©"Семь искусств"
  май 2023 года

Loading

Весна бредит дорогами. Хочется вдыхать её воздух вместе, вместе, непременно вместе с воздухом дальних дорог: только вместе они, два этих воздуха, составляют полный чувственный комплекс, потребный уму, воображению и полноте телесного самоощущения — сразу.

Ольга Балла-Гертман

ДИКОРОСЛЬ

(продолжение. Начало в № 11/2017 и сл.)

Цвет небесный

Ольга Балла (Гертман)А ещё у апреля, у конвенционального обозначения его цифрой в дате, 4, — глубокий, завораживающий синий цвет, без сомнения лучший из тех, что устроены Творцом миров. Мало что люблю я на земле и над нею так, как синий цвет, насыщенный (сам по себе, ещё прежде того, что в связи с ним и по его поводу происходит, что им окрашено) перспективами, воздухом, временем и вечностью одновременно. Это цвет раскрытия, преодоления границ, высоты, — всё это банально только на уровне формулировок, но не перестаёт чувствоваться с первичной, нестирающейся остротой, когда, пишучи дату, видишь в ней раскрывающуюся тебе навстречу цифру 4, цифру нежной живительной влаги, неба и воздуха.

Торжество синевы, опьянение ею.

Погружаясь в неё, целиком внутреннюю, столь же невидимую миру, сколь и безусловную, простирающуюся прежде всякого смысла и почти не нуждающуюся в нём, — думаешь: этот синий цвет, ах, способен оправдать едва ли не всё, что угодно. Придать этому всему огромное дополнительное измерение — возможно, превосходящее все прочие измерения.

…ну конечно, апрель требует полноты жизни, то есть — внутренней расправленности её, переполненности движением всех её — опять же внутренних — углов, чтобы ни один не был замят или заломлен. Чего-то такого, чтобы жизнь была полна изнутри самой собой как раскалённым цветным воздухом — и была бы огромна, горяча и летуча, как воздушный шар.

О спасительности неспасающего

Даже если письмо не спасает всего (а оно, конечно, этого не делает) — оно всё равно даёт восхитительное, опьяняющее, терапевтичное в конечном счёте — телесное чувство его спасительности. И усердствовать в нём стоит уже хотя бы ради только этого одного. К обречённости всех мыслимых усилий (в которой тоже не сомневаюсь) это не имеет никакого отношения.

Вверх

Ведь что может быть прекраснее набирающего силу, наполняющегося горячим воздухом — как тот же самый, архетипический воздушный шар — и всё выше и выше плывущего текста? Самого вот этого его освобождающего, расширяющегося движения вверх? — Нет, ничего не может быть. Проверено.

Всё самое прекрасное, что нам дано пережить на свете, — похоже именно на это.

Но текст это умеет, кажется, лучше всего.

Из комментариев к непроговоренному

…таинственным образом, счастье всё-таки очень родственно свободе. И в некоторых своих аспектах, может быть, самых глубоких, оно — она и есть. (Но — опять же таинственным образом — почему-то не наоборот.)

Один континуум

Формально (как причина и следствие) не связанные друг с другом, коронавирус и война уже одной только своей одновременностью срослись в один событийный комплекс, стали внутри него взаимодействовать, обмениваться элементами. Стали двумя — неразделимыми, почти сливающимися — обликами одной беды. Один континуум.

Думаю, однако же, и вот что. Всё-таки пандемия с её карантином, с повседневностью смертей (и выработкой им в ответ спокойного, то есть неистерического, понимания безутешности — это вот очень важно), с неконтролируемостью, в конечном счёте, происходящего, со схлопыванием возможности передвижений по большому миру, развитием электронных контактов и главное, главное, — с усиленным разведыванием и эксплуатацией внутренних ресурсов оказалась великолепной школой проживания несчастья и обживания ограничений (и наращивания внутренней независимости от них, включая и независимость от высокой вероятности того, что в любой момент смерть явится и за тобой — и понимания того, что для явления в любой момент ей совершенно не нужны ни пандемия, ни война. Это всего лишь обострение очевидного, режущее прояснение, укрупнение его). Расположенные к конспирологическому мышлению ещё в пандемийные времена говаривали, что-де «это неспроста», «нас к чему-то готовят». Готовили или не готовили, но, мне кажется, мы оказались подготовленными.

