©"Семь искусств"
  июль 2023 года

Loading

Эта странная, пока никем до конца не разъясненная издательско-цензурная история так и не дошедшего до советского читателя единственного романа Бориса Житкова не могла оставить меня в покое. Тем более, что случай «Виктора Вавича» был отнюдь не первым из известных и заинтересовавших меня фактов уничтожения советскими идеологическими инквизиторами отпечатанных книг.

Николай Овсянников

ЧЕМ НАПУГАЛ СТАЛИНСКИХ ЦЕНЗОРОВ РОМАН «ВИКТОР ВАВИЧ»?

Горькая правда состоит в том, что бóльшая часть зла творится людьми, которые никогда не задумывались о том, чтобы быть добрыми или злыми, творить зло или добро.

Ханна Арендт. Жизнь ума

Николай ОвсянниковО романе Бориса Житкова «Виктор Вавич» (1931–?) впервые я услышал лет двадцать назад от замечательного библиографа, сотрудника ИНИОН РАН Иосифа Львовича Беленького. В то время, занимаясь открывшимся, наконец, творческим наследием запрещенного долгие годы писателя Михаила Козырева, я погрузился в изучение его антиутопических повестей «Ленинград» (1925) и «Пятое путешествие Лемюэля Гулливера» (1936–?) Тема потребовала знакомства с его дореволюционными и советскими предшественниками, а также работами современных исследователей отечественной антиутопии. Вот по этой части Иосиф Львович совершенно бескорыстно, не считаясь с личным временем, консультировал меня по телефону и при личных встречах.

— А вы читали роман Бориса Житкова «Виктор Вавич»? — как-то спросил Беленький, когда я рассказал ему об изображении Козыревым провинциальных сцен русской революции в до сих пор не опубликованном романе писателя «Девушка из усадьбы» (1924)[1].

Зная Житкова исключительно как детского писателя, я очень удивился и сказал, что впервые слышу о таком произведении.

— Почитайте, он недавно вышел отдельной книгой. Тоже был под запретом долгие годы, и тоже на эту тему.

Дома я заглянул во второй том Краткой литературной энциклопедии (1964), где в небольшой, написанной в официозно-советском духе статье о Б.С. Житкове его единственному роману была отведена следующая концовка довольно длинного предложения с перечислением написанных им морских повестей, рассказов, научных и детских книжек: «…и роман для взрослых “Виктор Вавич” (1929-1934), посвященный революции 1905». И всё. Даже без приведения в библиографической справке сведений об опубликованных в конце 20-х — начале 30-х гг. первых двух (из трех написанных) частей этого произведения. Вот такая историко-литературная «улыбка» хрущевской оттепели.

Правда, об этих изданиях я узнал немного позже, став обладателем ценнейшего библиографического справочника питерского историка советской цензуры Арлена Блюма (1933-2011) «Запрещенные книги русских писателей и литературоведов. 1917-1991». В статье, посвященной роману Б.С. Житкова, кроме указанной информации, в справочнике сообщалось, к примеру, следующее:

«…Так, в «Сводке работы Ленобллита» за апрель 1931 г. зафиксировано: «Закончен просмотр романа Б. Житкова «Виктор Вавич». Проведена консультация с Главлитом. Предложено переделать 3-ю часть, снижающую и без того уже невысокий политический уровень книги» <..> Полное издание романа вышло уже посмертно — в 1941 г. В официальных главлитовских списках и каталогах спецхранов это издание не числится, но, судя по некоторым авторитетным свидетельствам, большая часть тиража была унич­тожена. Л.К. Чуковская сообщает: «Судьба у „Виктора Вавича“ странная… В 1941 г. „Советский писатель» выпустил этот роман, но весь 10-тысячный тираж пошел под нож, спасли всего несколько экземпляров…. Свет увидела не книга, а тайная рецензия, сделавшаяся явной» (Чуковская. Л.К. Процесс исключения. М.: Горизонт, 1990 С. 95). Чуковская имеет в виду «закрытый» отзыв А.А. Фадеева 1941 г., опубликованный только в 1957 г. в его сборнике статей «За тридцать лет» (М., 1957), в котором он так отозвался о романе Житкова: «Такая книга просто не полезна в наши дни…. У автора нет ясной позиции в отношении к парти­ям дореволюционного подполья. Социал-демократов он не понимает. Эсерствующих и анархиствующих — идеализирует». «Виктор Вавич» полностью был переиздан только в 1999 г. (М.: Изд-во «Независимой газеты»). Другая возможная причина запрещения — подробное изображение кровавых еврейских погромов в городе, где служит Виктор Вавич (подразумеваются погромы в Одессе и Кишиневе в 1905 г.). В середине 30-х годов приказано было не только прекратить издание книг, посвященных антисемитизму, но и удалять из книг и других изданий любые упоминания о погромах, хотя бы и относящихся к «проклятому прошлому». В частности, такие сцены были изъяты из печатавшегося в 1937 г. рассказа А.И. Куприна «Гамбринус» и ряда других произведений».

