©"Семь искусств"
  март-апрель 2023 года

Loading

Женщина настойчиво пыталась помешать Евсею работать. Над ним с утра висело сложное письмо-рецензия секретарю обкома большой области, который написал повесть о счастье и сложностях освоения целины. Все бросились писать в подражание юному писателю А. Гладилину, но не у всех получалось так живо, как у мальчишки из Москвы. Печатать повесть обкомовского прозаика было невозможно ни в каком виде, так сказал Евсею сам Атаманенко, великий дипломат и умелый нивелировщик.

Марк Зайчик

ИСТОРИЯ ЕВСЕЯ БЯЛОГО

(продолжение. Начало в № 12/2022 и сл.)

Марк ЗайчикОн ходил на работу никогда не опаздывая. Все в редакции прекрасно знали, что к нему благоволит главный. Даже больше, чем благоволит. Екатерина Викторовна, та самая складная дама в клифте, часто заглядывала к нему в комнату. Останавливалась в дверях и спрашивала иронично: «Вы откуда родом, Евсей Павлович?». «Я из Москвы, уважаемая», откликался Евсей. Он никогда на женщин не раздражался, нервная система у него никуда не годилась, по словам того врача, у которого он был с частным визитом. «А родители?» — не унималась Екатерина Викторовна, облокачиваясь о дверной косяк и скрещивая длинные ноги в шелковых прозрачных чулках. «Из Могилева они приехали в Москву». «Да-да, я вижу у них получилось неплохо, такой сын…», сказала Екатерина Викторовна без иронии. Она любила иронизировать на разные темы, но Евсея побаивалась. «Они умерли. Мама говорила Могилеу, а я за ней повторял Могилеу», неожиданно для себя сказал Евсей. Екатерина Викторовна повторила с улыбкой: «Могилеу, конечно так говорят белорусы, я тоже из тех мест, но не ваша». Понятно было, что имела в виду женщина. Она сказала это без сожаления.

Женщина настойчиво пыталась помешать Евсею работать. Над ним с утра висело сложное письмо-рецензия секретарю обкома большой области, который написал повесть о счастье и сложностях освоения целины. Все бросились писать в подражание юному писателю А. Гладилину, но не у всех получалось так живо, как у мальчишки из Москвы. Печатать повесть обкомовского прозаика было невозможно ни в каком виде, так сказал Евсею сам Атаманенко, великий дипломат и умелый нивелировщик.

Женщина осталась в проеме двери смущать и радовать Евсея своими словами и внешним видом. Ее тесный полосатый двубортный почти мужской клифт был расстегнут для свободы дыхания и упрощения соблазнения.

— Я многое знаю про Любавичи и тамошних праведников, в них так много силы, энергии, — призналась кандидат в члены партии, член секции критики Московского СП Екатерина Викторовна, ласково огладив свои гладкие, сильные бока 35-летней завоевательницы руками. «У меня тетка бегала к нему за благословением, хотя она и христианка, и сразу выскочила после этого замуж, только вы не говорите про это никому, Евсей».

Так получилось, что и Евсей знал про Любавичи кое-что, но не задумывался на эту тему излишне. Так, почтение и поклонение атеиста издалека. Разговоров в доме про это местечко и династию праведников никогда не было, отцу Евсея было не до объяснений. Не до этого. А до чего точно ему было дело, теперь уже и не узнать. Отец очень мало объяснял сыну про прошлое в черте оседлости (год его рождения был 1903-й) и про суть вещей. Разве в этом дело, а?! Вот Москва, строительство метрополитена, Первый процесс, Второй процесс, «трое славных ребят у железных ворот ГПУ…». Отец был далек от современного литературного процесса, да и вообще, от любого литературного процесса, а вот эта строчка ему была известна почему-то и откуда-то.

Евсей попытался перечесть последнюю написанную им фразу, но не тут-то было. «Ваша повесть, глубокоуважаемый Клим Сергеевич, представляет большой и заслуженный интерес для нашего читателя, но она требуют некоторой редактуры и…», было написано им привычно. Додумать и дописать эту важную фразу будущей рецензии Евсею не давала гостья. Перечитать ее еще раз он не смог тоже.

Гена столкнулся с Тоней в дверях кухни и ревниво сказал: «Могли бы и зайти по-соседски, не чужие ведь. А то приглашаем на телевизор, приглашаем, а вы все к Верке и к Верке, нехорошо. Сегодня ждем, Кармен дают, бессмертная музыка Бизе, Антонина. Не просто так». Он был строг и назидателен, телевидение изменило его отношение к людям и жизни. Тоня споткнулась от неожиданности и он осторожно придержал ее за горячий локоть. Тоня приобрела сливочный тортик в булочной и стала, заглянув в зеркало и поправив локон у виска с книгой в руках ждать мужа, с намерением нанести семейный визит радушным и как оказалось ревнивым соседям. Книга называлась «Пьесы», Уильям Шекспир. А вы что подумали?

— Вообще со всеми этими делами, Евсей Павлович, шутить не надо, — вдруг серьезно и быстро сказала Екатерина Викторовна.

Евсей поднял глаза. «Никто не шутит ни на какие темы, вообще, какие шутки, о чем вы?!», — ответил он не без досады. Женщина, как бы его уличила в чем-то мало приличном. Эти могилевские Любавичи, разговор о них, вдруг помешали ему, получалось, что эта энергичная тетка знала об этом больше его. Никогда он не думал ни о чем подобном, а тут вдруг, в советской редакции, на ответственной работе рецензента… Это очень помешало Евсею, задело его почему-то.

