление — это и есть для тебя любовь.
— Кто дал тебе право?! — загремел отец.
— Да нет у меня никаких прав, — отвечает Андрей. — Не до них мне сейчас.
— Не сметь! — И взяв себя в руки: — Не хочу сейчас о том, что я сделал для нашей мамы и для вас с Леной и от чего ради вас отказался — не время. Не провоцируй меня.
— Мы всегда были для тебя лишь тем, на ком ты можешь утвердиться в своей заботе, проявить свои «лучшие чувства», поупражняться в них. Я не то говорю сейчас, путаюсь, да?
— Хочешь сказать, что я любил всех вас не с тем выражением лица? — усмехнулся отец.
— Но всё твое добро было настолько эгоистично и настолько самодовольно. Да! ты любил маму. Оказывается, можно любить человека и быть равнодушным к нему, к его сердцу, лезть к нему в душу пальцами, презирать его внутренний мир, его…
— Я всегда знал, что у нее на душе, — перебивает отец. — И не тебе здесь…
— Ты знал, что должно быть у нее на душе! — заглушает его Андрей. — Что она должна чувствовать, о чем думать. И она подстраивалась, уж как могла. Наверное, и сейчас мама, если б могла, согласилась с тобой, что она счастлива. Она же так привыкла соглашаться.
— Заткнись! — ударил кулаком по столу отец. Поднимая упавшую на скатерть рюмку: — Чего ты хочешь?
— Ничего.
— Если у тебя хватает совести в такой день!
— Папа! Ты прожил жизнь… подмял под себя жизнь, слепил из нее, что хотел, редко кому удается, чтобы настолько, да? Сделал нас и маму такими, какими мы тебе нужны и удобны, тебе повезло, а ты принял как само собой разумеющееся, не оценил своего счастья, жеманничал, наслаждался жалостью к самому себе, смаковал эту жалость. Да-да, ты никогда б не признался, но с какого-то возраста я уже догадывался, что ты жалеешь себя. Оказывается, можно быть счастливым, совершенно счастливым, и жалеть себя.
— И? — багровеет отец.
— Правда, которой я сейчас домогаюсь, мне тяжело сейчас о ней, я себе самому противен, и в ней нет никакого смысла. Но пойми, правда самозначима.
— Скажу только, что тебя всё это волнует больше, чем саму нашу маму. Слишком тонкие материи для нее. И она уж точно не стала бы накручивать здесь себя до такого вот мазохизма. Она, в отличие от тебя, добра и незлопамятна. То, как у нас с нею сложилось, ее устраивало. Она такая, мог бы уже и сам понять. Просто ты вдруг почему-то захотел предъявить свои претензии. Накопились, да? Ну, давай по порядку. Так сказать, по списку. Начнем с эдипова комплекса, я так понимаю? — И не выдержав тона: — Твои говеные обиды! И, гад, прикрываешься мамой!
— Ты не поверишь, но у меня, кажется, нет на тебя обид, — Андрей вдруг говорит спокойно. — Сам не ожидал.
— Неужели? — сарказм отца. — Перерос их, наконец-то? Освободился? Поздравляю.
— Понимаю, тебе было бы лучше, привычнее, если б не перерос? Жалко расставаться с собственным превосходством надо мной?
— Неужели я все еще настолько велик и ужасен в твоих глазах? — демонстративно рассмеялся отец. — Польщен, конечно. — Затем, пытаясь смягчить: — У меня всегда были угрызения, что уделяю вам с Леной не так уж и много времени. Меньше, чем хотелось бы, то есть.
— Потрясающее покаяние! — язвит Андрей. — А всё остальное было просто отлично, идеально, с избытком и ко всеобщей радости, так? Ну, а насчет времени, разве мы все не понимали — ты же занят высокой наукой.
— Надо же, сколько яда.
— Защитил, вымучил две диссертации, всю жизнь заведовал кафедрой. И что? Что?! Сейчас кто-то другой точно так же заведует, точно так же пишет бессчетные и никому не нужные бумаги, точно так же считает, что его обошли, что ему недодали, точно так же издает учебные пособия и сборники конференций.
— Как легко пнуть чужую жизнь, этак с высоты вечности. А какие у тебя, собственно, права на эту самую высоту? Рисуешь себе логотипы и всякую прочую хрень. И при чем здесь вечность?
— Ты же не дал мне в свое время стать художником! — Андрей понимает, что скатывается в какую-то совсем уже детскую интонацию и ненавидит себя за это. — Может, уже не помнишь?
— Если честно, деталей не помню. Но давай так, сын, медленно и по буквам: я не дал тебе стать посредственным, нищим художником, и ты стал преуспевающим дизайнером с трехкомнатной на Тверской. Неужели я был неправ?
— Прав. Я действительно не художник, просто мне требовалось время, чтобы это понять. Ты желал мне добра. Но ты уберег меня от ложного выбора настолько… — Андрей ищет слово. Не выдерживает: — Вот так об колено ломать мою гордость, мою душу… ты провоцировал меня на совсем уже склизкие муки вины перед тобой. Впрочем, ладно… всё давно уже не имеет никакого значения.