Увы, несмотря на столь интригующие сведения о произведении, рекомендованном для прочтения безмерно уважаемым мною И.Л. Беленьким, после неудачной попытки отыскать выпущенное «Независимой газетой» издание, слишком плотно занятый тогда Михаилом Козыревым, я отложил это дело на потом. «Потом», как часто случается у слишком увлеченных чем-то (или кем-то) людей, затянулось, к сожалению, надолго.

Встреча — на этот раз очная — с полным текстом романа Бориса Житкова произошла (стыдно признаться!) лишь в 2022-м, когда в одном из столичных книжных магазинов мне посчастливилось приобрести последний экземпляр «Виктора Вавича», выпущенного издательством «Вече». Прочитал я 600-страничную книгу почти не отрываясь; при обращении к художественным текстам такого со мной давно не происходило. И если до этого времени умнейшим отечественным писателем первой половины 20-го века считал Михаила Козырева, то теперь таковых для меня двое: Козырев и Житков. Оба не только быстрее и глубже других разобрались в истоках и причинах русского государственного и революционного (по сути, его двойника) насилия, но и обнажили бездну, в которую тогда, в их время, то ускоряясь, то слегка притормаживая, скатывалось, а теперь уже стремительно несется породившее это неостановимое насилие российское общество. Такую книгу, как «Виктор Вавич» (в полном виде, с самой «опасной», открывающей эту бездну третьей частью) — мне стало совершенно ясно — советская идеологическая цензура не только не могла допустить до тогдашнего читателя, но не осмелилась даже оставить под арестом на главлитовском складе для будущих поколений. Потому и был пущен под нож тираж 1941 года. Правда, произошло это, как недавно выяснилось, не тогда же, в разгар войны, а шестью годами позже — в 47-м. Остается, однако, вопрос: каким же образом полный текст романа был допущен до печатного станка в 41-м?

Эта странная, пока никем до конца не разъясненная издательско-цензурная история так и не дошедшего до советского читателя единственного романа Бориса Житкова не могла оставить меня в покое. Тем более, что случай «Виктора Вавича» был отнюдь не первым из известных и заинтересовавших меня фактов уничтожения советскими идеологическими инквизиторами отпечатанных книг. Так, в 1924-м Главлит, явно выполняя указание, исходившее из недр тогдашнего руководства ВКП(б) (наиболее вероятный кандидат на эту роль — усердный читатель крамольных авторов Лев Каменев), запретил тиражирование ранее им же, Главлитом, разрешенных и уже частично отпечатанных для издательства «Недра» 2-х первых частей романа Михаила Козырева «Девушка из усадьбы». А в 48-м, через год после случившегося с книгой Житкова, в результате письменного доноса Александра Фадеева секретарю ЦК Жданову, был пущен под нож весь тираж поэтического сборника Бориса Пастернака, подготовленного Константином Симоновым для издательства «Советский писатель».

Что касается «Виктора Вавича», то борьба за его публикацию началась почти сразу после кончины автора, случившейся 19 октября 1938 г. Очевидно, в начале следующего, 1939 года[2] группа видных советских литераторов обратилась к руководству писательской организации с просьбой поставить вопрос перед издательством «Советский писатель» об издании романа Бориса Житкова «в целом виде» как выдающегося произведения советской литературы. Член Президиума ССП Валентин Катаев поддержал коллег, сделав к их обращению следующую приписку, адресованную директору издательства Г. Ярцеву:

«Совершенно согласен с мнением товарищей. Прошу из<дательст>во «Сов. писатель» разобраться в этом вопросе и обязательно издать «Виктора Вавича».

Прошу сообщить мне о решении из<дательст>ва».