Атаманенко в нем души не чаял. «Мы с вами родственники, Евсей Павлович, — говорил он Бялому за своим полированным столом, наливая себе рюмку и ловко пряча бутылку. Выпив он расслаблялся, веселел и уже совершенно братским тоном беседовал с Евсеем, случайно встретив его в редакционном коридоре по дороге на собрание в актовом зале с публицистами. Евсея туда не приглашали по счастью:

«Валентин Петрович утверждает, что вы еще премию получите, а уж он знает, о чем говорит. Но я думаю, что вам придется подождать немного, ситуация непростая, много политики, она никуда не ушла. Надо подкопить публикаций, может быть удастся выпустить сборник вашей прозы, и вот тогда-то… Поймал себя на том, что начал вам подражать, ха-ха. Это не отразится на наших отношениях никак, во мне нету этой писательской подлянки, которая из-за зависти движет людьми на все эти ужасы. Ведь что сделали с Пастернаком, мерзавцы, а!? И поверьте мне, только из-за зависти, ничего там нет такого». Он говорил громко и Евсей попытался понизить шумы. Атаманенко, предполагая, что он все еще на передовой германского фронта, отмахнулся ладонью рабочего и продолжил: «Берегите себя. Мне ничего не грозит, я их сам скручу в бараний рог, а вы нуждаетесь в защите, вы же сами все знаете… Осторожность, знаете, никогда не помешает. Свою мрачную прозу, сейчас вам не стоит никому предлагать, Евсей Павлович». Застеснявшись неизвестно чего, он поворачивался через левое крутое плечо и, забыв о цели своего похода, быстро уходил в свой кабинет под защиту вернейшей Тани.

Иногда Владимир Анатольевич становился вот таким, как сейчас, совершенно ужасным хлипким неприятным типом со всеми пороками алкоголика. Но это бывало редко. Его трусость не совпадала с ритмами выпивки, а то бы, конечно, хоть святых выноси. Кстати, а какие пороки у алкоголика, кто знает? Два шага вперед. То-то, никто не знает. А знаете почему?! Потому что у этих достойных людей подверженных понятной и объяснимой слабости, пороков нет, и не было. Ну, может быть когда-нибудь они и будут, но когда — неизвестно.

Жизнь Евсея и Тони не состояла только из выпивки и порожних разговоров. Они вместе спали, согласно и разнообразно любили друг друга. Она была податлива, мягка и уступчива в кровати, что не очень было ясно, если судить по ее поведению в жизни. Характер ее не менялся. Как она добилась своей профессии и независимости в жизни, было понятно, а вот с ее любовью к Евсею все было неясно. Что и хорошо, потому что с любовью, вообще, все странно и совершенно необъяснимо.

Он ежедневно, невзирая ни на что, садился вечером к столу и под горящей 75-ватной лампой работал, записывая в толстые тетради в черном коленкоре факты из своей жизни, виденные им или услышанные им. Никаких красивостей, никаких чувств, никакого возбуждения. Ему были известны чувства голода, страха, боли, холода. Слова, выписываемые Евсеем Павловичем, были простыми, без сопровождения прилагательных, и от этого впечатление от его рассказов было столь сильным. Его почерк стал лучше, яснее, буквы различимее. Он регулярно подсчитывал количество написанных им рассказов. На данный момент, июнь 57-го года, написанных рассказов было 73, отпечатанных на машинке 30, попавших в печать 6-ть. Газеты сообщили об антипартийной группе в составе Молотова, Маленкова, Кагановича и примкнувшего к ним Шепилова. Евсей внимательно читал все, что писали в газетах, но полной информации на эту тему не было. Он даже попытался говорить на эту тему с Атаманенко, но тот разговаривать не стал. «Не нашего это ума дело, Евсей Павлович», сказал он раздраженно. «Ну, не нашего, так не нашего, — досадуя на себя, ответил ему Евсей. — Но я рад, я за Никиту всегда». Атаманенко поглядел на него странным взглядом, но промолчал.

Дома Евсей сказал Тоне за картошкой со свежим огурцом, что «бои идут за власть большие, но пастушок наш остается, и, слава Богу». Лысый полный начальник из пастухов был для него лучшим, чем все остальные вместе взятые. «Кровь у него изо рта не идет, ну, не сильно хлещет чужая кровь, надо это помнить», повторял он. Переубедить его было невозможно. «Не хочу ничего слушать», говорил Евсей, упрямство его было невероятно.

Евсей не уходил от разговоров о политике. Он понимал, что не владеет материалом. «Потому все наши рассуждения будут казаться неточными и даже смешными», объяснял он. Но он помнил, что пастушок, условное имя начальника, нервный, горячий, непредсказуемый, освободил его и многих других горемык от страданий и неволи. Причины этого поступка Евсея не волновали, потому что добро есть добро. Тоня же считала, что все люди во власти злодеи и ничего хорошего от них ждать нельзя. Она была не менее упряма, чем Евсей, хотя характер мужа был все-таки значительнее. В редакции Евсей научился шикарно вскрывать конверты с письмами и рукописями. Указательный палец ловко вдвигался сбоку под приклеенную шапку, одно движение в сторону и письмо аккуратно освобождено от грубоватого конверта с блеклым рисунком деревьев и текущего между ними весеннего ручья — фрагмент известной картины знаменитого передвижника.

Екатерина Викторовна приходила к Евсею в комнату, заваленную конвертами и газетами каждый день. Что-то ее влекло в этом малоподвижном костистом мужчине, который мог повернуть голову только вместе с телом, неуклюже двигался и говорил мало и очень медленно, а главное мало понятно. Она поддразнивала его, видя, что ему нравится эта игра в воспоминания о Могилеве и прошлом, в котором они прожили разные жизни.

