©"Семь искусств"
  январь 2023 года

Loading

Главным приобретением этого года было — в собственном моём эмоциональном обиходе — острейшее чувство ценности жизни, ценности всего нежного, мимолётного, единственного в ней, человеческих связей, молчаливого взаимопонимания и взаимочувствования…

Ольга Балла-Гертман

ДИКОРОСЛЬ

(продолжение. Начало в № 11/2017 и сл.)

Итоги года

На ушедший 2022-й необходимо оглянуться с особенным вниманием.

Список достижений года, конечно, как сказала одна из мудрейших собеседниц по Вконтакту, составлять нет никакого смысла, но что же может быть прекраснее, свободнее, чище бессмысленных действий? Поэтому и начнём, и будем их собирать постепенно, по мере дозревания до формулировок.

Буркну также, что НЕ подводить итоги года именно в этом катастрофическом году означало бы: (1) сдаться катастрофе; (2) неблагодарность всему, что не война и даёт возможность жить; (3) неблагодарность, наконец, самим себе за прилагавшиеся в этом году усилия и достигнутые таким образом результаты. Неблагодарность (4) самим этим результатам.

Так вот — очередной раз осознаем природу подведения итогов как символического действия и — не будем поддаваться.)

Главным приобретением этого года было — в собственном моём эмоциональном обиходе — острейшее чувство ценности жизни, ценности всего нежного, мимолётного, единственного в ней, человеческих связей, молчаливого взаимопонимания и взаимочувствования, неразделимые печаль-и-радость обо всём живущем и чувство необходимости страстного, категоричного упрямства в отстаивании всего этого, независимо даже от того, достигнет это упрямство своих целей или нет, способно ли оно их достичь: оно важно и само по себе.

Ещё из пониманий этого года. Они даже не такие уж новые, просто очень сфокусировались, заострились и отточились на актуальном материале. Возможно, они из породы открытий очевидного, но тем не менее; что называется, «это работает».

(1) Работа, особенно систематически поставленная, действительно очень спасает в самых трудных внутренне и внешне ситуациях: даже не на уровне её результатов (они — побочный продукт; если вдруг хороши — дополнительная радость), но как процесс: удерживает структуру; правильно = конструктивно канализирует внутреннюю динамику. Вообще, очень спасает чётко и твёрдо поставленный и соблюдаемый жизненный порядок, но тот, что связан с работой — почему-то особенно (скорее всего, потому, что создаёт утешающую иллюзию оправданности).

(2) Чтение беллетристики = впускание в себя других жизней — обладает мощным внутренне освобождающим действием, тем ещё более, что работает на внутреннее дистанцирование от происходящего и помогает, не выпуская его из виду, не принимать его всё-таки за единственно мыслимое и исчерпывающее состояние дел, и вообще наращивает внутренние объёмы жизни и попросту воздуха.

(3) Проблематичное, трудное, внутренне конфликтное лучше всего подробно проговаривать самой себе письменно, а устно если и выговаривать, то не прежде, чем оно примет вид сколько-нибудь устоявшейся и сколько-нибудь надёжной формулы.

(4) Жаловаться нельзя: просто потому, что это внутренне разваливает.

Возраст года: 57.

Прекрасный возраст, на самом деле, (никоим образом не отменяя печали убывания,) он от многого освобождает, прежде всего, разумеется, внутренне. Кстати, от той печали убывания, которую он не отменяет, он тоже отчасти освобождает, — уча не сводиться к ней, — да и ни к чему, на самом-то деле, не сводиться. Это (не одни только 57, но вообще, подозреваю, все открывающиеся перед нашими ровесниками теперь возрастные пространства), возраст дистанций, возраст видения и (никуда-не-денешься) принятия своих границ и выработки умения подняться над ними. В конце концов, понимаешь, что и эти границы, и все наши реакции на них, да и мы сами — всего лишь частный случай чего-то многократно нас превосходящего и вряд ли объемлемого нашим воображением и пониманием. Возраст освобождающего смирения, смиряющей свободы.

То самое время, когда совершенно не случайно аафорически рифмуются возраст и воздух.

И — ну конечно. Стоило мне на блаженном фейсбуке адресовать понимающей аудитории слова «Итоги года», как немедленно было мне сказано, что «Итоги года лежат под завалами, в братских могилах и вдоль улицы Яблонской в Буче со связанными за спиной руками, которые уже никогда ничего не подведут. Остальные итоги на этом фоне — акт бесчувствия людей, говорящих на одном языке с убийцами. Я художник — я так вижу. Остальные могут подводить свои литературные достижения и выдавать их себе и окружающим за акт сопротивления или благодарности или чего хотите».

