В те времена была у нас редкостная вера в себя, что чувствовалось по азарту, который вкладывался в любое занятие, от философии, чтения, музицирования и до игры в шахматы или карты — было ясно, что от всего ожидается успех, и успех обязательный. С одной стороны, это описано многократно: молодость верит в себя и жаждет насытиться жизнью.
[Дебют] Сергей Петухов
ЗАПИСКИ БЫВШЕГО ИМПРЕССИОНИСТА[1]
МГУ, Химический факультет, 1971–1976
Моим однокурсникам. С любовью.
Начиная вспоминать те блаженные годы, друзей и события, ловишь себя на мысли, что войти в минувшее пытается практически другой человек, сильно отличающийся от себя давнишнего: куда более рассудочный, совсем не столь впечатлительный, многое растерявший — скажем, не настолько изобретательный и быстрый. Объяснение простое: в юности мы жили импрессией — то есть чувственными ощущениями, воспринимали жизнь как творимую нами и другими картину. Причем даже наше восприятие менялось — и быстро: мы не успевали обобщать — один яркий мазок, другой, третий. А сейчас наша деятельность, скорей, похожа на чтение, и это устоявшийся навык, и «тексты», которые мы читаем, похожи между собой. И, главное, — «нет того веселья!»[2] как если б вы раньше были художник, а теперь архивариус.
А хуже всего, что память очень избирательна и легко теряет вкус и аромат прошлого. Как бывший «импрессионист» я все же попытаюсь учесть это различие, и буду вспоминать фрагменты, «мазки», то, что и сейчас содержит чувства. Может, таким образом удастся вытащить из памяти что-то стоящее и интересное другим.
ЧИСЛА
Ходивший из центра к университету 111-й автобус впервые довез меня до МГУ еще в 1970 году, когда мы командой Чувашии возвращались с Всесоюзной химической олимпиады в Воронеже: сопровождавшая нас учительница вдруг захотела показать нам некий химический абсолют, то есть химфак. Та первая встреча с Alma Mater и по сей день вызывает у меня неизменное теплое восприятие этих трех единиц. Автобус этот совершал свой путь от площади Революции по проспекту Маркса, улице Димитрова, Октябрьской площади, Ленинскому проспекту — и вдруг аполитично[3] срывался на Университетский проспект в область имен Менделеева, Лебедева и Ломоносова. Там он встречался с номерами 1, 47, 57, 113, 119. Что означал этот заговор чисел? Кто знает — поиски нумерологических смыслов мне чужды. Но и эти числа мне с тех пор тоже дороги и приятны — вот что делает любовь. А она была и есть, и уже меня не покинет.
Не сказал бы тогда, в 1970-м, что это была любовь с первого взгляда. Так много еще надо было узнать, так ко всему надо было привыкнуть. Но ощущение возможного счастья уже возникло, и за него стоило побороться.
В ЗОНЕ «Ж» НА ВОСЬМОМ ЭТАЖЕ
Сами вступительные экзамены не тема для книжных воспоминаний. Это личное, другим неинтересное. Теперь только поражает собственная самоуверенность, некая выработанная к тому времени победительность, столь необходимая провинциалу для успеха, ничуть не меньше, чем настоящие знания. Рядом сдавали экзамены ребята из, скажем, знаменитой Второй школы, у которых знаний было намного больше, по математике и физике — курса на два вперед. А у меня из «коронок»[4] — только химия. Относительно неплохо было cо школьной математикой, особенно с задачами, прилично — с литературой и русским, необходимыми для сочинения. И «никакая» физика. И ведь получил на вступительных даже по ней пятерку. А могло, конечно, все сложиться не так счастливо.
Что меня тогда грело и поддерживало — это то, что я попал в комнату в зоне «Ж» Главного здания МГУ (ГЗ), с видом на фонтаны, парк и вдалеке мерцающую, необъятную Москву.
Готовиться к экзаменам, как мой сосед по комнате, Миша Котляр из Саратова, упорно читавший учебник Ландсберга, мне не хотелось — что есть в голове, то и есть. Так что дни проходили в прогулках, разговорах и ожиданиях очередного испытания.
Холл с кожаными диванами, два перпендикулярно ответвляющихся от него коридорчика, один еще изламывался проходом в зону «В», иногда открытым. Оттуда, с 18-го, кажется, этажа, можно было пройти в зону «А», то есть центр Главного здания. Наша комнатка, аспирантский пенал с дубовой мебелью, а в нем секретер, два стола, стулья, встроенные шкафы, кровать — все было сделано невероятно солидно, прочно, с имперской надежностью. Марка 1950–53-х годов. Занятный факт, что на тот же этаж и чуть не в ту же самую комнату я попал годы спустя, когда поступил в аспирантуру биофака. Не сказать, как приятно было возвращение! Я такие повторы в жизни называю рифмами. Есть что-то в таких совпадениях, некий высший промысел.
Тот июль в Москве запомнился мне внезапными ливнями. И жаркими днями в перерывах. Москва, кстати, так и воспринималась мной, — как особое климатическое шоу. Взять хотя бы несколько летних сезонов: 1971-й — дожди вперемешку с жаркими днями, 1972-й — фантастической интенсивности жара, но ее я мог оценить только в начале и конце, поскольку в июле-августе был в стройотряде, 1973-й — тихие ночные небеса с невероятными облаками, напоминавшими НЛО, 1974-й, — по-моему, это было теплое, ласковое лето, а вот в 1975-м, когда мы были на сборах, весь июнь бушевали свирепейшие грозы, и молнии били в шпиль университета, зато август встречал нас прохладой и даже холодными ночами.