Ей очень хотелось сказать, что она чувствует в нем горящую тоску по диким играм с полуодетыми женщинами, о которых он мечтал не только во сне. Вскрики и повизгивания, влажные шлепки, стоны и завывания, при одной мысли о всем этом у нее кружилась хорошенькая головка. Екатерина Викторовна, облокачиваясь о косяк двери, очень хотела предложить ему пососать ее груди, которые она могла освободить от сбруи трех пуговичного лифчика одним лихим движением рук и плеч. Один раз она почти попросила его об этом сладком одолжении, но здесь, конечно, как всегда бывает в таких случаях, пронзительно зазвонил телефон на его столе. Евсей, обогнув ее горевшие негасимым пламенем чресла, плотно прижавшись к ней всем телом по дороге, быстрым шагом прошел к Атаманенко, который вызвал его на разговор. Ничего этот разговор не стоил, во всяком случае, его было не сравнить с этой истекающей Катей и ее мраморными белорусскими бедрами и персями. Стати ее были цвета тосканского благородного мрамора, что делало ее еще привлекательней. Евсей предполагал, что на груди ее можно было поставить рюмки с водкой, а ягодицы ее годились для той суровой и сладкой игры, которая хотя бы на время могла подавить все его мучительные страсти, которых скопилось за эти годы неисчислимо. Уходя, Екатерина Викторовна, солидная, молодая женщина, известный литературный критик, тяжко вздохнула и пропела «Зачем, зачем на этом свете, есть безответная любовь». Борис, сидевший в соседней комнате с открытой дверью, громко захохотал и после паузы, связанной с иканием приходил к Евсею и говорил тому: «Надо брать немедленно, не теряйтесь, Евсей Павлович, по слухам, это что-то».

У Гены и Нюры в квадратной комнате с шифонером в углу был синеватый от включенного телевизора полумрак. На столе, накрытом шахматной клеенкой стояла бутылка водки, стаканы и тарелки с закусками, накрытые холщовым полотенцем. Еще был графин с клюквенным морсом, который очень любил Евсей. «Чем богаты, Евсей, тем и рады, присаживайтесь Тоня», сказал хозяин очень радушно. «Бессмертная музыка Бизе, Нюра, начинается, ты что?!». Они жили хорошо, это было видно с полу взгляда, слаженно.

Нюра очнулась как от летаргического сна и бросилась к столу, подкрутив у телевизора громкость. «А, видал», произнес Гена торжественно. Евсей кивнул, что видал, но такой телекартины никогда. Он поймал себя на том, что поддался общему ажиотажу и стал добавлять в рассказы куски чужеродные и необходимые, на его взгляд, для проходимости. Это ему насоветовал Атаманенко. «Но не увлекайтесь этим, мой дорогой», сказал он. Евсей подумал, что все-таки увлекся. «Ожесточайся что ли, Сева», подумал он. Его твердые черты правильного сурового лица говорили о том, что ожесточение не чуждо ему. Он мог быть злым человеком.

— Ну, Сева, давай, за свободу и торжество пролетариата, сказал Гена. Евсей сидел, как прежде, он пить не собирался. «Таких людей нет, Сева, их не бывает, и давно не пьешь?» — спросил Гена искренне, забросив в рот хлебушек. Евсей, который из всего чему его когда-то учил отец, запомнил фразу «Многословный не избежит греха» смолчал, ну что говорить зря.

Тоня выпила залпом, как воду, Нюра не отстала, женщины были хоть куда.

— Отучили в тюряге, наверное? — поинтересовался Гена.

Евсей пожал плечами, что не знает.

— Да, тюрьма не подарок, изрек Гена.

— В лагере хуже, — неожиданно для себя сказал Евсей.

— Вот не думал. Все-таки природа, чистый воздух, люди, нет?

— Воздух да, природа тоже, про людей не говорю, но лагерь, Гена, хуже. Ничего не поделаешь.

— Ну, хорошо, давай еще по разу.

И все опять выпили. Евсей поддел вилкой селедочки. К селедке у него было особое отношение, а здесь, политая подсолнечным горьковатым маслом, с луком и картошкой, эта еда казалась ему лакомством, что и было на самом деле. Гена наблюдал за ним недоверчиво и очень внимательно. Он очень хотел прощупать своего соседа на предмет преданности Советской власти и напряженно думал, как это сделать ловчее.

— А вот антипартийная группа, видал, Каганович, понимаешь, что тут поделать, Евсей!? — Гена разливал по рюмкам, рука его была тверда. Нюра сидела смирно, во все глаза смотрела на Евсея, изучала чудо невиданное.

— Я за Никиту Сергеевича, большой человек, — ответил Евсей. Он был неколебим. Тоня недовольно дернула плечом, видали, мы, мол, таких больших людей. Она выпила больше своей нормы (150 гр. белой) и могла теперь не соглашаться с мужем по кардинальным вопросам жизни. Ее замечательные серые глаза не блуждали от выпитой водки, они смотрели прямо, были неподвижны, опасны — просто сильная волчица на охоте.

— Вот это правильно, по ленински, по-нашему, — обрадовался Гена. — За тебя Евсей, пью, хоть ты и закрытый человек, но я все вижу, за дорогого Никиту Сергеевича.

И выпил, как спел песню. Тоня услышала слова: «Родина слышит, Родина знает…». Песня была вместо закуски. Гена свистел мелодию на фоне бессмертной музыки Бизе.

Во что веришь, то и существует, как известно.

Посидели познавательно, расстались дружески. Тоня расслабилась и по очереди пожала руки хозяйке и хозяину. Евсей ругал себя за этот визит, да и другие неудачные визиты вспомнил к месту. Все годы своей жизни он хотел жить у моря, у сине-зеленой воды, у большой волнующейся громады, но не получалось.

На самом деле Евсей Бялый не хотел ни славы, ни денег, ни поклонения, как он считал. Он хотел только придти домой и сесть вечером у стола, окно открыто и июньский свежий ветер остужает голову, и, держа в окрепших почти выпрямленных пальцах ребристое тело карандаша рисовать буквы в слова, одно за одним. Вот и все. Понятно, что Евсей хотел всех писательских благ, цветов, женщин, шампанского, всего-всего, но не натужно, без уступок этой сложной и довольно непонятной жизни.