Судя по последующим событиям, руководство «Советского писателя» довольно долго раскачивалось (согласовывало вопрос в Главлите, а Главлит, очевидно, в Агитпропе ЦК ВКП/б/ — ?) и, скорее всего, не раньше начала 40-го приступило к подготовке издания. Однако вскоре снова возникли какие-то тормозящие обстоятельства. Трудно сказать, из какой инстанции (не исключаю, что от не согласных с Катаевым членов президиума ССП) исходило торможение, но в марте 41-го Ярцеву пришлось прибегнуть к такому средству поддержки, как авторитетная «внутренняя рецензия», одобряющая публикацию. 19 марта 1941 г. ее написал редактор «Литературного обозрения» Федор Маркович Левин, маститый литературный критик[3]. Пока не будем спешить с предположениями, чтó, наконец, сдвинуло дело: рецензия Левина, или включились какие-то другие, неизвестные нам механизмы, но уже в мае 10-тысячный тираж полного текста «Виктора Вавича» был отпечатан.

Торжествовать победу сторонникам публикации романа, однако, не пришлось: неожиданно Главлит, не выдвинув против книги никаких новых обвинений и даже не удосужившись направить руководству издательства официальный запрет (которого по факту не было) на распространение книги, находившийся на складе тираж в продажу не допустил.

К сожалению, директор издательства Георгий Ярцев то ли слишком долго и тщетно пытался выяснить в цензурном ведомстве причины случившегося, то ли боялся еще больше обострить ситуацию, вспоминая историю выпуска стихотворного сборника Анны Ахматовой «Из шести книг», закончившейся для него в октябре 40-го года партийным выговором «за беспечность и легкомысленное отношение к своим обязанностям». Но, так или иначе, использовать для более активных действий остававшийся в его распоряжении до начала войны целый мирный месяц — Ярцев не успел. Трудно сказать, на что он рассчитывал, решившись затем, в самый разгар немецкого наступления, обратиться с жалобой на действия Главлита к секретарю Президиума ССП Александру Фадееву. В меру решительное и обстоятельное письмо директора издательства, датированное 5 сентября 1941 г., завершалось следующим призывом: «Издательство «Советский писатель» просит Президиум ССП вмешаться в это дело и обратиться к директивным органам об отмене решения Главлита о задержке выпуска романа Б. Житкова».

И что же? Вмешательство главного литературного начальника свелось к фактической поддержке Главлита (все, включая Фадеева, конечно, понимали, что Главлит лишь выполнил указание своих партийных кураторов): в ноябре 41-го он написал свой отзыв на роман Бориса Житкова, наиболее яркие перлы которого нам уже знакомы по приведенному отрывку из книги Арлена Блюма.

История второго, послевоенного запрета «Виктора Вавича» оказалась еще более драматичной. Судя по сохранившемуся в РГАЛИ повторному заключению Ф. М. Левина от 3 мая 1947 г. о целесообразности выхода в свет этого произведения, Г. Ярцев, знавший о продолжающемся «подвешенном» состоянии отпечатанного в 41 г. тиража, решился на новую попытку его освобождения из-под несанкционированного ареста.

Возможно, он и в этот раз то ли из лучших побуждений поспешил, то ли, поддавшись на чью-то провокацию, дал маху с выбором времени для подобной инициативы. После августовского 1946 г. Постановления ЦК ВКП(б) «О журналах «Звезда» и «Ленинград» в стране воцарилась атмосфера такого мракобесия, что остается лишь удивляться, как многолетний руководитель крупного издательства, имевший за плечами горький опыт истории с ахматовским сборником 40-го года, мог в подобных обстоятельствах рассчитывать на успех. Никуда не исчезнувшие противники романа Житкова, чьи паруса теперь ежедневно наполнялись дувшими со Старой площади ядовитыми ветрами, могли действовать куда решительнее, чем в 41-м. Правда, их решительность не предполагала большей открытости, так что и сегодня мы не знаем, когда именно был уничтожен десятитысячный тираж «Виктора Вавича». Не знаем мы и того, как объяснить странные упущения книжных инквизиторов, проглядевших попадание нескольких экземпляров фактически запрещенного ими романа в ряд крупных библиотек страны, где они хранились в свободном (!) доступе, а также в кое-чьи личные собрания.

Но так ли уж, в конце концов, важны для нас механизмы, подробности и промашки этой спецоперации? Ведь она лишь поставила точку в довольно длинной и до конца не ясной истории борьбы идеологических охранителей сталинского режима с опасным (по их мнению, убеждению, чутью?) сочинением Бориса Степановича Житкова.