ОТКРЫВАТЕЛЬ МИРОВ
В общем-то, так я воспринимал тогда Москву — как зрелище. И потому уже во время экзаменов в первый раз попробовал городское путешествие, принцип которого сам изобрел: надо было сесть на автобус, поехать куда-то наугад, вылезти, сесть на другой автобус, троллейбус или трамвай — и так раза два-три. А потом вернуться назад любым доступным способом, кроме такси, конечно, но как можно скорей. Развлечение было отличное и недорогое, билеты на все виды транспорта были от трех (трамвай) до пяти (автобус и метро) копеек. Сначала я неплохо узнал дальние окрестности университета. Потом то Фили, то Кутузовский проспект, то высотку на Котельнической, то Профсоюзную улицу, то вдруг какой-нибудь славный ИКИ (Ин-т космических исследований) на «Калужской» (тогда еще без вывески). Понравились мне кольцевой троллейбус, ездивший по Садовому, и 39-й трамвай, который возил меня от метро «Университет» до метро «Кировская» — мимо Павелецкого вокзала, через Замоскворечье, через Москва-реку, Покровские ворота, бульвары…
Сам факт поступления не оставил следа каких-то особых впечатлений. Читая списки поступивших, я в первый раз увидел фамилии и имена, в недалеком будущем ставшие знакомыми и близкими, и звучали они, пожалуй, как стихи:
Ярков, Покрасс, Синдицкий,
Брей, Череп, Подмастерьев.
Зуфаров, Усятинский,
Кваша, Шер, Елисеев.
Сагинова и Скрипкин,
Морозова, Морозов,
Чувпило, Драгунова,
Солилов, Колотыркин.
Вот так, не только как слова, а как некие поэтические явления, как целые миры, все вокруг и воспринималось.
ОБЩАГА
Она стала фактом еще до начала учебы. И о ней у меня остались самые наилучшие воспоминания. Москвичам откровенно не повезло, что у них не было столь интересного, демократичного и дружеского способа общения и существования.
С первых дней установилось равенство новичков (только рабфаковцы[5] чувствовали себя старожилами, прожив в той же общаге почти целый год). Помню, как в холле на 3-м этаже, который стал базой нашего курса, сидел, бабачил[6] и громогласно хохотал Боб Часницкий — рассказывал про мединститут, в который он хотел поступать, но какая-то сила занесла его не туда. Факт тот, что Боб шумел-гремел — а потом куда-то исчез (как выяснилось позже, все-таки в медицинский). Помню, как с деловитым видом мимо, прочь из общаги, неслась Лариса Виленская, человек, вероятно, огромных способностей, потому что поступила на химфак, не имея в нем никакой нужды, а только ради возможности удержаться в Москве и заниматься парапсихологией. Тут, в столице, была создана какая-то самодеятельная лаборатория, и эксперименты в ней проводились самым активным образом, иногда ночами. Я всего раз разговаривал с Ларисой, и она меня удивила страстью, с какой относилась к этим делам. Позже Виленская переехала на жительство в США, издала, как я слышал по радио «Свобода», книгу под названием «Парапсихология за железным занавесом» и много других специфических параработ, и даже участвовала в некой военной экстрасенсорной программе «Звездные врата»6, а в 2001 году погибла в автокатастрофе. Я видел в сети некролог о Лауре Файт (так уже звали Ларису в США) и с удивлением обнаружил, что она была 1949 года рождения, и в придачу к ее книгам по парапсихологии у нее был еще издан и стихотворный сборник.
Поселение в комнату было поначалу близко принципу рулетки: складывались неожиданные коллективы — иногда тихие, как бы погруженные в себя, и не совсем понятные соседям, иногда очень совместимые и громкие, а иногда собирались настоящие гусарские компании, слава о которых выходила за пределы курса. Особое дело — девичьи комнаты, в этот мир я не вникал, хотя в несколько комнат и был вхож. Жили мы тесно — в основном, по пять человек в комнате с четырьмя кроватями, пятый спал на раскладушке, и ее насельники сменялись по очереди, раз в месяц, кажется.
Специально нашел свой старый и практически неисчерпаемый фотоальбом. Вот мы на демонстрации 1 мая 1972 г. (снимал наш общий одногруппник Ханнес Филипп):
Дима Давыдов (Додо)
Сережа Ломакин (Луло) и Саша Рябов
Лариса Голина
Лена Петракова
Знакомились быстро — с соседями по комнате, их одногруппниками, знакомыми знакомых. Так что через месяц-два половина обитателей общаги была знакома лично, а вторую половину знала хотя бы визуально. Тот механизм сплочения и образования сообщества, будущей химической корпорации, который запустила общага, должен, вероятно, считаться социалистическим, потому что исходил из фактического уравнивания людей очень неравных, с разными характерами, темпераментами, способностями, биографиями. Были же среди нас дети, так сказать, разных народов, в том числе несколько немцев из ГДР, и люди с разным опытом — те же рабфаковцы были этаким пролетарским полюсом в нашей среде. Механизм этот оказался весьма и весьма успешным, потому что уравнивание не означало уравниловки, и очень скоро таланты и характеры проявились и заняли свое, вполне заслуживаемое место. Чем-то это напоминает мне греческие полисы и особенно полисные форумы: демократическое равенство предполагает наличие авторитетов, лидеров, людей уважаемых, которых слышат и видят.