Да, с тех пор как всё это происходит, я живу с непреходящей, мучительной, скручивающей болью внутри, не дающей распрямиться, не дающей дышать, не дающей в полный рост радоваться счастливым вестям из разных областей не сопряжённой с политикой жизни (да, она не вся с ней сопряжена — и не должна быть сопряжённой, иначе исторические события, уйдя, оставят за собой одну только выжженную пустыню). Справиться с этой болью я не в силах; жить с ней — ну вот, могу, живу же (вариант «не жить» не рассматривается), жить вопреки ей — реально постараться, жизнь того стоит, даже если она не такова, как мне мечталось бы. Но чувствую что-то глубоко неправильное (чуть ли не неприличное даже; чуть ниже скажу, почему) в том, чтобы постоянно об этой внутренней боли говорить и писать на разных публичных площадках (себе в дневник — другое дело, это терапевтическая и понимательная работа; если уж что и предъявлять, то её результаты), в том, чтобы говорить и писать только о ней, потому что-де всё остальное — это бесчувствие и язык убийц.

Ситуация мне реально неподвластна (если говорить об актах сопротивления, было бы интересно рассмотреть, что предложила бы мне тут собеседница, но мне не хочется к ней цепляться, она действительно хороший, честный, глубокий человек). Всё, что я могу сказать о происходящем настоящего, лично знаемого, это собственные мои чувства (именно поэтому чувствую неприличным о них говорить, предъявлять и доказывать публично, что я что-то такое правильное, социально одобряемое чувствую — это «заголимся и обнажимся»), остальное из вторых, третьих и т.д. рук. Что я думаю об узнанном из вторых и далее рук — я уже не раз говорила там, где меня об этом спрашивали, и, если будет нужно, ещё повторю. Но сводиться к этому не буду.

Что до языка убийц, он. насколько мне известно, совсем другой.

И понимание всего этого (и умение, по крайней мере старание не набрасываться в ответ, будучи причисляемой к единочувственникам убийц, отойти от сказанного и посмотреть на сказавшего) — тоже среди важнейших итогов 2022 года.

К итогам ушедшего года стоит отнести и особенно осознанную в это время важность, а отчасти и навык, критичности и информационной осторожности.

Не верить всему услышанному-прочитанному с полоборота (если оно исходит из официальных источников — само собой; если исходит из источников откровенно ангажированных — то же самое; и того менее верить всезнающему агентству ОБС — «Одна Баба Сказала», оно же ВГ — «Все Говорят»). Всегда делать поправку по крайней мере на заинтересованность информирующих сторон (а есть ведь и иные корректирующие факторы: например, степень их собственной информированности; характер их мышления…). (В идеале, конечно, — если уж стремиться к полноте картины, — стоило бы внимательно и критично читать и слушать то, что сообщают обе противостоящие ныне стороны и их сторонники, сравнивать и анализировать, — но, честно сказать, это требует даже не столько времени — хотя и его не в избытке, — сколько огромной внутренней силы, ибо нынешние новости таковы, что попросту выжигают внутренности; читать их физически мучительно. Посвятить себя выяснению истины таким путём может человек либо очень сильный, либо с мощными защитными механизмами, либо и то и другое. Для того, кто не чувствует себя таковым, я вижу пока единственный выход: смириться с принципиальной и непреодолимой ограниченностью своего видения и понимания. То есть: всё попадающее в твоё поле внимания принимать к сведению, но никоим образом не отдаваться этому всей душою; постоянно помнить по крайней мере то, что всё может быть иначе и все могут ошибаться (даже те, кому тебе очень хочется верить хотя бы по эмоциональным причинам). Не делать поспешных и размашистых выводов (обладая известным темпераментом, следовать этому крайне трудно, почти невозможно. Но можно по крайней мере стараться). Держать структуру своего понимания ситуации открытой.

Да, ещё: не распространять (массово; с близкими, взаимно доверяющими людьми обсуждать можно и нужно) того, в достоверности чего нет (в идеале стопроцентной, но это именно что недостижимый идеал) уверенности.

В идеале же, я бы добавила сюда и: не бояться. Но, честно сказать, не очень получается и вообще думается, что если человек не боится, то он не чувствует ценности жизни. — Вот не поддаваться страху — это скорее, — хотя, честно же сказать, не слишком получается и это. Но необходимость по крайней мере осознана.