Самым главным, по его мнению, в том, чем он занимался, он считал памятью. Он культивировал память, запоминая все увиденное почти автоматически. Евсей был опасен для окружающих, хотя никого не осуждал, не ругал, не судил. И уж, конечно, не учил. «Я только записываю то, что видел или слышал», сказал он однажды Борису Алексеевичу. Тот, кажется, не понял, потому что считал рассказы Евсея Бялого гениальными и совсем непохожими на так хорошо знакомую ему жизнь.

На самом деле прорыва в большую литературу, как говорил Атаманенко, у Бялого не получалось. Рассказы и три повести лежали в двух московских журналах, даже был выплачен аванс за них, но с печатью дело шло туго. Атаманенко не мог смотреть ему в глаза, в журнале Валентина Петровича Евсея принимали на ура, просили автограф, заговаривали, просили телефон, приглашали на пьянки, и так далее. Он был оценен и признан.

Жарким днем он съездил, наконец, на Кропоткинскую. Николай Иванович, пригласивший его по телефону, принял Евсея очень хорошо, был радушен, удивлен, приветлив. На нем был модный пиджак с накладными карманами и байковая рубаха наглухо застегнутая до воротника. Лицами к стенам, как и прежде, стояли на полу картины, которые часто висели и на стенах. Стол был в рукописях и больших конвертах с фотографиями и эскизами. При всем кажущемся беспорядке чистота в доме была безукоризненной. Комнат было две. Соседей не было. Была нудная и скандальная соседка сверху, Николай Иванович, уж на что уживчивый человек, терпеть ее не мог. Они не ладили, она писала на Николая Ивановича и его возмутительное поведение подметные письма в ЖЭК и другие подобные места. Она его побеждала. Простые полки были заставлены книгами так, что за ними не видно было стены.

«Изменился, Евсей, заматерел, вот поглядите, пожалуйста, на Фалька и Суэтина, есть такие замечательные люди, снующие на грани советского искусства», — сказал Николай Иванович, выставляя на угол стола бутылку коньяка, чайник, вазу из мгновенно блеснувшего синим пламенем хрусталя с печеньем и фаянсовые чашки с расхожей линией контура Петропавловской крепости. «Вот», — он показал гостю, держа в руках прелестный пейзаж в простой раме старой не то Москвы, не то Варшавы с кривой надписью над входом в заведение со щербатыми ступенями ведущими вниз: «Traktir». Улыбающийся грозный городовой с расчесанной на стороны бородой, одетый в суконный мундир до колена, расставленные ноги в крепких сапогах. С дубинкой в больших крестьянских руках стоя, в фас, он, нетерпеливо сверкая глазами, ожидал в сторонке шумного дежурного пьянчугу.

Евсей сидел прямо перед столом, не пряча темных почти выпрямившихся рук, которых он теперь не стыдился. Он был счастлив здесь, улыбка не сходила с его тяжелого, крупного лица с пятнами обморожений. Взгляд его был острым, даже пронзительным, как и всегда, впрочем. Он выглядел как человек, который знает так много, что скрыть эти знания невозможно, а главное, изменить их нельзя. Николай Иванович смотрел на него с огромным любопытством и симпатией.

За день до этого к нему позвонил на работу Барский и вызвал на улицу, «я внизу». Евсей ничему не удивляясь, послушно вышел мимо вахтера в застегнутой шинели сотрудника МВД на улицу. Перед входом в их здание были сложены мастерами каменных дел широкие гранитные ступени, которые не смогли стоптать за все годы Страны Советов сотни поклонников, поклонниц и простых сотрудников «Сельской жизни», так все было прочно, конструктивно и надежно. И работа и материал для нее. Там на крыльце Барский рассказал, стоя ступенькой ниже, задрав синий бритый подбородок, запинаясь и волнуясь, что арестован Леонид, «ну, помнишь, читал стихи до тебя в клубе, причина неизвестна, будь осторожен, Евсей, ведь дела у них хранятся вечно». Пышные бакенбарды Барского вились на ветру. Он любил поучать, советовать, чем смущал Евсея.

Евсей отвык бояться новостей, он не испугался этой вести. Он никого не хотел пугать своими рассказами, он просто излагал происходившее с ним и другими. Сейчас Евсей понял, что ничто в жизни не проходит навсегда, все возвращается и ничего с этим нельзя сделать. Причина, по которой он занялся литературой, нагнала его на этих ступенях с кустами жимолости на рядом устроенном газоне. Евсей ничего не забыл, не простил. Он считал, что написанные им рассказы и повести отодвинут прошлое в иной мир, в другое измерение. Запомнят его это прошлое. А выяснилось, что вот оно прошлое, вы думаете о нем, так вот оно прошлое, живите с ним, Евсей Павлович.

Николай Иванович не давал никаких наставлений. Он выпил пару рюмок, сжевал печеньку и сказал Евсею: «Я рад, что вы никого не поучаете. Ваш стиль совершенен, простите мне эти слова, думаю, что вас оценят. Как они с вашей прозой будут жить, я не представляю». Он был очень серьезен, его темные глаза на нерусском лице горца выдавали напряженную работу ума. «И потом это так ни на что непохоже, так оригинально, большой сюрприз для меня, Евсей, большой», он вышел в другую комнату и принес аккуратный сверток. «Опять завернуто в газету», — подумал Евсей, который свято верил в счастливые совпадения и приметы.