— Кажется, я проглядел твой талант. Тебе надо было идти в актеры, — кивнул отец. — В трагики. Постой-ка. Получается, ты меня ненавидишь?
— Здесь всё же какие-то более приземленные и менее напряженные чувства.
— Называй как хочешь. Плевать.
— Я слишком долго благоговел перед тобой, папа, — говорит Андрей. — Не столько любил даже, а именно благоговел. А это не одно и то же… как оказалось.
Замолчали.
— Мама наша не была такой уж безропотной, как ты сейчас, мне назло и в угоду своей схеме, изобразил, — наконец заговорил отец. — Многого добивалась исподволь, брала самой своей мягкостью, манипулировала моей совестью — и не сознательно даже, по инстинкту. А так надежнее, ежели по инстинкту.
— Ты еще скажи, что был слишком совестлив и избыточно деликатен с мамой, — ввернул Андрей.
— Да! Есть у меня чувство вины перед ней. Что, доволен? — И тут же: — Но вовсе не за то, о чем ты, засранец, сейчас тут распинаешься.
— Ну да, ты сейчас скажешь о том, что где-то когда-то с кем-то случайно переспал, может, когда ездил на какой-нибудь симпозиум.
— Надо же, сынок, какая проницательность, — хмыкнул отец.
— Не прикрывайся пустяками!
— Мама это пустяком не сочла бы, — отец говорит назло.
— Ты же умный человек, папа. И то, что я сейчас говорю, ты в общем-то всё это знаешь сам. Не знаю, пытался ли ты бороться с собой, сдерживаться хоть сколько-то, если да, то нам, получается, еще повезло (!), но ты знал, знал, что делаешь с мамой. А тебе и хотелось быть таким именно. А вот то, что делал со мной — здесь ты действительно и не вникал, не хотел вдаваться в подробности, это у тебя выходило так, само собой, на автомате. Со мной ты был всегда раздражен, так, заранее. Даже если я и не успел еще сделать хоть что-то не то. Если б ты знал, как тяжело, унизительно было добиваться твоего внимания, твоей похвалы. Я слишком долго думал, что в тебе есть какая-то недоступная мне глубина. И это длилось у меня много дольше, чем восхищение твоим остроумием или же запахом твоего одеколона. — Встретив недоуменный взгляд отца: — Да, да, ты всегда был неотделим от этого твоего, как его? после бритья — это такое родное для меня, взрослое, чуть таинственное и доброе, добрее, чем ты. Потом ты стал пользоваться каким-то лосьоном, но тот запах для меня так и остался.
— Он и сейчас с тобой? — усмехнулся отец.
— Ты как всегда умеешь кольнуть в мое лучшее.
— Хочешь сказать, что запах моего одеколона или, там, крема после бритья — лучшее твое воспоминание об отце? — развивал свою мысль отец Андрея.
— Я пытался соответствовать твоим требованиям, твоим представлениям обо мне, но я не хотел, уже не хотел быть таким, как ты. И в то же время изо всех сил пытался стать таким, чтобы ты любил меня. И понимал, как-то да понимал, что даже если и стану, ты все равно не полюбишь. Но это не было концом моей любви к тебе, папа. Здесь начиналась любовь безблагодатная, немилосердная, мстительная. Не вспомню, с какого возраста мне хотелось защищать маму.
— Я так понимаю, что от меня, — нарочито усмехнулся отец.
— И вот сейчас я ее наконец защищаю. Смешно, не правда ли? И еще, папа. Я всегда знал — чтобы нравиться тебе, надо показывать, постоянно показывать, что ты прав.
— Прав в чем? — удивился отец.
— Во всем. И особенно в своих претензиях ко мне, в своем понимании меня. И я показывал, у меня иногда получалось. Но чувствовал уже, что это не совсем я. И этот «не совсем я» становится мной. Видишь, я привычно щажу себя: не «становится», а «стал». Сейчас говорю с надрывом, но тогда меня это не слишком-то задевало. Унизительно, правда?
— Ты не сумел в моей системе воспитания главного — стать лучше самого себя, и, если надо, сопротивляться давлению. Мне нужен был от тебя позитивный протест, — отчеканил папа. — Но виноват, конечно же, отец. Так всегда получается. Ты, Андрюша, очень стандартен в своих обидах и травмах. Как я, собственно, и предполагал. Не в обиду будь сказано. В смысле, я отношусь с пониманием.
— Неужели ты думаешь, папа, что на меня подействует вся эта твоя словесная эквилибристика?!
— Хочешь сказать, что я представляюсь? — возмутился отец. — Неужели ты и правда думаешь, я оправдываюсь, выкручиваюсь и лицемерю?