Ну и ещё. Научил меня ушедший год — по крайней мере, развернул меня физиономией в эту сторону — принятию (сколько против неё не бунтуй) собственной непоправимой неправоты, невозможности (для меня — во всяком случае) такой позиции, которая была бы правильной и праведной. (Внутреннего бунта это, конечно, тоже не отменяет.) Невозможности внутреннего успокоения на этом. Невозможности внутреннего успокоения. Невозможности.

И ещё, и ещё. Научил меня этот год бесконечной, ничем не заменимой драгоценности тех, кто понимает и принимает — нас, несовершенных и неправых (меня, несовершенную и неправую) — такими, какими уж мы случились, и им не надо ничего доказывать и оправдывать, особенно самих себя. Это такой щедрый и огромный дар, что отработать и отслужить его вполне невозможно никогда, — можно и нужно только быть бесконечно благодарной. И это, кажется, единственно возможный живой опыт бесконечности, которой не отменяет даже Та, которая отменяет, казалось бы, всё.

И ещё научил этот год — куда особеннее, куда, я бы сказала, принудительнее, чем все остальные, — рассчитывать и соразмерять усилия, взвешивать каждую их единицу, выстраивать все эти единицы одну за другой, вытерпливать и выжидать, превращая время вытерпливания и выжидания из пустой соединительной ткани в содержательную, самоценную и самонаправленную жизнь.

К себе самой

В любой непонятной ситуации пиши рецензию на книгу.

В любой насквозь и безальтернативно понятной ситуации пиши рецензию на книгу.

Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах твоей родины, в поисках опор и источников внутренней структурности пиши рецензию на книгу.

Во дни пустоты, отчаяния, влечения к небытию пиши рецензию на книгу.

Ничего, разумеется, ты этим не решишь, но зато рецензию на книгу уж точно напишешь.

О форме и содержании

Выполнение обязанностей, при всей надуманности, в конечном счёте, этих последних, держит жизнь, не даёт ей расползаться. Не «содержание» жизни дают они, о нет! — а нечто куда более важное: форму, которая позволяет любым мыслимым содержаниям сбыться и удержаться.

(Что до «содержания», то им мыслится мне жизнь как таковая, соприкосновение с миром, чувство его — ради самого этого соприкосновения и чувства, единственно ради этого, в котором — всё [потому-то и нужна этому ВСЕМУ внятная, даже жёсткая, форма: чтобы можно было проследить взглядом]. Но это, разумеется, слишком произвольно и субъективно, поэтому никому не скажу!)

К онтологии текста

…и когда я вижу такое количество хороших книг, не могу не думать: какого лешего я вообще что-то пишу, затаптываю мир своими никому не нужными следами, сидела бы лучше да читала со вниманием уже написанное — всё равно жизни не хватит. Текстами мир перенасыщен, а вот внимания и понимания ему (им) точно недостаёт. Текстам нужны понимание, толкование, проживание, усвоение — существование у них уже есть. Если уж увеличивать объём чего бы то ни было, то именно их.

В конце концов, текст состоялся только тогда, когда он — даже не прочитан только, а понят и прожит, — будучи всего лишь написанным (и даже всего лишь прочитанным), он ещё заготовка для самого себя. Его ещё нет.

В этом смысле, читая книги, — мы их создаём. Выводим из существования в бытие.

О невыполнимом

Чтение — преодоление собственной недосозданности.

Непреодолимой, разумеется.

Поэтому и читать можно бесконечно. — Невыполнимые задачи имеют достоинство неисчерпаемого ресурса.

Отвлекаясь и вспоминая

(Когда теперь перепроверишь впечатление? Может быть, и никогда. — ну и пусть; впечатление, особенно давнее, неотрывное от воображения, — самостоятельная реальность.)

По Афинам хорошо было ходить. Но они, сколько помнится, не уютны (неуютны), разве на отдельных только участках. Громоздкий, тяжеловесный город (ослепительно-белый сверху, грязновато-белый, серый, пёстрый от граффитти и зелёный от зелени снизу) — такой, каким когда-то ожидался и не оказался Рим. Рим, вообще итальянские города — хоть Местре, сухопутная и повседневная часть царицы-Венеции (о той — совсем отдельный разговор), хоть даже, на свой очень особый лад, жёсткая Флоренция — уютны, в них есть вкус к домоустройству, к обживанию и прочувствованию локусов любого размера. Греческие города (хотя видела я только Афины да [жирный буржуазный] Пирей) этим как будто не озабочены, не говоря уже о несравнимости их серо-белой колористики с несравненной, волшебной итальянской охрой, прогревающей города самой по себе. Итальянский город заботливо вылеплен; греческий — будто сам по себе случился.