— Это несколько книг для вас, Сева. Только проза, мне, кажется, это будет вам интересно, — сказал Николай Иванович. Он переместился в старое кожаное кресло с проваленным до пола сиденьем и с удовольствием подробно с рюмкой в руке повел рассказ. В этом не суетном рассказе было очень много всего: смерть Фалька, разногласия и вражда Малевича и Татлина, смерть Платонова, нелюбовь к Шагалу и другие важнейшие мелочи этой и той жизни. Николай Иванович был человек увлекательный, праздничный и артистичный. Его можно было слушать бесконечно.

Евсей сидел, как всегда неподвижно, слушал и запоминал каждое междометие, вспоминая славные имена неизвестных советским искусствоведам гениев. Он был совершенно счастлив. «Вы не обращайте внимания на то, что смертей у меня больше, чем рождений. Мне достаточно вашего рождения, Евсей Павлович, возвращения и рождения. Огромный подарок мне и не только мне, есть и еще внимательные достойные читатели», — хозяин явно не любил говорить торжественно и выспренно. Сейчас получилось именно так, торжественно и празднично. Но очень к месту. У него были прямые волосы, которые он зачесывал набок, по московской моде тех лет. Ни одного седого волоска у него не было, хотя Николаю Ивановичу, по подсчетам Евсея, было в районе 60-ти. Перед хозяином в сторонке лежала «Сельская жизнь» с публикацией Евсея и его неровной надписью карандашом над заглавием: «С благодарностью от автора и сердечной привязанностью».

— Очень вам благодарен, — сказал хозяин, который сбивался в обращении к Евсею с ты на вы и наоборот. — Вы ведь не обращаете внимания на все разговоры и предположения, досужие сплетни и все такое, живете как жили, да?

— Да, живу как прежде, хожу на работу, отвечаю на письма, пишу рецензии, возвращаюсь домой, ужинаю, беру карандаш и так далее, ничего не изменилось в моей жизни, ничего не должно было измениться, — он прихлебнул крепкого чая из тонкостенной чашки. Съел сушку с маком, смахнул крошки со скатерти холщовой салфеткой, на которой был вышит зеленый лавровый венок и поднял спокойные глаза наблюдателя на хозяина. Николай Иванович был не только волевым коллекционером, который знал всех. У него был авторитет, имя. Все знали его. Он был критик и писатель, был проницательным и много знающим человеком безо всякой тени цинизма. Как он уцелел при Сосо, было совершенно неясно. По всем прогнозам опытных и знающих перипетии и капризы власти много умных людей, его должны были арестовать за 30 лет до этого дня, а сейчас уже было, наверное, поздно, поезд на восток ушел.

Хотя, конечно, кто знает?

Тоня дома примеряла какие-то чудные чулки, прозрачные, телесного цвета. Ее ноги в них казались совершенными произведениями мастеров ренессанса, да они и были таковыми на самом деле.

— Видишь, у Гали, что в гастрономе торгует у метро, купила за 12 рублей. Чехословацкие, капроновые, красиво, правда? — спросила Тоня, показывая свою ногу.

— Очень красиво, — признал Евсей, очень высоко ценивший красоту ее тела, как совершенное произведение. Он поднял ее ногу к груди и поцеловал в щиколотку, раз и еще раз.

— Ох, Сева, Сева, — вдохнула Тоня, она была в хорошем настроении, — они без заднего шва, понимаешь?

Сева не понимал, ему было все равно. Ему все нравилось и со швом и без него.

— На сколько лет вы себя ощущаете, Евсей Павлович? — спросил его Атаманенко. Они беседовали в его кабинете, после рабочего дня. Секретарша Атаманенко Таня, свежая и ломкая, носила им чай и бутерброды осторожной походкой и с легкой все понимающей улыбкой опытной женщины-матери. Евсей как и всегда не пил, но разговор у него с Атаманычем, как его называл потихоньку Борис, шел на равных. Было непонятно, кто к кому относился лучше. В любом случае, это была беседа равных.

— На столько, сколько мне есть плюс еще тридцать.

— В смысле, год там идет за три?

— Ну, конечно, а то и больше, — сказал Евсей довольно спокойно.

— Хорошо, что вы не пьете, не нуждаетесь в этом, отвыкли от заразы. А я на фронте пристрастился, точнее в прифронтовой полосе. У меня была подруга в госпитале, она носила мне колбы со спиртом, считала что привораживает, девочка. 20 лет, пшеничная коса вокруг головы, статуэтка скульптора Мухиной, поверите, Евсей Павлович? За ее здоровье, за ее счастье. С Богом. Чтобы у нее все было хорошо. И у вас тоже.

И выпил за всех. И посмотрел мутноватым взглядом на вошедшую с бутылкой «боржоми» Таню, которая реагировала на шефа в таком и любом другом состоянии как подраненная дикая косуля, «спаси и помилуй, но и сам тоже держись, подлец».

Тоня сказала Евсею, что он оказался сильнее судьбы, мощнее обстоятельств. «Я знаю, почему это произошло, ты тоже знаешь почему, держись как прежде и все к тебе придет», заявила женщина, которая не хотела этого разговора и не могла себе объяснить, почему его начала. «Дело не в характере и воле, а, конечно, в даровании. Тебя просто одарил Господь, ты ни в чем не виноват», она как будто утешала себя. Евсей не мог ничего понять. Он догадывался, что жене что-то мешает в том, как идут дела. «Не стоит переживать так, Тонечка», только и сказал он. Тоня вздрогнула и, глядя в пол, пошла легким шагом купальщицы на кухню дожаривать ему картошку на ужин. Ей очень был к лицу купальник в котором она летом плескалась в Москва-реке. Евсей на зеленом берегу в синей майке и брюках, босой и расслабленный, смотрел за женой обзорно, не выпуская из взгляда ее соседок по купанию и радужным брызгам вокруг них.