Особенность тогдашней российской жизни, кстати, заключается и в том, что отношения людей, когда они начинают развиваться, сплошь и рядом не задерживаются на формальной стадии общения, а переходят не только в дружбу, но и прямо-таки в родственные отношения. Такое можно было ощутить и в крупном, и в небольшом городе, такое было и в нашей общаге.
В моей первой комнате, 330-й, соседями оказались несколько будущих химиков. Сережа Кабанов — высокий, красивый и при том очень молчаливый молодой человек, после окончания факультата канувший (для меня) в неизвестность — уехал он что-ли в родной Орджоникидзе? Петя Гинтер — немец из оренбургской деревни (значит, потомок переселенцев XVIII века, времен Екатерины Великой, парень очень упорный, трудолюбивый, пропахавший все годы учебы, как трактор, и успешно сделавший научную карьеру в Оренбурге, но в 90-е все оставивший и переехавший в Германию. Там он работал на госслужбе специалистом по радиационной безопасности, а теперь на пенсии и благополучно живет в краю мозельских вин. Сочинец Саша Корпачев, интересовавшийся в жизни, кажется, всем, кроме химии, будь то новые книги, стихи, гитара, бутылка хорошего вина, компания, но никак не химия (но химиком он, в конце концов, все же стал). И, наконец, южноафриканец Мочубела Джакоб Секу[7], долго, с перерывами на академки, учившийся на химфаке (я снова встретил его там, когда сам был уже в биофаковской аспирантуре). Потом, в связи с победой над апартеидом, он стал послом ЮжноАфриканской Республики (ЮАР) в России.
Конечно же, тогда в общаге мы называли его просто — Веси Масиси. Процитирую тут пару пассажей, в которых раскрывается тайна имени нашего соседа (в 2001 году с ним было интересное интервью в «Огоньке»):
Ваши слова никак не вяжутся с боевым именем, которым вас называли товарищи по борьбе — Веси Масиси — «одинокий, наводящий ужас». Почему одинокий и почему ужас?
Это случайный выбор. Веси — имя моего дедушки, Масиси — бабушки по материнской линии. На языке тсвана это довольно распространенные имена. А так я совсем не страшный. Бояться не надо.
…
— Расскажите, пожалуйста, о своей семье.
— Я женился очень поздно, к сожалению. Если бы я вел нормальную жизнь в юности, а не сражался, то это произошло бы гораздо раньше. Но так получилось. Я из бедной семьи. Для меня женитьба — очень серьезный шаг, я не мог себе позволить иметь семью, потому что не мог тогда дать ей то, что должен. Но я не жалею ни о чем, ни об одном дне своей жизни. Мою жену зовут Матаабе Джулия, мы познакомились с ней в Лесото. У нас дочь,[8] ей 14 лет, ее зовут Келоапере Тумело. Имя Тумело на языке тсвана означает веру, надежду. Она действительно надежда моей жизни…
О, как хорошо! Тсванская надежда! Надя!
ТИХИЙ ГОЛОС БОЖЕСТВА
На первом курсе мы чаще всего ходили к химфаку от ФДС-2 по горке: слева был Институт механики МГУ, виварий и оранжереи биофака, сам биофак, справа — сквер. Так я себе и представляю: идут Миша Плотников, Володя Олешко, Таня Мещерякова, Галя Воронкова, Петя Гинтер, Валера Куликов, в общем, мы все, тянемся из общежития на первую лекцию. Память чувств рисует, что чаще идем под мелким дождем. Московская погода в ту осень не только плакала дождями, но расстаралась и на зрительную метафору: низкая облачность закрывала шпиль, а то и еще большую часть ГЗ, и оно выглядело, как гора, покрытая облаками. И мы как бы начали восхождение на эту вершину.
Почти по Марксу, который говорил о науке — что, мол, тот достигнет ее сияющих вершин, кто карабкается без устали по каменистым тропам. Бывают, конечно, этакие уверенные в себе альпинисты, мастера, но, как мне казалось, мы еще не были из их числа. А Марксом нас в студенческие года перекормили, но вот еще одна цитата, очень точно попадающая в суть нашего тогдашнего состояния:
«Животному сама природа определила круг действий, в котором оно должно двигаться, и оно спокойно его завершает, не стремясь выйти за его пределы, не подозревая даже о существовании какого-либо другого круга. Также и человеку божество указало общую цель — облагородить человечество и самого себя… Божество никогда не оставляет совершенно смертного без руководителя; оно говорит тихо, но уверенно. Но это — легко заглушаемый голос… Мы должны поэтому серьезно взвесить, действительно ли нас воодушевляет избранная профессия, одобряет ли ее наш внутренний голос, не было ли наше воодушевление заблуждением, не было ли то, что мы считали зовом божества, самообманом».