Нынешние Афины — целиком в настоящем (Рим — в вечности-и-сейчас одновременно [он особенный], Берлин — в основном в будущем [тоже особенный совсем]), притом их в этом настоящем очень много. Это город избытка.

Кстати, кризис, многоупоминаемый тогда, в год нашего шатания по Афинам, и надёжно забытый за иными заботами теперь, поверхностному взгляду никак не был виден: улицы были переполнены яркой жизнью, полнокровным — не до апоплексичности ли — движением; кофейни — которые там буквально одна за другой (по крайней мере, в центре), едва ли не в каждом доме — каждый вечер, не различая выходных и будней, битком набиты посетителями и бесконечной коммуникацией. Афины производили тогда впечатление очень внешнего города, может быть, даже (готова я домысливать) с нехваткой внутренней тишины. Никак не город созерцателей. Город — мнится — противоположный умозрению.

(Теперь кажется удивительным, что именно на этой земле зародилась европейская философия — впрочем, это было слишком давно, греки тогда были, конечно, совсем другими.)

В Риме больше внутренней медленности (немудрено, что всё несравнимое мне так хочется сравнивать с Римом. Раз случившись, Рим превратился во внутреннюю матрицу, в подсвечивающий фон, на котором обречены восприниматься города, в том числе никак с Римом не связанные. Немудрено — он ведь город городов, отец городов европейских.). И золотой внутренней тишины.

Впрочем, чувственного обилия, пусть грубоватого (в том, что идёт от людей — особенно; природа — и тоньше и гибче, и как-то даже изобретательнее), в Афинах хватает, и обаянию этого, конечно, не получается противостоять.

Хотя Афины, да, иной раз кричат на своего воспринимателя, как базарная торговка. Даже во вполне интеллигентных, и, так сказать, респектабельных районах. Тем более — на задворках, где то и дело срываются на визг и слэнг.

Когда-нибудь вернуться и проверить.

Библиофаг в городах

Город — прежде (много прежде!) всего — чувственное приключение. Даже — чувственная авантюра. Переключение чувственного гештальта, событие в области цвета, вкуса, запаха, пластики, ритмики, динамики, охватывающей и вовлекающей всё тело эстетики. Сплошная соматика смысла с сильным упором на слово «соматика». — Делаешь всею собой — обретающей пластичность — мгновенный слепок с города, — который, однако, не застывает, а всё время перелепливается.

(И понятно же, что в иные города ездишь главным образом за этим перелепливанием — а ни за каким не за познанием, которое — либо систематическая работа, либо его вообще никакого нет. Главное моё занятие в городах — не познавать и в общем даже не думать (разве что соматикою смысла; а если думать — то принципиально о другом, чтобы переживаемый здесь-и-сейчас город был органом этого мышления), но чувствовать и воображать. Обращаться — самым разнузданным, предпочтительно, образом — в сплошное чувствилище.

Вот что-то такое, для чего, скажем, вкус свежежареной рыбы на свежем же, открытом, холодном, особенно приморском воздухе — полноценное, красноречивое, полное завязями смыслов экзистенциальное событие, глоток обжигающего бытия.

О болевом зрении

Человек выплетает себя из боли. Из неё состоит.

Давно ловлю себя на том, что не хочу (для себя) гармонии. Той самой гармонии, которой всю жизнь жгучее всего, горше всего и безнадёжнее всего завидую. Той самой, в невозможности которой для себя всю жизнь была мучительно уверена (и возможности которой вообще, в принципе, — не устаю удивляться) и ещё мучительнее любовалась и любуюсь ею в других («другие» — это не те, которые ад, «другие» — это те, которые гармоничны или знают пути к гармонии. Те, которые не гармоничны и путей не знают, — те не другие, те — родимые братья). Той самой, о которой, разбуди меня на разных этапах жизни ночью и спроси: чего, мол, хочешь? — я, под масками разных в разное время ответов, сказала бы: её, её.