— Только бы вы Евсей Павлович не спалились, — пьяно говорил Атаманенко, склонив голову на руки. — Я знаю, что и кому говорю, прекрасно знаю, не думайте.

— Что вы имеете в виду? — поинтересовался Евсей. Ему не нравился этот разговор.

— Да-да, власть ничего не забывает, как вы знаете, вы должны держаться в рамках, которые они устанавливают для всех, вы не исключение и должны помнить об этом всегда, Евсей Павлович, всегда. Они-то помнят все и всегда, — Атаманенко смотрел на него, как смотрят на малого любимого ничего не смыслящего ребенка. Малолетка, что с него взять, надо учить.

— Но повторов не будет, он не должен этого допустить, это невозможно, — сказал неожиданно для себя Евсей. Он просто не хотел верить в плохое сейчас.

— Все может быть, все. Эти люди могут все, запомните, странно, что я вас учу чему-то. Это напоминание, считайте напоминанием мои слова, — и Владимир Анатольевич выпил, добавив, — я свою дозу хорошо знаю, Евсей Павлович.

Атаманенко уронил голову на ладони и сразу заснул. Вдвоем с Борисом они перенесли его на диванчик, накрыли шерстяным не колким одеялом и вышли вон. Борис забрал две порожние бутылки водки из-под стола с собой, вытер комком вчерашней газеты «Труд» влажный стол и еще раз, оглядев комнату, вышел, как тать. Опыт у него был, вероятно, огромный.

— Это основной жизненный тезис советской литературы, Евсей Павлович, честь, запитая водкой, терзания по поводу неоцененного таланта, освежающий сон в углу на диванчике…, но человек очень хороший, вы это знаете, конечно, — сказал Борис Евсею.

— Знаю, — кивнул Евсей.

В коридоре Борис попросил Евсея подождать. «Есть разговор, давайте поговорим минуту, личная просьба», сказал Борис негромко. Они отошли к окну в конце коридора. Окно выходило на улицу, по которой ехала уборочная машина. Это было странно, потому что шел дождь, резкий московский июньский дождь, размахивавший листьями тополей, как весело размахивает зелеными флажками ислама преданная идее пророка несовершеннолетняя молодежь. Предположительно большого иракского города Киркук.

— Есть человек, много переживший, одинокий, очень способный, больной, надо ему помочь. Это можете сделать вы, Евсей Павлович. У меня лежит его повесть, вполне неплохая, приличная. Читаемая. Надо подтолкнуть, это можете сделать вы. Напишите положительную рецензию, я передам ее Владимиру Анатольевичу, он вас очень уважает, — объяснил Борис.

Евсей, который почти всегда думал перед тем, как ответить что-либо, посмотрел мимо Бориса и сказал ему занести текст. Борис был недоволен, но скрепленную стопку бумаги принес.

Читал Евсей напечатанный текст несколько минут, потом поднял глаза на Бориса, сидевшего напротив, и негромко заметил, что «вообще, Борис Алексеевич, это не очень сильно меня вдохновляет. Совсем не вдохновляет, для сведения». Борис, глядя как-то сбоку, как моложавый, торопливый патриций, пожал круглыми плечами, что, мол, это все неважно.

— Очень надо? — спросил Евсей, прочитав 10-ю страницу.

— Очень, человек без прописки после лагеря, без копейки, одинокий и больной, вам ли этого не понять, Евсей Павлович?! Вам ли в этом не участвовать, а? — Борис был убедителен, как может быть убедителен человек, не признающий поражений никогда.

Евсей аккуратно отложил рукопись на край стола, взял чистый лист с полки, карандаш, оглядел его с интересом и начал писать рецензию, аккуратно и сильно выводя буквы хвалебных слов. Борис смотрел за ним, не упуская ни одного движения. Он никогда не видел того, как Евсей пишет. Этот непростой, трудоемкий процесс был достоин наблюдения и интереса. Жалкий текст, прочитанный Евсеем не вызвал у него особых чувств. В лагере, например, он совершал и не такие поступки, которые могли привезти его в ужасные ситуации. А здесь что?!

Евсей не мог отказать Борису в этой просьбе. Написание рецензии заняло минут 12-14. Евсей перечитал написанное, кивнул в знак согласия, аккуратно подписался и передал лист через стол Борису. «Все-таки он порядочный человек, сиделец, страдалец, брат ваш», быстро сказал Борис, пряча рецензию во внутреннем кармане расстегнутого тяжелого пиджака. «Я сам передам Владимиру Анатольевичу» сообщил Борис и исчез без следа. Евсей никаких чувств не выражал, да и какие чувства. Дома он ничего и Тоне не рассказал, он многое держал при себе, по причине лагерного влияния от которого никак не мог избавиться, да и не пытался.

Дома Тоня сообщила Евсею, что сегодня купила карпа в магазине на Пятницкой. «Понимаешь, случайно зашла, а там выбросили живую рыбу, деньги у меня были, я взяла, вернулась домой. Позвонила Рите, та объяснила мне, как готовят фаршированную рыбу и я приготовила ее для тебя, по рецепту твоей мамы», — торжественно сказала Тоня. Глаза ее блестели замечательным светом любви. «Свекла и лук у меня были, морковь мне одолжила Нюра, кажется, получилось, Севочка», — она говорила непривычно много и возбужденно. «Ласточка моя», сказал Сева мимолетом подумав, что год назад они питались картошкой и макаронами и тоже были счастливы. Время идет и время вперед, как написал когда-то Валентин Петрович из Переделкино. «Как у мамы и лучше», сказал жене Евсей. Рыба действительно была божественной. В лагере у Евсея был однажды разговор с мегрелом Лашей, человеком нерушимых кавказских понятий о чести и любви. Лаша сказал ему тогда сидя на бревне за бараком, «вот увидеть сейчас утреннюю улыбку моей Изольды и можно еще немного потянуть, а, Сева?!»