Уточним по результатам некоторых диалогов. Говоря о пандемии и исторических событиях как об одном континууме, я и не мыслю иметь в виду, что последние, подобно первой, — бедствие стихийного характера, типа никто не ответствен (благословенной наивности недостаёт) и мы тут ни при чём, оно всё само. Имею в виду нечто более общее. В результате и того и другого наши отношения со смертью стали более внутренними и подробными (ну, во всяком случае, мои, о чём могу говорить уверенно), и состоялся слом когнитивных матриц, в результате которого стало на уровне внутренней очевидности, а не одних только умозрительных соображений понятно, что может быть и то, чего, как чувствовалось до тех пор, не-может-быть-никогда, и наши представления о мире и умственные привычки имеют к так называемой реальности не слишком большое отношение. Ну и третье: необходимость и принципиальная возможность внутренней свободы от угрожающего.

О разновидностях силы

…но дело и в том, что для надрыва и отчаяния тоже нужна сила. Ничуть не меньшая, — а то и большая — чем для спокойной уверенности наперекор-всему. Просто она иначе организована.

И да, они — надрыв и отчаяние — тоже нужны. Просто уже потому, что бывает и так, что в них правда, что именно в них-то и правда.

И её необходимо прожить, в идеале — в полном объёме.

Ну, например, для того, чтобы в полной мере быть человеком.

И не возвращаться

Человек по определению живёт иллюзиями, состоит из них — и одна из важнейших, человекообразующих иллюзий такова, что весна сама по себе означает огромное, требовательное в своей огромности увеличение количества жизни.

Всё более весенние дни своим предельным, разрывающим плоть мира светом прямо криком кричат о необходимости участия в них — хотя бы простым телесным присутствием на улицах, требуют его.

В светлую пору суток человеку куда более чувствуется, чем думается (да и то в основном такое, чего лучше бы не чувствовать), в тёмную же — чем темнее, тем лучше, яснее, отчётливее, независимее думается. (Не говоря уже о том, что — чем меньше вещества суток остаётся, тем тщательнее, усерднее оно используется. Светлое время хочется беспощадно транжирить, пока оно не растратит наконец всего своего света.) Всё более целиком уходишь в мысль, оставляя прочее позади, не оборачиваясь.

Да и не возвращаться бы оттуда.

После упрощения

Пока можно было ездить в Прагу (в любой, по существу, момент, когда вздумается, а хоть бы и не в любой) и оттуда ещё, вскочив в автобус на автововокзале, ездить в любую сторону Евросоюза, куда только позволят время и деньги (не то чтобы они многое позволяли, но кое-что всё-таки да), — была (оказывается) молодость — одна из последних её стадий (знаю, что не все ещё исчерпаны) — и вечная спутница её, несколько даже спутниц: лёгкость, игра с миром — и поверхностность, без изрядной доли которой обе они невозможны.

Что-то было в этом от великого упрощения реальности (упрощения, предстающего наивному сознанию как укрощение её, — а вот нет), от замены металла и мрамора картоном и пластмассой.

Теперь, когда всё это стало невозможным, наступает всерьёз, осваивает свои владения старость — с толпою интересных, волнующих спутников: смирением, терпением, самодостаточностью — по крайней мере, внутренней, глубиной.

(Человек тяжелеет — но эта тяжесть тянет в глубину.

Там тоже интересно. Нисколько не менее, чем на поверхностях, просто иначе.)

Сложность и цельность

На самом деле утраты и невозможности минувших трёх лет уточняют человека и если и не лишают его (спасительной, защитной, утешительной) наивности, то, по крайней мере, создают ему возможность отважиться жить без неё.

Поставить перед собой почти невыполнимую (но тем более важную) задачу одновременных сложности и цельности.

(И что-то сдаётся мне, что любая приснопоминаемая рационализация происходящего неминуемо связана с его упрощением и спрямлением, то есть, в конечном счёте, с искажением общей невместимой картины. — Отдельный вопрос, разумеется, что иначе с этой общей картиной вообще проблематично иметь дело, — но тем не менее. — Стоит, видимо, неотступно держать в уме, что между (оперативным, рабочим, прикладным) образом в нашей голове и так называемой реальностью существует огромная неустранимая разница.)