(Из «Размышлений юноши при выборе профессии» К. Маркса и Ф. Энгельса.)
То есть наше дело простым не было — мол, учись, делай все задания, и все приложится. Ты учился себе, а тебя при том могла тиранить какая-нибудь зловещая преподавательница, скажем, неорганической химии, по кличке Пробирка (у меня, к примеру, не очень сложились отношения с ее коллегой Лией Михайловной Михеевой), радиохимики en masse8 страдали от роскошно звучащей, но весьма бранчливой Фелии Соломоновны Рацер-Ивановой, ведшей у них матанализ и аналитическую геометрию; сосед по комнате на втором курсе Вовка Иванов премного терпел от преподавателя физхимии Соколовой (да и я, столкнувшись с ней на экзамене, был в полном «изумлении», получив тройку, хотя билет был очень прост, но на студенческое счастье был такой святой человек, как Матвеев, которому я быстро пересдал экзамен). Да, много вспоминается персонифицированных ужасов. Как, например, в голову никак не лезло математическое описание движения физического тела — тоже ведь настоящий кошмар, для тех, кого посещало вдруг математическое бессилие. И ты задумывался, а на правильную ли колею встал?
Шолпан Сулейменова, вроде бы племянница известного казахского писателя Олжаса Сулейменова (у него есть интереснейшая книга «Аз и я»). А Шолпан тоже за словом в карман не лезла!
4-я группа. Очень удачное фото: общее и частное в хорошем настроении.
Володя Федин, будущий членкор Академии Наук, директор института и прочая, и прочая, и прочая. Интересна «дацзыбао» на стене: написанные от руки призывы «Свобода… !», а еще — «Каждый человек — личность! Да здравствует интересный человек!», портреты чернокожих рок-музыкантов и советский балет, который «впереди планеты всей». 1973 г.
Королёва. «Она мне нравится! Да что ты, красавица!»[9]
Кстати, еще пара слов о сочинце Корпачеве. В метаниях Саши я отчасти обнаруживал себя. Мне, как и многим, тоже еще нужно было найти свое место в науке. При ближайшем рассмотрении она, химия, оказалась дамой очень непростой, то и дело требующей талантов, которых у меня в достатке не было. Органическая химия — не хватало чутья. Физическая химия — не было достаточного уровня математических способностей, хотя отношение к ней было куда теплее. И так далее. Хорошо было разве что с анализом данных, поиском закономерностей, обобщением. И потому свою область я искал довольно долго, найдя ее уже в биологии. Но ведь то же самое испытывал, вероятно, и Саша. И ему тоже было одиноко, неуютно и непросто в «химических чащах», как, впрочем, многим из нас.
Счастлив, кто быстро нашел себя. И худо тому, кого поиски совсем сбили с панталыку. Далеко не все сумели дойти до диплома, а из тех, кто дошел, было немало таких, кто потом поменял профессию.
А надо, оказывается, было внимательнейшим образом слушать тихий голос божества.
ХИМИЧЕСКИЙ ПРАКТИКУМ
Вспоминается еще тот солнечный сентябрьский день, когда мы сидели в большом практикуме по неорганической химии (север химфака) — окна с трех сторон, два ряда лабораторных столов, трехногие химические табуретки (дубовые!), шкафы с реактивами и посудой, у стен несколько вытяжных шкафов, особенный химический запах (как только меня заносит в этот уголок химфака, так я его ощущаю с какой-то удивительной ностальгией!), обилие комнатных цветов (лаборантки разводили их в практикумах, и те, говорят, получая из воздуха микродозы химикалий, росли с какой-то бешеной силой)… Журчал голос Михеевой, объяснявшей правила работы. Иногда в ее речь резко врывался голос Пробирки (Ира Сагинова уточнила: «Это Березникова Ирина Алексеевна, вечно с беломориной в зубах»), грозящей карами за возможные прегрешения, — вот был же у человека талант все осложнять!
Рядом на трехногой табуретке сидела девица в короткой замшевой юбке на пуговицах, последняя пуговица не была застегнута, и глазам открывалось красивое бедро. Девица, моя одногруппница, позже обрела конкретное имя — Ольга Малиновская. Если бы ее дедом оказался маршал Малиновский, я бы не удивился. Она любила покомандовать, и небольшое подразделение молодых людей для этих целей всегда было под рукой…
Ощущение света, новые лица вокруг (чуть не впервые я увидел свою группу, 109-ю), запахи, ощущение чего-то начинающегося. Странная вещь: вот этот кусочек этого дня почему-то запомнился. А многие другие улетели в какую-то полную безвестность.
Хотя, если поскрести в памяти, то всплывает совсем уж маленькими обрывками: история КПСС, и наши семинары по математике, и практикум по физике у соседей (в том помещении ничем химическим не пахло, и воспринималось оно иначе, хотя топографически это был полный аналог нашего химпрактикума), и семинары по английскому — чуть больше, наверное потому, что наш преподаватель Тарасенкова мне немножко благоволила — за сочинительство что ли, и это как-то грело душу.