Через день после тониной рыбы к Евсею в комнату на работе зашла, бурно дыша, секретарша Атаманенко Таня, стуча каблучками, шурша чулками, обдавая пространство вокруг себя щедрым и несравненным запахом «Красной Москвы». Евсей на самом деле привык ко многому в лагере, а главное, он ничему никогда не удивлялся, и запахам тоже.

— Евсей Павлович, вас Атаманенко зовет, сейчас, да?! — сказала она взволнованно. Евсей кивнул, сложил листы рукописи в стопку, поправил конверты, отложил карандаши и поднялся ей навстречу, идти к начальнику. Таня впустила его, предварительно громко постучав. Атаманенко поднял раздраженное лицо от исчерканной рукописи и поздоровался. Взял бумаги и сунул их в ящик стола, гулким деревянным звуком обозначив его закрытие.

— К вам тут пришли, Евсей Павлович, поговорите с нашим гостем. Кстати о рукописи, переданной мне Борисом и вашей рецензии, я не согласен, это не для нашего издания, не пойдет, к вашему сведению, об этом еще поговорим, голос Атаманенко звучал грозно. Он был чем-то очень и очень недоволен. Выглядело так, что он недоволен собой. Поднялся и косолапо, мощно ступая короткими ногами, вышел из кабинета прочь, кивнув бритому, пригожему человеку средних лет, вольно сидевшему на диване.

Человек легко поднялся и протянул руку Евсею со словами: «Очень рад, Евсей Павлович, много наслышан». Евсей его руку пожал. Рука мужчины была небольшой, сухой, приветливой. Рукопожатие его было коротким, уверенным и жестким, как укол шпаги, но с полу окаменевшей и почти застывшей жутковатой дланью Евсея рукопожатие это не выглядело всепобеждающе.

«Меня звать Виктор Сергеевич Горяев, я майор Государственной безопасности, пришел с вами познакомиться, пообщаться, вы ведь не против?». Евсей был не против, он был чист перед этой серьезной и могущественной организацией. Он давно не встречался с мудрыми и уравновешенными представителями ее, но помнил о них. Евсей не скучал за ними, как говорила его любопытствующая соседка Нюра, жена Геннадия Ивановича, но понимал, что они, проницательные люди конторы, должны быть рядом, всегда и повсюду. Без них нельзя, это Евсей знал накрепко.

У Горяева была папка из кожзаменителя. Он извлек из нее пару листков и, поглядывая в верхний, сказал Евсею:

— Вы не должны ни в коем случае волноваться, это рутинный разговор. Я вижу, что у вас все складывается положительно после освобождения. Мы этому очень рады, мы сейчас стали совсем другой организацией, воплощаем завет Феликса Эдмундовича, вы, вероятно, слышали, не так ли?

Русые волосы Горяева распадались на две равные части, спадая на уши. Типичная народовольческая прическа из русского прошлого, не хватало только круглых очков без оправы. Он был приветлив и доброжелателен.

Евсей сидел неподвижно, даже не кивал, у него бывали такие минуты. Он слишком многое повидал и пережил, чтобы расслабляться на народовольцев из конторы.

— Ну, хорошо, Евсей Павлович. Я вас спрошу кое о чем, а вы уж постарайтесь ответить мне, ладно?!

Таня, не стучась, внесла поднос с чаем. Горяев поглядел на нее не без досады, ну, чего, ну, кто тебя звал. Но он терпеливо дожидался, пока она расставила стаканы, блюдце с сушками, подвинула пепельницу и после этого вышла, с трудом семеня ногами в юбке, в которой забыли, кажется, сделать разрез на правом бедре для минимального удобства ее шага. Горяев ее юбку вместе с содержанием оной горячо, молчаливо одобрил. А что, не человек? Сердце ведь горит. Но без экстаза, в рамочках себя держим.

— Так вот, были ли вы, Евсей Павлович, на заседании литературного объединения, когда там читал стихи Леонид К., арестованный нами пару недель назад? Вы там читали свои рассказы тогда? — Горяев задавал вопросы негромким голосом, в котором не было особого выражения и напора. На лацкане пиджака его был приколот значок МГУ. Полуулыбка его была необязательна.

— Да, — сказал Евсей, — был и слушал.

— Хорошо. А кто на этом заседании был из людей, которых вы знаете или знали?

— Не могу сказать, плохо помню все, потому что был взволнован, первый раз читал на публике.

— Ну, как же так, Евсей Павлович. Там присутствовал ваш подельник Вениамин Брук, вы с ним разговаривали, о чем?

— Не помню, о чем я мог с ним говорить, он далекий от литературы человек.

— Хорошо. А как же Михаил Барский, он тоже незнакомый человек вам?

— Мы тогда и познакомились в тот вечер.

— И что?

— Ничего. Интеллигентный человек, доброжелательный.

— Он староста этого Лито, вы об этом знали?

— Нет. Мы в тот вечер познакомились.

— А поэт Леонид К. читал стихи в тот вечер?

— Да, он читал передо мной.

— Вам понравились его стихи?

— Очень.

Чем же вы настолько провинились Леня, что такого совершили, что они так зашевелились, подумал Евсей. Горяев с его обтянутым кремовой молодой кожей мужским лицом, напоминал ему тех давешних следователей 45 года, но, конечно, этот уже был с образованием, с воспитанием и без усатого хозяина, что значило очень много. Но, контора есть контора, контора живет вечно, это Евсей знал твердо. Контора веников не вяжет. Запомнил, слава Богу.

— И с Леонидом этим вы не разговаривали?

— Да я бы с удовольствием, но пришлось сразу после него читать, а потом была суета и я не успел с ним познакомиться о чем жалею очень, — признался Евсей.