Что ж, попытаемся для начала разобраться с причинами этой «опасности». На мой взгляд, их как минимум четыре:

— в картине «русского мира», представленной автором, они не могли не распознать (почувствовать) его обреченности: насквозь пронизанный насилием, он катится в историческую бездну; отсюда глубокий пессимизм автора, отсутствие положительных героев и выведение в заглавие имени персонажа, процесс моральной деградации которого мы наблюдаем на протяжении всей книги, что неслучайно: Виктор Вавич деградирует вместе со всем русским обществом;

— наиболее запоминающейся частью текста — и этого тоже не могли не заметить его читатели на Старой площади — являются кульминационные сцены страшного антиеврейского погрома, написанные с жесткой, порой травмирующей правдивостью; это — не какой-нибудь казачий, военный или имеющий характер полицейской спецоперации, а подлинно народный погром, в котором участвуют практически все слои русского населения огромного города, включая переодетых полицейских, причем от немногочисленных студенческих защитников убиваемых евреев погромщиков охраняют казаки (по сути, вооруженные представители русского народа), обеспечивающие таким образом «охрану порядка» — того самого «порядка», который в итоге (как раз в 3-й части романа) устанавливается, дабы и далее всем вместе беспрепятственно лететь в бездну;

— на фоне этого ужаса единственными светлыми лучиками в романе оказываются — и это особо болезненно воспринималось будущими борцами со «безродными космополитами» — флейтист Илья (Израиль) Израильсон, среди всех романных персонажей человек (разумеется, на мой взгляд) самого полезного и исключительно мирного рода занятий, при этом совершающий в основном разумные и человеколюбивые поступки; а также еврейская семья, спасающая от полицейского насилия русского мальчика-гимназиста Колю;

— городом, где происходит основное действие романа (в нем легко узнается не названная автором хорошо знакомая ему Одесса), управляет немец-антисемит Миллер[4], последовательный проводник внутренней политики другого немца-антисемита, сидящего на троне; одним из главных злодеев романа также является немец — полицейский ротмистр Карл Рейендорф (и это к тому, чтобы не забывать об обстоятельствах 1939-40 гг., когда не только происходило резкое потепление отношений, перешедших в военное и дружеское сотрудничество сталинского и гитлеровского режимов, но и решалась издательская судьба «Виктора Вавича»).

Эти разъяснения, однако, не дают ответа на главный вопрос цензурно-издательской истории романа: что же на самом деле происходило весной, а затем осенью 41-го, когда Главлит сначала отказался от продолжения своего двухлетнего противодействия инициаторам публикации, а спустя пять месяцев неожиданно арестовал готовый тираж.

Думаю, речь здесь следует вести об историческом казусе, в котором совершенно непредвиденным образом сошлись последствия двух разноуровневых событий: обострившейся подковерной борьбы двух сталинских выдвиженцев за влияние на аппарат Агитпропа и никем не ожидаемой стремительности немецкого наступления в первые месяцы войны. Посмотрим сначала на ситуацию в Агитпропе. Почему именно это спецподразделение секретариата ЦК с роковой неизбежностью оказалось вовлечено в цензурно-издательское противостояние, связанное с публикацией книги Житкова? Дело в том, что уже известная нам инициатива авторитетных литераторов, поддержанная членом Президиума ССП Валентином Катаевым, сразу подняла планку многолетней проблемы обнародования полного текста романа как минимум на уровень Агитпропа — идеологического куратора Главлита. Цензурное ведомство не могло без его разрешения пренебречь, пусть официально не оформленным, но, тем не менее, принятым в середине 30-х гг. в кабинетах на Старой площади негласным решением о недопустимости публикации третьей части романа. А теперь еще раз обратимся к 4-му пункту наших разъяснений по поводу идеологических «опасностей» текста Житкова и подумаем: мог ли себе позволить идеологический аппарат ЦК после августовского и особенно сентябрьского (1939 г.) соглашений с фашистской Германией дать добро на выход этой книги? В крайне неустойчивых условиях неожиданно возникшей «дружбы» с режимом, от зверств которого только что тысячными толпами бежали из Польши на присоединенные к СССР территории еврейские беженцы, о расизме и антикоммунизме которого с середины 30-х советским людям сообщалось отнюдь не в сочувственных тонах — нет, пойти на такое цековские аппаратчики, разумеется, не могли. Слишком опасными представлялись возможные ассоциации тогдашних советских читателей. Получалось, что враги тысячи раз проклятого, свергнутого в 1917-м году режима, возглавляемого немцем на троне, и теперешних (сентябрь 39-го — нач. 41-го) немецких друзей советского правительства одни и те же: революционные выученики Маркса-Энгельса и гонимые на почве расовой ненависти евреи.