Особо выглядели лекции в БХА, ЮХА, СХА — академика В.И. Спицина, профессора-математика Л.А. Тумаркина, очень ярко — В.Ф. Киселева по физике твердых тел и так далее. Над Спицыным подшучивали за его манеру показывать фото — «Вот я, а вот Нильс Бор», но он был классиком отечественной химической технологии. И любил демонстрационные опыты, несмотря на достигнутый академический уровень, был этаким химиком-практиком. Еще в голове застряли стишки Димы Давыдова: «Лев Абрамович Тумаркин дует пиво высшей марки». Не дует уже пиво, увы, разве что амброзию с небожителями…
Для меня сложность была только в том, что со слуха я плохо воспринимаю информацию, конспектировать за лектором толком не научился за всю жизнь, и лекции были для меня лишь временами интересным способом проведения времени, но чаще — весьма бестолковым. Впрочем, кажется, не для меня одного.
Все же химия была самым важным делом, и потому большая часть воспоминаний о ней. Как ты, скажем, на органике варил какое-то хитрое вещество, а оно вылетело из колбы огненным столбом. Или как старательно священнодействовал на аналитике, и как приятно было, что все цифры сошлись, чуть не до четвертого знака после запятой.
Лев Абрамович Тумаркин читает лекцию по математическому анализу. 1-й курс. Трогают почему-то меловые «облака» на сдвижной доске, которая смещалась вверх-вниз моторчиком (кнопки видно рядом с доской).
АРХИТЕКТОНИКА ХИМФАКА
Вот о чем забываешь, и вспоминаешь, и снова забываешь, так это о впечатлениях от сталинской архитектуры нашего факультета. С одной стороны, ты к ней привык, она в тебя буквально впечаталась. С другой — стоит только оглянуться и можно снова удивиться мраморно-гранитным вестибюлям, дубовой мебели, бронзе люстр, мощным бетонным стенам, длинным коридорам, египетскому, греческому и римскому архитектурному аромату. По сути дела, мы оказались внутри памятника эпохи, внутри особого стиля, собравшего в себе древние тенденции. Не зря в «Стилягах» В. Тодоровского обличение заблудшего комсомольца под мощные аккорды «Скованные одной цепью, связанные одной целью…»[10] происходило в какой-то из наших больших аудиторий, с их дубовыми панелями и возносящимся на целый этаж амфитеатром сидений-парт — у нас ли это снималось, у физиков ли или где-то в Главном здании, не так важно. Тут все играет на некую коллективную мощь, и она куда сильней одиночки.
Привыкнуть к монументальному стилю в обычной, бытовой жизни невозможно. Невозможно жить монументально каждый день. И потому памятник эпохе расцвечивался пеной дней[11], злобой лет — эти газеты с фото-воспоминаниями о Целине, пещерные граффити в туалете, театр Сергея Ткаченко, поставившего «Двенадцать разгневанных мужчин»[12], эти наши уютные буфеты, где можно было заказать кофе эспрессо с пирожным или кексом, и песни, и деловитый уют читалки на пятом этаже.
Стенная газета химфака, кстати, называлась почти символически «Свободный радикал». Так что не было никакой особой скованности «одной цепью», а только ощущение работы времени. «И это пройдет»[13]…
ИСПЫТАНИЕ ПЕРВЫМ КУРСОМ
«Вставай на твое место! Книги уже лежат перед твоими товарищами. Читай прилежно книгу. Не проводи дня праздно, иначе горе твоему телу. Пиши твоей рукой, читай твоим ртом, спрашивай совета того, кто знает больше тебя.
…Не проводи дни праздно, иначе побьют тебя, ибо ухо мальчика на его спине, и он слушает, когда его бьют. Не будь человеком без разума, не имеющим воспитания! И ночью тебя учат, и днем тебя воспитывают, но ты не слушаешь никаких наставлений и делаешь то, что задумал. И львов обучают, и лошадей укрощают, — и только ты! Не знают подобного тебе во всей стране. Заметь это себе!
…Мне говорят, что ты забрасываешь ученье, ты предаешься удовольствиям, ты бродишь из улицы в улицу, где пахнет пивом. А пиво совращает твою душу. Ты похож на молельню без бога, на дом без хлеба. Тебя учат петь под флейту. Ты сидишь перед девушкой и ты умащен благовониями. Твой венок из цветов висит на твоей шее. Я свяжу твои ноги, если ты будешь бродить по улицам, и ты будешь избит гиппопотамовой плетью.»
(Из поучения для обучающихся в писцовой школе, Египет периода Среднего царства, XIX век до н.э.)
Так все знакомо в древних строках, включая книги, девушек, пиво, а флейта, благовония и гиппопотамовая плеть нашли более современные изощренные эквиваленты.
Первый курс остался в памяти временем достаточно тяжелым. Объемы знаний, которые приходилось перерабатывать, казались временами просто неподъемными, в особенности по контрасту со школой. Школьная самоуверенность теперь не очень-то и помогала. Наоборот, пришла пора бояться, что отстанешь и не догонишь. Михеева, к примеру, принимала у меня каждую тему по неорганике со второго, и даже третьего раза (ой, не понравилась ей одна из моих шуточек!). Толстый талмуд Некрасова приходилось изучать, как богослов изучает Библию, а на полке угрожающе громоздились нечасто открываемые тома Реми, которые день за днем бодро пропиливал сосед по комнате Петя Гинтер — и очень рекомендовал к прочтению! И были еще и еще учебники. Но все же химии я не боялся, это было свое.