Очередное уточнение очевидного: путём зерна

Красота (если и не спасает, то) воспитывает уж тем, что требует внутренних дисциплинирующих усилий в ответ ей, даже — непроизвольно их вызывает; перед нею не просто стыдно быть аморфным, хаотичным и грубым (это-то конечно), но это становится попросту невозможным в полной мере; раз (особенно — если не раз) заронившись в человека в качестве некоторого зерна, там, в его внутренней темноте, начинает она свою таинственную, непостижимую преобразующую работу, прожигает насквозь, проплавляет и в конечном счёте видоизменяет его прежние структуры.

Наше безнадёжное дело

Тяга к опаздыванию (сладкий тёмный соблазн его) — бунт против диктата времени. Стремление писать поперёк прочерченных им линеек.

И да, да, да, в отношения со временем (как и со всем неотменимым) это входит необходимейшим компонентом.

Пренебрегая и отлынивая: о безбрежности

Читать хочется нынче без всякого разбору, без разумных оформляющих границ, как в юности, — ещё более без разбору, чем тогда, в пору первых сумбурных попыток профессионального самооформления, когда всё-таки были и требования к себе, и верная спутница их, аскеза-самоограничение внутри избытка: не читать случайного, «суетного» (это когда много усилий вокруг несущественного — того, что видится таковым), — читать непременно нужное, глубокое, значительное, «всемирное», неважно, понимаешь или нет (а по молодой дури, конечно, чаще всего нет), главное, всадить его — преодолевая внутренние сопротивления — в себя и пусть оно, значительное всемирное, тобой по своему усмотрению распоряжается; выстраивать систему. (Оно, конечно, хорошо, когда бессистемность и система встречаются, взаимонакладываются и взаимодействуют, — тогда-то, подозреваю, они и приносят наиболее сочные, наиболее интересные плоды, но на настоящее, качественное соединение их, каждая из которых требует всей полноты человеческих сил, хватает, скорее всего, исчезающе-немногих, почти никого.) Так вот хочется уже — вразнос и во все стороны — бунтовать против этой системы, против любой системы и именно что терять время (не говоря уже о том, что времени как раз тогда больше всего, когда его всласть теряешь. Оно тогда делается безбрежным).

Единственное настоящее, первоочередное значение чтения, основа и условие всем остальным его значениям: накачивать себя, главное, жизнью — всё равно какой: реальной, выдуманной, — чем дальше, тем больше понимаешь, что разница не так уж велика, а может быть, и никакой: и реальная выдумана, и выдуманная реальна, и вообще они только и делают, что обмениваются элементами, пока не сольются до неразличимости. Главное, чтобы внутри было как можно больше жизни, именно внутри, — вне уже чем дальше, тем менее важно. Можно (и нужно) махнуть на это внешнее рукой и уходить внутрь, внутрь, внутрь, в единственно мыслимую область свободы.

(Это разновидность засыпания, конечно, — ну и пусть.)

Разгораясь и догорая

…превращаешься в пламя. Даже когда гаснешь — превращаешься в пламя.

Просто в этом последнем случае пламя уже не видно. В том числе, в конечном счёте, и тебе самой.

Собери сам

Самим своим существованием (не говоря уж о том, что — самой своей неотменимостью) весна учит — всех, кто хоть сколько-то расположен к такому учению — яркости и ясности, точности и тонкости, крупности и лёгкости — и дистанции, выдерживаемой между нами и всем, что учит нас всему этому.

Весна словно бы каждому предлагает идеальный вариант его самого, лёгкую (по видимости) сборную модель. Собери сам, сам же и разбери. Разумеется, не получится, но по крайней мере станет видно, в каком направлении стараться.

Согревает в холода борода

Весна стала формой памяти

(да всё стало формой памяти; но весна из того, что — особенно. Она, бывшая некогда формой экстатики, воспаления, требования, стала формой экстатической, воспалённой, требовательной памяти).