Но к весне 41-го, когда всем, включая Сталина, стало ясно, чем вот-вот закончится эта рискованная дружба, главный враг — фашистская Германия — наконец обозначился: сработал обратный механизм, и книгу, демонстрирующую родство ненавистного царского режима с политической системой только что обозначившегося врага, напечатать 10-тысячным тиражом сделалось вдруг актуальным и возможным. Напечатали. Но не успели оглянуться, как разгоревшаяся к тому времени война с ее территориальными и поведенческими (немалой части советских людей) «неожиданностями» снова резко повернула идеологический рычаг: еврейская тема, будто по мановению волшебства, не просто «закрылась», а стала стремительно наполняться давно знакомым «народным» настроением, никогда, в общем-то, не умиравшим в головах цековских идеологов и их главного кремлевского вдохновителя.

Что же касается разгоравшегося во время этих историко-идеологических разворотов подковерного конфликта в Агитпропе, то нерешенностью вопроса с «Виктором Вавичем», как мне представляется, манипулировали — каждый в своих интересах — два сталинских любимца, секретари ЦК Маленков и Жданов. Терявшие влияние в Агитпропе ждановские выдвиженцы (руководителем этого ведомства по инициативе Маленкова в 1940-м сделался Георгий Александров) весной 41-го, с подачи своего лидера и с учетом изменившейся военно-политической ситуации, в противовес маленковцам, неожиданно поддержали публикацию житковского романа. Тем самым они не только «показали зубки» своим соперникам, но и «рассчитались» за решенную без их участия (секретарем ЦК Андреевым) судьбу ахматовского сборника 40-го года. Маленковцы же, внимательно наблюдавшие за каждым шагом конкурентов, в сентябре 41-го поставили в этом противостоянии победную точку. Правда, поскольку уничтожение тиража после официального разрешения Главлита и в случае изменения политической конъюнктуры могло бы быть расценено как самоуправство, победители удовлетворились негласным арестом романа.

Военное лихолетье и Постановление ЦК ВКП(б) 1946-го отодвинуло решение вопроса на несколько лет. А в 47-м, когда, кто-то из писательской среды (возможно, с провокационной целью, по заданию маленковцев) напомнил назначенному вновь курировать культуру и идеологию Жданову о некогда поддержанном им филосемитском романе, тот, разумеется, отреагировал по законам аппаратного жанра, усмотрев в творении Житкова… нет, конечно, не еврейский национализм и клеветническое изображение революционного подполья. Теперь покойный Житков оказался виноват в идейном пессимизме и неверии в светлое социалистическое будущее русского народа. Великого народа, представленного им исключительно образами черносотенных погромщиков, полицейских садистов, опустившихся пьяниц и эсеровских террористов. Ясно, что с таким «сопровождением» Главлит не преминул отправить тираж 1941 года под нож.

Фадеев, на мой взгляд, существенной роли сыграть в этой истории не мог. Главлит не был обязан согласовывать свои решения с ССП. Формально он входил в состав правительства (как и его «конкурент» Главискусство), но, как уже говорилось, фактически курировался и идеологически направлялся Агитпропом ЦК. Поэтому ни воспрепятствовать распространению ранее разрешенной книги, ни потребовать уничтожения отпечатанного тиража президиум ССП и его руководитель не могли. Об этом свидетельствует история уничтожения подготовленного Константином Симоновым поэтического сборника Пастернака (1948), выходу которого пытался противодействовать Фадеев. 6 апреля он направил Жданову официальное письмо. Вот наиболее яркие цитаты оттуда: «Довожу до Вашего сведения, что Секретариат ССП не разрешил выпустить в свет уже напечатанный сборник избранных произведений Б. Пастернака, предполагавшийся к выходу в издательстве «Советский писатель» при серии избранных произведений советской литературы. К сожалению, сборник был напечатан… (такова фактическая власть Фадеева: не разрешил (?), а Симонов взял, да напечатал. — Н. О.). Однако секретариат не проследил за формированием сборника, доверился составителям, и в сборнике преобладают формалистические стихи аполитичного характера. К тому же сборник начинается с идеологически вредного «вступления», а кончается пошлым стихом ахматовского толка «Свеча горела». Стихотворение это, помеченное 1946-м годом (явно провокационное уточнение, подчеркивающее год злополучного Постановления. — Н.О.), звучит в современной литературной обстановке как издевка». Ясно, что Жданов, фактический автор антиахматовского постановления, не мог не отреагировать на подобный сигнал сталинского любимца. Наверняка он дал соответствующие «рекомендации» Агитпропу, а тот попросту приказал Главлиту. Так была зарезана книга, подготовленная немалыми усилиями Симонова. Ее отпечатанный тираж был безжалостно уничтожен.