Не очень-то укладывалась в голову математическая премудрость. Ну, поначалу как-то все же воспринималась. Но вот дошли мы до дифференциалов, и я почувствовал, что тону. Не могу я их решать, не получается. Тут мне на помощь пришла Таня Мещерякова (Губаревич), предложив простую методику: берешь пример, пытаешься решить, вертишь так и сяк. Если не приходит в голову ничего, берешь другой. И третий. Получаются или нет — снова возвращаешься к первому примеру, пробуешь — и приходит время, когда ты его решишь! Так надо решить подряд штук тридцать-сорок. В самом деле, я сидел, мучился, тратил силы, решал — и решения находились для всех! Даже во сне приходили в голову! Вот этот момент был, кажется, переломным. Потому что надо было как-то войти в новое состояние, перестать быть школьником и стать студентом, который по-своему решает свои, более сложные проблемы.
Так получается, что на меня оказывали влияние разные люди, и учился я у многих — часто не столько преподаватели, сколько сверстники. Так что я благодарен и Тане Мещеряковой, и Лёне Гаврилову, и Валере Данильчуку, и Валере Куликову, и Володе Пантину, и Вадиму Сурину, и Лие Кантор, и многим другим друзьям — всем тем, кто дали мне пример, что могут быть иные пути, у кого была самостоятельно накопленная мудрость, которой они делились.
Второй курс был куда приятней и легче, хотя и переживания первого вспоминаются, как нечто ни на что иное не похожее, вроде путешествия в Древний Египет.
СТИШКИ
Через много лет Таня Мещерякова рассказала мне историю стиха, который я начисто забыл, хотя принадлежал он мне. Я ей написал:
«Мне передавала Ира, что ты как-то вдруг процитировала: «Я иду по Монреалю, в желтых блестках башмаки…». Больше всего меня удивило, что автор — я. Столько всего потеряно и забыто! А ничего, я бы и сегодня не отказался так писать. Есть и настроение, и звук хороший».
Таня ответила:
«Меня не удивило, когда я от Ирки узнала, что ты стал писать. На это всегда было похоже. А фрагмент про желтые блестки — из очень интересной истории. На самом первом курсе ты поспорил со мной, что запросто напишешь целую тетрадку (12 листов) стихов за один час. Вот, небольшой компанией мы загрузились в пустую аудиторию, и ты написал — листов 8–10 (но не 12) вот примерно таких стихов — ни о чем и обо всем. На меня это тогда произвело впечатление, и я много запомнила было наизусть. Но со временем в памяти остались только два шедевра: про Монреаль и блестки, а также — «засмеялись аммиАки и надели все пиджАки…». Бывают настроения, когда эти слова как-то хорошо подходят, и я их пользую. А ты забыл!».[14]
ПОБЕДИТЕЛЬНОСТЬ И ГОЛОД МОЛОДОСТИ
В те времена была у нас редкостная вера в себя, что чувствовалось по азарту, который вкладывался в любое занятие, от философии, чтения, музицирования и до игры в шахматы или карты — было ясно, что от всего ожидается успех, и успех обязательный. С одной стороны, это описано многократно: молодость верит в себя и жаждет насытиться жизнью. Как в стихотворении Давида Бурлюка[15]:
Каждый молод молод молод.
В животе чертовский голод.
Так идите же за мной…
…
Будем кушать камни, травы,
Сладость горечь и отравы.
Будем лопать пустоту,
Глубину и высоту,
Птиц, зверей, чудовищ, рыб,
Ветер, глины, соль и зыбь!
Каждый молод молод молод.
В животе чертовский голод.
Все, что встретим на пути,
Может в пищу нам идти.[16]
Ожидание успеха проявлялось у нас по-своему, по обстоятельствам, «тут и теперь». Например, после первого семестра было объявлено, что сдавшие три экзамена на 14–15 баллов могут подать заявление на зачисление в теоретическую группу с усиленным преподаванием математики. И, как я помню, это вызвало большой ажиотаж. Вроде, и благ это никаких не сулило, а, скорей, новые трудности, но быть причастным к теории с ее флером «не каждый может», к тому, что так ярко отразили в «Девять дней одного года»[17] и «Понедельник…»[18] братьев Стругацких, — захотелось многим.
Рецидивом этого состояния был момент, когда у нас появилась в программе квантовая механика — почему-то возможность заниматься наукой, в которой прославилась когорта великих имен, многих студентов откровенно раззадоривала. Этот предмет некоторые учили с азартом. Даже такая личность, как мой одногруппник Сережа Тюшков (кажется, родом из Ейска), флегматичный и несобранный, зажегся, помню, квантами.
Объявления организующихся стройотрядов тоже волновали нашу курсовую публику, хотя и на иной манер. Когда силы есть, их надо прилагать, тратить. Были, вспоминаю, стройотряды очень прочные, с сохранившимся от прошлых лет костяком, можно сказать, «кулацкие», которые брали первокурсников с разбором — рассчитывая прежде всего на рабфаковцев или ребят поздоровее; были стройотряды и «бедняцкие», которые брали всех, вроде «Казахстана-2», в который я попал, и о котором скажу еще пару слов ниже.