Всё самое острое (а вследствие того — значительное; острое и значительное вообще как-то склонны путать друг друга, и тут нужны бы тонкие дифференцирующие операции) в связи с весной было пережито — и навсегда впечатано в память — в прежние годы, в основном в далёкие. Восприятие мира теперь, в основном, — и чем дальше, тем больше, — реконструкция однажды (а в воспоминаниях так и многократно) уже пережитого. Непроизвольная реконструкция, само реконструируется.

Страшно не хватает, на самом деле, непосредственности (воспоминаниями опосредовано уже чуть более, чем всё) и первичности, сырого страшного вещества бытия (а где оно пробивается, там его, знамо дело, и непроизвольно и произвольно сторонишься — того, для чего не отработаны воспринимательные механизмы, не накоплены воспринимательные инерции. Того, где надо бы — с нуля). Всё обросло избыточными даже подтекстами, как огромной густой бородой, многократно превышающей по объёму то, что ею обрастает. Подобно тому, как в детстве, особенно в дошкольном, все вещи гудели неразгаданной значительностью, теперь они, переполненные памятью, гудят ею, и гул этот точно так же, как и тот, первичный, громок, густ, непрерывен. Нет возможности исключать того, что это один и тот же гул; но воспринимаются они всё-таки как два разных. В каком-то смысле все вещи утратили сами себя (или усиленно к тому тендируют); каждая превратилась в портал (ведущий в то, что не она, да и во многих разных направлениях сразу), в узел туго переплетённых, взаимонакладывающихся, перекрикивающих друг друга, спорящих друг с другом ссылок и гиперссылок. — Все эти ссылки и гиперссылки вытесняют вещь из восприятия, они пользуются её хрупким временным телом как своим обиталищем — и разрывают его изнутри.

(С другой стороны, конечно, настолько привыкаешь жить в таком — перегруженном памятью — режиме, что, попав, например, в другую страну, вещи которой тебе ничего не напоминают, — чувствуешь мир голым и пустым. Без огромной густой бороды холодно.

Согревает в холода борода.)

Об инструментальности неинструментального

Понятно же, что человек мыслит (собственным) прошлым — буквально, пользуется им как одним из инструментов оформления и выделки мысли — полноправным, но как будто неявным (хотя стоит всмотреться — легко заметить). Обрабатывая сейчас некоторый смысловой комплекс, почему-то обнаруживаю активно вовлечённой в этот процесс память о петербургском Московском проспекте, о долгом хождении по нему одним далёким, долго-долго угасавшим майским вечером. Сама эта протяжность привлекается к проживанию мысли как основа, как рабочий стол, на котором мысль раскладывается, чтобы быть обозримой — и фактура и цвет которого небезразличны для того, как мысль будет увидена.

Вообще-то для мышления лучше Петербурга (проживаемого в ритме пешего хода) ничего не придумаешь. Москва — куда более для чувствований, да и сумбурных. Но они-то как раз нужнее всего (иначе что ж мы будем рационализировать, преодолевать и прояснять?). Куда же мы без сумбурных чувствований.

Дотла

Сохнущий двор, на глазах (не на ушах ли? — ну, на внутренних ушах — пожалуй) меняющий регистры звучания. В каждое время года, суток, часа пространство звучит иначе. На грани (плавящейся, тающей) марта и апреля — очень, очень высоко.

Весна бредит дорогами. Хочется вдыхать её воздух вместе, вместе, непременно вместе с воздухом дальних дорог: только вместе они, два этих воздуха, составляют полный чувственный комплекс, потребный уму, воображению и полноте телесного самоощущения — сразу. Жестоко хочется ездить, ездить далеко (ведь только далёкий путь — путь в самом-самом полном смысле слова, правда же?)

(даже когда стареющему телу, стареющей душе, стареющему сознанию это всё более в тягость, — всё равно: молодые привычки, молодые инерции пока сильнее).

Именно дальние, распахнутые дороги кажутся наиболее адекватным ответом на пронзительную, прозрачную, тонкую, сквозящую весну, которая сама себе — чудо и тайна. Оставить её, волнующую, просто так, без ответа, — невозможно, кажется необходимым ответить именно всем своим существом, —

— а что лучше создаёт возможности ответа всем своим существом, с вовлечением всех уровней его, чем дорога?