Но если в расправе с пастернаковским сборником агитпроповцы лишь исполнили роль передаточного звена, а мракобесное решение товарища Жданова диктовалось духом и буквой подготовленного им же Постановления 1946-го, то в основе продолжавшейся долгие годы их борьбы с романом Бориса Житкова лежала, как мне представляется, главная скрепа режима — Страх. Это был, с одной стороны, ползущий из глубин сознания, ими же самими накручиваемый страх, у которого, как известно, глаза велики, а с другой — большой Страх, вобравший себя многие «мелкие» страхи: ускользающей монополии на право интерпретации единственной и неоспоримой «правды», непредсказуемости последствий принимаемых решений (либо уклонения от их принятия), политических доносов, мелких подножек конкурентов и т. д и т. п. Мрачный парадокс ситуации заключался в том, что природа этого страха, скрепляющего, по сути, все механизмы управления сталинской империей, была наилучшим образом показана Борисом Житковым в прочитанном ими романе. В частности, в сцене, где полицейский надзиратель, прожженный антисемит Сеньковский призывает своего коллегу Виктора Вавича переодеться в гражданское платье и принять участие в начавшемся антиеврейском погроме. Тот явно не хочет мараться, пытается тянуть время, как-то отвертеться. Наступает решающий момент.

«Виктор скинул картуз, бросил на стол. Глядел в окно, в штору.

— Ты что? — повернул его за плечо Сеньковский. — Идешь? — и губу вперед выпятил, хмуро прищурился на Виктора. — Нет? Так, значит, и доложить? Что с жидами, значит? И пусть царю в морду плюют?

Виктор зло покосился на Сеньковского.

— Да я твою королеву — знаешь, Господь с ней, — а служить, так… Да ты револьвер на шнурок и на шею, чтоб не вырвали там. Ну, готов?

Сеньковский толкнул дверь в прихожую. Груня (жена Вавича — Н. О.) стояла в коридоре, глядела, рот приоткрыла. Виктор шагнул из комнаты.

— Витя! Не ходи, не смей! — крикнула Груня.

— Служба-с! — и Сеньковский назидательно тряхнул головой. — Приказ в штатском.

— Витя! — Груня шагнула и руку одну вытянула вперед.

— Да мы пройдемся, поглядим там. — И Сеньковский пихал Виктора вперед. — Мы скоро назад.

Виктор шел молча. Передергивал лопатками».

А уже через несколько минут, оказавшись в эпицентре погрома, нерешительный «Витя» преображается в озверевшего дикаря.

В одном из личных писем Борис Житков так обозначил тему своего романа: «Пишу я, собственно, о власти Князя Мира Сего. Вот и вся тема. Вся.» Не знаю, верно ли я интерпретирую смысл приведенного высказывания, заменяя по-разному трактуемое понятие известного религиозного образа, но, думаю, большинство читающих эти строки согласятся, что в «Викторе Вавиче» автор стремился показать механизм работы зла, с ужасающей легкостью овладевающего человеком, людьми, обществом. Одним из важнейших инструментов этой работы является, как мы убедились, страх. Но почему, вправе мы задаться вопросом, именно в «русском мире» действующее посредством страха зло добивается таких впечатляющих успехов? Не оттого ли, что столетиями усваиваемое русской культурой его восприятие как внешней по отношению к человеку, изначально чуждой ему силы, заведомо переводило невидимую линию сопротивления в некое метафизическое пространство, «штаб Сатаны», в то время как реальный «Князь Мира Сего», расселившийся в каждом человеке личинками первобытного страха и зверства, сначала преспокойно дожидается своего часа, а затем… так успешно действует. И не потому ли дезинформированный этим ложным пониманием «борец со злом» вместо того, чтобы ежеминутно, ежечасно, по каплям выдавливать из себя страх, зависть, гордыню и склонность к насилию, постоянно ищет и, разумеется, без труда находит повсюду неких агентов, пособников, носителей и едва ли не вочеловечившиеся ипостаси этого несуществующего зла, с которыми вынужден сражаться до полной победы?