Ожиданием успеха тогда, как я говорил, были богаты многие. Кто-то только выбирал лабораторию, кто-то уже поставил задачи на всю жизнь. Например, мой новый одногруппник Лёня Гаврилов, пришедший к нам на втором курсе из Свердловского политеха — уральский самоцвет, так сказать — усиленно медитировал на темы геронтологии днем и ночью, которая и в самом деле стала его профессией. Хоть потом я к Лёниным занятиям и способу их организации, а особенно к необычайно широко проводимой агитации в пользу геронтологии, стал намного скептичней, но не стану отрицать, что именно с подачи Лёни сам я обратил внимание на молекулярную биологию, не пожалев об этом. А Гаврилов ныне заведует геронтологическим центром — Center on Aging, National Opinion Research Center (NORC) при Чикагском университете.
Еще большим оригиналом был Валера Данильчук, который всех окружающих слегка провоцировал, цеплял, и о своих способностях говорил неизменно хорошо, хотя о себе — с изрядной самоиронией. Но при том, кто бы мог отрицать, что он не только математик, но и философ определенного склада, который самобытным способом организовывал свое понимание мира и свое отношение к науке. У меня было такое впечатление, что он читает мало, но то, что выбирает, воспринимает намного глубже нас. Штудировал он, к примеру, философские работы математика Пуанкаре.
Валера был не очень трудолюбив, зато эффективен, и было интересно наблюдать, как перед каким-нибудь экзаменом, скажем, по теории групп, которая была частью программы теоретической 11-й группы (такая уж тавтология!). Он пару-тройку дней мирно отдыхает на постели, а активность начинает проявлять только перед экзаменом, и является она в том, что он заглядывает то в одно, то в другое место толстенной книги, потом другой, не менее толстой. Со стороны выглядит это как отчаяние — на чтение времени не хватает, — но Данильчук потом идет, получает «5» и возвращается, мурлыча. Или получает «4» и долго бурчит укоризны в адрес бестолкового экзаменатора, поймавшего Валеру на ерунде, но не оценившего масштаба его мысли. Кстати, Данильчук умел убеждать, и экзаменаторам, действительно, было трудно ставить ему «четверку», особенно по математике. Кто-то мне говорил, что по отзыву куратора 11-й группы, среди теоретиков было два человека с исключительным математическим талантом — Гершиков и Данильчук. Валера и Лёню Гаврилова в свое время посвящал в тайны уравнения Гомперца — Мейкема[19], столь нужного для обработки статистики смертности.
На моих глазах происходило перерождение двух химиков, двух Володь — Пантина и Лапкина — в историков-социологов-политологов. Начиналось, помнится, с осознания, что исходный марксизм уже далеко разошелся с советской версией теории марксизма и конкретной практикой. Эволюции сознания Володек способствовал и период «теоретического левачества»[21] (благо 1968-й с его пражскими баррикадами был еще так свеж в памяти), а далее — через осознание реальных проблем нашего общества — к стремлению предложить свои решения. Все это переживалось ими горячо, со страстью, самоотдачей, и так заразительно, что толчок к штудиям российской истории я получил именно от них. Меня Володя Пантин, существенно позже, очень удивил, предсказав мировой экономический кризис и социальное обострение в РФ, попав в точку. Великая вещь исторические циклы!
Что касается моей скромной особы, то я, как водится, раскидывался в разные стороны, много читал — что-то вглубь, что-то по верхам. Полюбил я Библиотеку иностранной литературы и со второго курса более или менее регулярно туда ездил: листал художественные альбомы, иностранные научные журналы (в те времена у библиотеки был изрядный фонд литературы по естественным наукам) и «толстые» литературные, заглядывал в книги по психологии и философии, пробовал читать беллетристику на английском. Засиживался в зале новых поступлений, где некоторые книги вызывали взрывы фантазии — такими разными способами они обобщали мир, столько неожиданного было в таблицах, графиках, иллюстрациях. Я лично — романтик хорошего графика и всегда хотел уложить свои впечатления от истории, скажем, в математизированные формы. Со временем это стало получаться все лучше и лучше.
Моей учебе эти поездки не сильно мешали, но и не сильно помогали, увы. В голове что-то откладывалось, но это вроде бы и не имело прямого отношения к будущей профессии. Разве что иным способом: ощущения, испытываемые от хорошей библиотеки, возможность задавать вопросы и получать ответы, — все это было сродни пережитому позже восторгу от интернета, который тоже — библиотека.
В конце концов, даже занятия, казавшиеся для химиков боковыми тропками, вроде музыки или психологии, оказались кем-то из нас освоены в качестве жизненной дороги. Кто-то стал-таки писателем, или не стал, но проявил соответствующие способности. Помню, как Гриша Кваша презентовал свой долго создаваемый, но так и не законченный роман о Москве где-то в середине 1980х — машинописные листки висели по стенам, гости ходили, читали и пили выставленное хозяином вино). Кто-то стал музыкантом, как Слава Ангелюк или Саша Бурков. Вадим Сурин, с которым мы подружились ближе к окончанию химфака, замечательно сочетал интерес к молекулярной биологии с поэзией, писал очень лиричные, теплые стихи. В 1980-м, когда в Москве была Олимпиада, мы плавали с ним на байдарке по Селигеру, бродили по лесам, собирали грибы, Вадим ловил рыбу — и разговаривали, разговаривали на самые разные волновавшие нас темы.