— Нет. Ты действительно такой. Ты сейчас в общем-то правдив. А я презираю себя за то, что до неприличия затянул, размазал на многие годы свою инфантильность, считая тебя особенным. Тебе же просто нравилось быть мелким капризным деспотом. И еще как! При всей твоей хваленой самоиронии тебе нравилось. Ты всё о себе всегда понимал. И здесь особое сладострастие, да? И права на низость особые? И отвращение к себе самому тоже входит в программу, не возражай. И всё засчитываешь себе как доказательство собственной сложности, да что там! загадочности, уникальности. Как же тебе повезло с нашей тихой и мягкой мамой! Смаковал это свое домашнее тиранство. Наслаждался повседневным, само собой разумеющимся, зачастую чисто рефлекторным самодурством. А это и есть ты! Прежде всего это. Сам же ты, папа, свято веришь, что ты — это те твои рефлексии, умные слова и «тонкие чувства», в которых ты всегда был так изощрен. Ты никогда не поймешь, насколько всё это бездарно!
— Думаешь, с твоей мамой всегда было так уж легко?! Побыл бы в моей шкуре! — И вдруг тихо: — Мне не хватало понимания. Вот что главное. — И после короткой паузы: — И не во всем, далеко не во всем она могла быть мне опорой. Она старалась всё упрощать. Нет, я относился спокойно, к тому же это у нее даже бывало и правильно. Ее жизнелюбие, ее отходчивость и оптимизм тоже правильны, и я пользовался теми выгодами, которые они мне давали, мне и моей совести… но такая порою брала тоска. Я знал, что она добра, и был благодарен. Но какая же пресная эта ее доброта! Какая-то даже пошлая. И не денешься никуда. Меня изматывало это «не денешься никуда». Этому «не денешься никуда» я как бы мстил, так вот, мелко и нудно, и отравлял себе кровь. Я благодарен Лизе много за что… за всё, в общем-то. Но мне было с ней, — подбирает слово, — одиноко. Нет, одиночество здесь только часть, частность, не покрывает всего… Пусть Лиза и не виновата. Но она забирала у меня… полноту жизни, что ли. Не ожидал, что скажу, подумаю так. И можно сто раз повторять «она не виновата», не легче от этого. — И тут же резко, зло: — От тебя же, Андрюшенька, ни внимания, ни душевности, ни благодарности. А мне и не надо! Сейчас ты, конечно, скажешь, что я не заслужил ни того, ни другого?
— Не скажу. Не надейся.
— Но было же в Лизе что-то… Что-то, что я пропустил? Было. Только я по глупости считал, что это не так уж и важно. Был с ней счастлив. Да, счастлив. Но упустил что-то в самом этом счастье. Вот такое открытие… как некстати. Надо же. Не говорил вслух, да и ни разу не сформулировал мысленно, но, получается, считал, что счастье это не так уж и важно. А что важно? Что?!
— Тебе больно? — растерялся Андрей. — Больно. Но ты ведь уже вскоре конвертируешь эту свою боль в осознание собственной личностной глубины, — Андрей снова становится прав и уверен в себе, — и на душе станет светло. Будет, знаешь ли, светлая, щемящая такая грусть. — Хотел остановиться, но не смог: — Твое горе станет пищей для этой твоей грусти, для задушевной такой жалости к самому себе, не сладострастной, как раньше, а именно задушевной. Можешь засчитать это себе за катарсис.
— Не добрал чего-то в этом своем счастье, — не слушает его отец. — Но я же не умею по-другому! Мой предел, потолок. Разве я виноват? Постарайся понять. Ты должен понять, — сбивается. После паузы: — Ладно, всё это слова. Всё слова… кроме того, что она на кладбище. И я действительно не знаю, как и для чего теперь жить… но и это уже неважно.
Сидели, изредка обменивались какими-то фразами. Отец вдруг:
— Как ни странно, но в моей жизни еще не было необратимости, необратимого то есть. По большому-то счету не было. Даже уход моих родителей я в свое время воспринял довольно-таки философски, как обстоятельство только, пусть и печальное, «жизнь есть жизнь» и всё такое. Всё так ли иначе можно было переписать, подправить, заговорить словесами, так ли иначе закамуфлировать, наконец, а тут… Лиза. Если б только можно было, — задумывается, — хотя бы попросить прощения, — отворачивается. — Я не то говорю… то есть цепляюсь за какие-то штампы раскаяния.
Андрей. Что у них сейчас? Примирение? Понимание? Просто изматывающая усталость? Он не знал, как назвать. Да и не надо. То, что возникло сейчас между ним и отцом — впервые.
Днем пришла Лена с мужем Пашей. Сели обедать. Всё было сдержанно и душевно.
Андрей заказал такси, чтобы успеть к вечернему поезду. Отец, Лена и Паша вышли проводить его до машины. Прощаясь, отец сказал, спокойно и твердо:
— Она была счастлива.
Начало замечательное, обещающее, и написано хорошо, но потом… тонешь в словах, слова топят читателя.
Я бы сказал, что это приём, погружающий читателя в оказавшийся неразрешённым драматический конфликт отца и сына с их душевными проблемами. Приём, позволяющий не УЗНАТЬ об рассказанном, а ПЕРЕЖИТЬ его.