Вот что по поводу укорененного в народном русском сознании понимания происхождения, случайной сущности и конечной обреченности зла пишет в своей монографии «Представления и природе зла в древней Руси» (СПб, 2023) доктор философских наук А.П. Щеглов: «Родоначальником зла и персонификацией злого начала в древнерусской мысли выступает Дьявол, вначале высшее положительное ноуменальное начало, трансформировавшееся в начало отрицательное и ставшее основоположником зла». Таким образом, человек (по крайней мере, православный русский) оказывается ни в коей мере не причастен к его появлению в посюстороннем мире, ведь рождение этой силы переносится во времена, предшествующие даже первородному греху «перволюдей» Адама и Евы. Что, как отмечает Щеглов, отличает русские представления о времени появления зла от «западных». В частности, от представлений блаженного Августина, считавшего, что зло появляется только после «первородного греха». Нет, считал русский народ: во всем виноват Сатаниил, позавидовавший тому, «как украсил Бог <…> землю, и гордость (курсив мой — Н.О.) обуяла его. Сказал он в помысле своем: “Сколь прекрасно все под небом, но не вижу управляющего над всем этим. Поэтому приду на землю, и приму, и обладаю ей, и буду как Бог”» (Рукописный сборник ХY века, перевод А.П. Щеглова). Неясно, правда, откуда в самóм-то «высшем положительном ноуменальном начале» взялась подвигнувшая его на столь масштабный бунт гордость — злейший из грехов человеческих, когда ни людей, ни грехов, ни зла ни в каком виде не существовало, а самостоятельно породить кого— или что-либо подобное, не будучи Демиургом, он не мог? Он был лишь «…приставлен (очевидно, Богом, кем же еще? — Н.О.) к земному устройству и управлял землей» (тот же Рук. сборник), но в результате его свободного выбора «…создается третья извращенная бытийственная структура, которая полностью исчезает из духовного ангельского мира, и оказывает пагубное воздействие на мир феноменальный» (А.П. Щеглов). Вот как формулирует автор монографии суть случившегося: «Сатана своими ложными действиями вызвал онтологическую катастрофу, после чего сам становится центром и источником мирового зла». Но поскольку древнерусская мысль не допускала в существовании зла «онтологических начал», а считала, что оно «…лишь частичный распад бытия, форма рассеивания, а не фатальное, конечное распадение всех бытийственных образов», то его существование не несло мироустройству глобальной угрозы. Абсолютный смысл имело лишь добро, в то время как «…зло имело даже не относительно, а случайное значение». Это — «…единственная сущность во всем многообразии творения, имеющая конечные положения. Исчезнут реальные носители зла, пропадет и само зло как бытийственное явление».

Русскому человеку оставалось лишь найти, стигматизировать этих реальных «носителей» и, во имя торжества добра, орудием которого в качестве адепта единственно верного учения о происхождении и целеполагании двух противоборствующих сущностей он себя ощущал, принять меры к их, носителей зла, исчезновению.

Тут мне представляется уместным еще раз обратиться к тексту Бориса Житкова, показав, как реагирует на эти меры изображенная им одна из подлежащих уничтожению носительниц той самой «случайной» и, разумеется, «конечной» сущности:

«Танечка выпрыгнула в столовую, схватила свою неначатую чашку, и чашка дробно билась о зубы в руках у Лейбович. Она с трудом глотала, поставила чашку на рояль.

— Я вас умоляю, — свежим голосом говорила Лейбович, — дайте нам на завтра, только на завтра, пару икон, вы же понимаете? Только поставить. Вы знаете, что делается на Слободке? Ой! — и Лейбович сцепила обе руки и била ими себя в лоб. — Я не знаю, если есть Бог, то как он может смотреть на это, когда человек, человек не может… человек не может это видеть. Господи, Господи! — и Лейбович с судорогой подняла стиснутые руки. — Это христиане! Это русские! Православные убивают! Стариков убивают… женщинам… беременным… — Лейбович захлебнулась, она вдруг села на стул, вцепилась пальцами в голову. Она вскочила. — Будь проклята, проклята! Проклята эта страна! — крикнула исступленным голосом. — Тьфу, тьфу, тьфу на тебя! — и она плевала как будто в кого-то перед собой и снова бросилась на стул и вцепилась, точно хотела содрать с себя волосы, и, скорчившись, все ударяла сильней и сильней ногой об пол».

Не хочется завершать все здесь рассказанное на столь мрачной ноте. К тому же как раз сейчас вспомнилось задуманное, но так и на поставленное в скобках уточнение после фразы о двух, по моему мнению, умнейших отечественных писателях первой половины минувшего века — Козыреве и Житкове. Уточняю теперь: умнейшим писателем его второй половины я считаю Фридриха Горенштейна.