Вероятно, «тихий голос божества» делал свое дело — менял сложившиеся было пути, не позволял оставаться в одной колее всю жизнь. В студенческие годы ощущение того, что жизнь в твоих руках, было куда горячее, чем потом. Человек шире любой профессии, и надо было пробовать, утолять голод познания, продолжая тем творить себя. И кто-то своим примером действовали на других. Интересно было жить в этом «кипящем слое», вблизи, так сказать, центров интеллектуального «катализа», которые так резко отличали наш университет от многих других мест, где взрослеют люди.
Примечания
[1] С. Петухов. «Записки бывшего импрессиониста» В кн.: Alma Mater, химфак МГУ, 1971-1976. Вспоминаем вместе [сборник том 1] / 2-е изд., доп. — Москва, CLUB PRINT, 2019, сс. 265-305.
[2] Фраза из песни Владимира Высоцкого «Моя цыганская».
[3] Перечисленные названия улиц имеют отношение к коммунистическому движению. Так улица Димитрова названа в честь Георгия Димитрова (1882–1949) — одного из лидеров Коммунистического интернационала, генсекретаря болгарской коммунистической партии.
[4] Коронка (карточ. жарг.) — преимущество у карточного игрока — наличие не менее трех карт одной масти, следующих подряд от туза.
[5] Рабочий факультет (рабфак) — курсы, а позже факультеты в системе народного образования в СССР, готовившие рабочих и крестьян для поступления в вузы (1919–1930 гг.). В 1969 г. рабфаки снова были открыты, как подготовительные отделения для приема рабочей и сельской молодежи. Их выпускники зачислялись в вузы без экзаменов.
[6] Бабачить — авторский неологизм Осипа Мандельштама. Поэту блестяще удалось создать слово (близкое по звучанию к глаголам бабахать, грохотать), у которого нет однозначного «перевода» на русский язык. В контексте данного рассказа его можно понимать как «издавать громкие звуки».
[7] Мочубела Джейкоб Секу (род. в 1939 г., ЮАР) — борец за свободу против режима апартеида. Вначале 1960-х гг. оказался в изгнании, где действовал под боевым именем Веси Масиси («тот, кто внушает страх врагам»). Окончил химический факультет МГУ (1971–1978). Кандидат химических наук, Почетный профессор МГУ, Чрезвычайный и Полномочный посол ЮАР в России (2001–2005).
[8] В отрывках из писем сохранена авторская орфография и пунктуация. — Ред.
[9] Фраза из популярного советского музыкального спектакля (1981) и телефильма(1983) «Али-Баба и сорок разбойников» по мотивам персидской сказки из знаменитого сборника «Тысяча и одна ночь», на стихи актера В. Смехова и музыку бардов В. Берковского и С. Никитина.
[10] «Скованные одной цепью» («Круговая порука») — песня легендарной свердловской рок-группы Nautilus Pompilius (слова И. Кормильцева, музыка В. Бутусова). Написана на заре перестройки в остро-социальном и политическом ключе. Журнал Time Out поместил ее в список «100 песен, изменивших нашу жизнь».
[11] В данном случае автор неявно отсылает нас к культовому роману Бориса Виана «Пена дней», имея в виду насмешку над существующим порядком вещей, нивелирование монументальности.
[12] По одноименной пьесе Реджинальда Роуза, считающейся одним из величайших юридических произведений в истории.
[13] Из легенды об израильском царе Соломоне. Жизнь его не была спокойной, и придворный мудрец помог ему советом и подарком — кольцом, на котором была высечена фраза «Это пройдет». Мол, когда ослепят тебя сильные страсти, посмотри на эту надпись, и она тебя отрезвит. Соломон обрел в этом спасение, но однажды гнев одолел его, и сорвал царь кольцо с пальца, и хотел отшвырнуть, однако заметил, что и на внутренней стороне есть надпись «И это тоже пройдет»…
[14] В отрывках из писем сохранена авторская орфография и пунктуация. — Ред.
[15] Д.Д. Бурлюк (1882–1967) — поэт, художник, один из основоположников русского футуризма, теоретик и пропагандист нового искусства.
[16] Вольный перевод Давида Бурлюка, его талантливая интерпретация стихотворения французского поэта-символиста Жана-Артюра Рембо «Праздник голода» (орфография авторская).
[17] «Девять дней одного года» — художественный фильм выдающегося режиссера Михаила Ромма. Одна из наиболее значимых советских картин эпохи «шестидесятников» — хрущевской оттепели, когда общество глубоко волновали вопрос морального облика ученых, разрабатывающих ядерное оружие.
[18] «Понедельник начинается в субботу» (1965) — фантастическо-сатирическая повесть братьев Стругацких, одно из наиболее ярких воплощений советской утопии 1960-х. Повесть затрагивает темы психологии творчества, свободы научного поиска и высмеивает лжеученых, бюрократов и приспособленцев.
[19] Формула Гомперца-Мейкема описывает зависимость коэффициента смертности от возраста. Бенджамин Гомперц в 1825 г. выявил пропорциональность смертности возрасту. Формула усовершенствована в 1867 г. Мэтью Мейкемом, который ввел компонент, независимый от возраста.