Дорога — это не о познании (чего бы то ни было: мира, себя, людей, достопримечательностей, истории…), даже не о расширении собственных границ (хотя немного и о нём тоже, а познание — эпифеномен, побочный продукт). Дорога — это принесение себя в жертву миру. Это в первую очередь символическое действие. (Не присвоение мира, которым может показаться и убедительно даже кажется, — а как раз наоборот: чистая самоотдача.) — В этом смысле едва ли не всё равно, куда ехать

(для чего — тоже в общем всё равно, хотя на самом деле ясно: всегда — для самой дороги, остальное — повод. Конечно, есть дороги, предпринимаемые ради некоторой цели, и есть те, что — ради самих себя; последние, разумеется, многократно важнее),

но, разумеется, чем дальше, тем лучше.

Как и в случае всякой жертвы, жалеть и щадить себя нельзя.

Морок и невроз (а потребность в дорогах, конечно, — и то, и другое) — это поверхностные проявления глубокого, антропологических — динамических — констант.

Весна — вся и поверх исторических (и иных) обстоятельств — взывает к самой сердцевине отношений человека с миром. Она — всей же собой — требует от человека крупности, значительности, глубины.

Удивительным образом, крупность и предельное — вплоть до исчезновения — самоумаление в этом контексте как-то соотносятся. И оказываются даже тождественны друг другу.

Растратить, растранжирить себя по пространствам.

Теперь, когда телесный эрос вместе со всем своим гормональным обеспечением перебродил и закончился, — это ещё очевиднее. Уже не принимаешь телесного морока за метафизику, — метафизика говорит сама за себя и прямой речью.

…дороги — это даже больше и сильнее работы — в смысле ответа миру, потому что они бессмысленнее и самоценнее. Чистая жертва, чистая трата.

(Приобретаемое тобой — ну, подумаешь, несколько поверхностных мимолётных впечатлений — несопоставимо в своей незначительности с тем, что ты тратишь: с убывающими силами, с драгоценным временем своей всё более короткой жизни, которую можно же было бы истратить на работу и оправдание, таким образом, твоего существования, — а ты их бросаешь в топку дороги — и они сгорают дотла.)

Четыре сестры милосердных

Старость работает в человеке, осваивает пространства, формирует их под себя, — и я ей рада, — может быть, даже очень рада.

С нею, смиряющей, уютно и спокойно — может быть даже, она сама по себе источник спокойствия и уюта. Она экранирует от мира, на дальнейшее участие в котором и сил, и желания всё меньше.

Уплываешь на собственном внутреннем корабле в собственные внутренние воды.

Усталость же хорошая вещь (когда нет нужды ей сопротивляться, а можно с нею взаимодействовать и сотрудничать). Её можно смаковать. Отдаваться в её власть сладко. Она снимает с человека бремя заботы о мире. Бремя заботы вообще. Она — один из вернейших путей к свободе, соперничать с нею в этом могут лишь старшие её сёстры: старость, болезнь и смерть.

Те, что приходят за всеми. Усталость — точно, даже за теми, кто не доживает до некоторых сестёр — кроме, разумеется, самой старшей. Каждому гарантирована. Щедра и демократична.

Она, голубушка, — антропологическая константа.

И у неё, о, конечно, — есть своё собственное, незаменимое смысловое пространство. Которое было бы непростительным упущением оставить без внимания и терпеливой, медленной — усталость же! — проработки.

Понятно, что у каждого жизненного состояния свои скорости, и вот наступает то, скорости которого мне милее (ближе, органичнее, подвластнее) всего.

Ура, братья-интроверты, приходит наше настоящее (внутреннее) время.

На кончике луча

Наверно, всё-таки человек никогда не перестаёт начинаться для самого себя, даже если у него совсем уж земного времени не остаётся. Всегда остаётся для себя в статусе открытия — даже наработав массу, казалось бы, рутинизированных практик, — хотя бы, например, потому, что в любой момент их тщательно сплетённая сетка может оказаться прорванной и обнаружить полное своё бессилие. Да и без этого тоже: сетка, на самом деле, очень тонкая, сквозь неё вечно просвечивает Неосвоенное, а уж в дыры-то, в зазоры-то её как сквозит. — Может быть, человек — это вообще начало по определению. Не замкнутая структура, а разомкнутая. Не отрезок, а луч.

(продолжение следует)

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.