По-моему, как мировоззренчески, так и по «особенностям творческой оптики» (выражение интервьюировавшего его в 1999 г. Юрия Векслера) Горенштейн поразительно близок моим избранникам. Почему? Лучше всего ответит он сам. Вот важнейший эпизод этого интервью.

Ю. Векслер: У Горького есть рассказ «Рождение человека», где солнце по воле авторской фантазии «думает»: “А ведь не удались людишки-то!”. Читая ваши книги, можно предположить, что такой взгляд на человечество, как на неудавшееся племя, вам близок?

— Почему это мой взгляд? И это не Горького взгляд. Это из Библии взгляд. Поэтому и был Всемирный потоп и так далее… Моя позиция безусловно отличается от позиции гуманистов. Я считаю, что в основе человека лежит не добро, а зло. В основе человека, несмотря на Божий замысел, лежит сатанинство, дьявольство, и поэтому нужно прикладывать такие большие усилия, чтобы удерживать человека от зла. И это далеко не всегда удается. В моем романе «Псалом» есть разговор одного из героев с гомункулом. Герой спрашивает, как различать добро и зло, ведь зло часто выступает в личине добра, и это на каждом шагу, а «человечек из колбы» ему отвечает: “Если то, что ты делаешь и чему учишь, тяжело тебе, значит, ты делаешь Доброе и учишь Доброму. Если учение твое принимают легко и дела твои легки тебе, — значит, ты учишь Злому и делаешь Зло…”

Примечания

[1] Об издательской истории, теме и отчасти содержании этого произведения см. статью Марианны Роговской-Соколовой «Русь позвала тебя» (ЛГ, № 5, 2013).

[2] См. исследование Галины Васильковой «Страсти по “Вавичу”. О судьбе первого полного издания романа Бориса Житкова» («Звезда», № 9, 2022), на документально установленные факты и датировки которого я опираюсь.

[3] Некоторые факты биографии Ф.М. Левина: 1938–1941 — главный редактор журнала «Литературное обозрение»; июнь 1941–1945 — уход добровольцем на фронт, служба на Карельском и 3-м Украинском фронтах, награжден орденом Красной Звезды и медалями; лето 1945 — возвращение к работе литературным критиком; 1948 — травля в печати в связи с развернувшейся борьбой с «безродными космополитами», март 1949 — исключение из партии; 1954 — восстановление в партии, редактор издательства «Советский писатель».

[4] Реальным градоначальником Одессы в 1905 г. был Н.Г. Нейдгардт, шурин будущего главы правительства П.А. Столыпина. В том же году он сделался одним из помощников организатора «всероссийской погромной организации» члена совета министров внутренних дел тайного советника Е.В. Богдановича (см.: А. Миндлин. Антиеврейские погромы на территории российского государства. СПб, 2018).

Print Friendly, PDF & Email
Share

Николай Овсянников: Чем напугал сталинских цензоров роман «Виктор Вавич»?: 5 комментариев

  1. Алла Цыбульская

    Прочла с чрезвычайным интересом и рассказ о романе «Виктор Вавич», который я, к сожалению, пока не прочла, и публикацию о нем Николая Овсянникова, вместившую анализ времени и движущих его силах, начиная от событий, описываемых Б. Житковым, до обстоятельств, связанных с преградами на пути к печати романа в советское время уже в конце 40-х годов прошлого века.Меня сильно зацепило как читателя внимание автора статьи к истокам той мрачной силы, которая привела к обесчеловечиванию верующих православных в эпоху конца 19-го века , описываемую Житковым, и что продолжила путь к обесчеловечиванию нынешних представителей народа России, также вновь осеняемых РПЦ.Это не сказано впрямую, это обозначено.Имеющий уши, да слышит. По сути отражение жестокого, злобного, низменного в людях явилось драматическим итогом внимательнейшего, основанного на изучении исторических документов труда исследователя прошлого Николая Овсянникова.Благодарю автора также за адресацию к роману, о котором прежде не знала.

  2. Бормашенко

    Сердечное спасибо. Житков — совершенно уникальный писатель. Ему довелось умереть своей смертью, а не помри вовремя, его бы точно расстреляли.
    «Вопреки Булгакову, рукописи горят. Кроме текстов нужна ещё и судьба. Вот, скажем, «Виктор Вавич» Бориса Житкова. Если бы у этого романа была судьба, он занял бы нишу между «Тихим Доном» и «Живаго». Теперь он станет, может быть, лишь темой диссертаций». (Андрей Битов)

  3. Колобов Олег Николаевич, Минск

    Поучительное и наставительное исследование, спасибо, уверен, НЕ ПРОПАДЁТ!!!

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.