— Ваши коллеги по работе отзываются о вас хорошо, товарищ Атаманенко просто души в вас не чает, считает надеждой советской литературы. Не будем торопиться, путь в литературе очень не прост. Полно препятствий и испытаний. Вам нужно, по мнению многих, думать об издании сборника повестей и рассказов. Ведь думаете, Евсей Павлович, признайтесь! — улыбка у Горяева была еще та, сердце холодело от нее, от улыбки.

Евсей Бялый не признавался никогда и ни в чем, он держался и в более серьезных ситуациях. А уж с этим любителем литературы. Да абубись ты, хитрован. Но он, конечно, молчал, ничего не выражал голосом и жестом, его раздражение не достигло точки кипения.

— Мы можем вам помочь, Евсей Павлович, во многих вопросах, у нас есть рычаги. И в вопросах публикаций, выпуска первого сборника тоже можем помочь. Я понимаю, что ваша семейная жизнь счастлива, все удачно, очень рад. Что скажете?

Бялый смотрел прямо перед собой, не говоря ни слова. Его было не пронять. Во всяком случае, Горяеву это было не под силу.

Но все-таки в данном случае его молчание было перебором, потому что Горяев был мягок и интеллигентен, старался произвести впечатление угодливого, даже услужливого человека. Поведение Бялого было неверным, Горяева нельзя дразнить, есть люди из власти, с которыми надо говорить прямо. Где продаются такие костюмы? — хотел спросить Евсей Горяева про одежду того, которая его поразила, очень была стильна, добротна, красива. Больше у Горяева Евсееву было спрашивать нечего.

— Вам же интересны люди, они вас занимают, ну, вот, стоит объединить пользу и интерес, Евсей Павлович, — как ни в чем ни бывало продолжил Горяев. На змея искусителя он похож не был. Евсей вдруг понял, кого он ему напоминал, был у него в первом после суда лагере такой непримиримый воровской авторитет, по профессии бандит, по кличке Страх. Боялись этого Страха все, хотя он был вежлив, говорил тихо и иногда даже улыбался. У него были все зубы, возраста он был непонятного, суки от него отлетали как кошки от большой собаки. Так вот, Горяев был копия этого Страха, Евсей судил навскидку. Первое впечатление его не обманывало обычно.

Бесенята с распушенными бородами бегали по шторе вверх вниз, цепляясь когтями за материю, посвистывая и беззвучно хохоча. Евсей приподнялся и, дотянувшись, встряхнул штору двумя движениями вверх-вниз правой руки. Горяев наблюдал за ним с большим интересом. Бесенята взлетели к потолку и скрылись за карнизом, обещая небывалую кару высокими голосами.

— Вы уверенный в себе человек, Евсей Павлович, да и понятно почему. Удачное возвращение в жизнь, карьера, работа… Все как в сказке. Так что же вы скажете по моему вопросу? — спросил Горяев, как ни в чем ни бывало. — Соседи вас также характеризуют положительно, и товарищ Прибыткова, и Геннадий Иванович, и его супруга Нюра, просто все, даже странно… — Он ничего не держал в руках, записи ему делать было не нужно, хорошо тренированная память его не подводила.

Бялый сидел достаточно напряженно. Он не ожидал ничего хорошего от этой встречи, в этом было его преимущество перед Горяевым. Руки свои он держал перед собой, смотреть на них ему было тяжело по-прежнему.

— Значит Леонид наш вам не знаком, Барский — человек хороший, а Брук вообще сбоку припеку, любопытствующий любитель, так, хорошо. Ну, что ж. я вас понял. В любом случае, Евсей Павлович, вы должны расписаться на чистом листе о факте нашей встречи, вот здесь внизу, — Горяев ловко извлек из внутреннего кармана сложенный пополам лист белой бумаги и вечное перо. Он, не выпуская бумагу из рук, ловко открутил колпачок, указательным пальцем и мизинцем, и протянул перо Бялому. Затем положил бумагу перед этим заторможенным уродливым упрямцем на столе, разгладив ее сильным движением левой руки. «Вот, — сказал он Евсею, — подписывайте».

Бялый гладкую симпатичную авторучку не взял. Он сказал Горяеву весьма уверенно, твердо, убежденно, разделяя слова как боевые корабли в океане:

— Я должен знать что подписываю, а ваш пустой лист — это вообще противозаконно.

Голос у него был сильный, низкого тембра, и так как до этого он таких длинных фраз Горяеву не произносил, то теперь выглядело все в большом кабинете Атаманенко с высоченным барским потолком внушительно и веско. Да за кого ты меня принимаешь, майор?— звучало в голосе Бялого.

— Так, — сказал Горяев, — так. Хорошо, товарищ Евсей Бялый.

Голос Горяева был прежний, спокойный, но ничего хорошего он собеседнику не обещал. Звучало его последующее молчание, в дрожащем от напряжения воздухе кабинета редактора Атаманенко, как дворовая детская присказка «Евсей — воробей, ты не царь, ты известен как еврей». Горяев пристроил темно-серую шляпу с широкими полями на голову, оттенив волевое лицо с правильными и несколько мелкими чертами. Он вышел из кабинета Атаманенко, неся обиду и раздражение, думая, что «вот распустили народ, а мы теперь расхлебывай, но ничего, друг, ничего, разберемся и с тобою. Писатель, прости господи, из лагерного барака». С Таней он простился вежливо, заглянув ей в глаза как в прочитанную знакомую книгу. Таня не смутилась, она навидалась этих рыцарей и бобарей в шляпах.

(продолжение следует)

Print Friendly, PDF & Email
Share

Один комментарий к “Марк Зайчик: История Евсея Бялого

  1. Елла

    Буду ждать продолжения. Такие темы мне нравятся, и, конечно, многие персонажи угадываются.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.