И красоты не хочу. И, пуще того, — счастья не хочу. Первой — потому, что она мне уже не нужна (вдруг думается: я с нею и не справилась бы; красота — задание, в пределах которого приходится жить; она образует ситуации, диктует поведение. Красота — социальна); второго — потому, что вообще не в нём дело. (Оно — эпифеномен вещей куда более глубоких — или заблуждение.)

(Хочу — другого: смысла и оправдания, оправданности, который [которые] сколько угодно может быть счастью не тождествен, но то отдельный разговор.)

…есть, то есть, такая вещь, как потребность в неудаче. (Если та в каком-либо из обликов является, — так мне и надо, так мне и надо.) В принятии (своей вины — это само собой), своей незначительности, своего поражения — и большого, коренного поражения, и поражений маленьких, каждодневных, составляющих ткань существования. Ну, например, потому, что в эти разломы в нашей защитной корке сквозит превосходящая нас правда. И если что-то и стоит действительно нашего внимания, то вот именно она. И, может быть, — только она.

Из послесловий к самой себе: О красоте

И ещё мнится мне, что, будучи некрасивой и красивой так и не став — не воспитав в себе красоту (о, она, безусловно, — предмет воспитания и культивирования; результат жёсткой и сложной дисциплины — в соответствии с некоторыми, предложенными социумом, нормами — говорю же, она социальна), — я не выполнила, глупо-высокопарно говоря, своего человеческого предназначения. Не стала вполне человеком. И в этом тоже. Во многом не стала.

(Не легче ли убывать, уходить из мира тому, кто так и не стал вполне человеком? Ведь он оставляет в мире гораздо меньше, чем тот, кто стал, — жалеть не о чем. — Впрочем, кто его знает. Может быть, вполне осуществившемуся — предположим, что такие бывают; бывают же? — как раз легче: он всё осуществил, оставил себя в мире, сбросил себя в него, ничего ему не должен — и отлетает лёгкий-лёгкий…)

Нет, ни в какие буквально понятые «предназначения» я, разумеется, не верю. Это лишь фигура речи, обозначающая переход из возможности — в осуществлённость, полноту присутствия. Некрасивый, мнится, менее реален, менее присутствует в мире, чем красивый. Из хаоса не вышел. Остался его частью.

А эти, красивые, — на свету, на ветру, — на выжигающе-солнечной стороне бытия. А мы в мягком сумраке.

Красота — сложный инструмент. Будь она у меня, я бы, скорее всего, не знала, что с ней делать (небодливой корове Бог рог и не дал: всё равно не нужны).

Зато мы, некрасивые, умеем смиряться. Нам это легче. (Может быть, мы умеем — имеем шанс уметь; грех его не использовать — быть более свободными от чувства собственной ценности. Мы, куски темноты, можем быть прозрачнее — видеть мир через себя, не фиксируясь на этом самом себе, который всё равно глаз не радует, — простой защитный механизм, а какие оптические возможности.) Красивым, созданным для самоутверждения и торжества, это (мнится мне изнутри моего ограниченного опыта) гораздо невозможнее. (Что мы знаем о других?) Наверно, им больнее ломаться.

Графогения: исчисление неисчислимого

У (всякого вновь создаваемого) текста есть свой подростковый возраст, свой мучительный, полный внутренних сопротивлений выход из детства. (Причём, как и положено возрасту, это почти не зависит от содержаний, это вещь чисто формальная и тем более властная.) Он даже измеряется в знаках: это примерно три-четыре тысячи знаков, вязкая медленная стадия, на которой топчешься, застреваешь вплоть до (почти) полной остановки, из которой, мнится, никогда не вырастешь, никогда её не преодолеешь. Тысяч пять знаков, в направлении шести — это юность текста. Он набирает сил и осваивается сам с собой. Достигнув семи и тем паче восьми тысяч знаков, текст взрослеет — и уже может отвечать за себя, вести за собой своего автора (по неведомым, разумеется, автору дорогам) и разрастаться до любых мыслимых размеров.

Идучи через школьный двор

Как всё-таки странно, что из одного и того же материала — из одного и того же комочка изумлённого, смятенного, обожжённого миром человеческого вещества — можно сделать, ничего к нему извне не добавляя, ничего никуда не убирая — и младенца, и отрока, и молодого, и взрослого, и старика. И всё это будет один и тот же человек, один и тот же, с единой непрерывной чувственностью‚ с единой — и не такой уж длинной — линией памяти, натянутой между первой и последней точками, легко просматриваемой из конца в конец.

Если уж это — не доказательство бытия Божия, то я прямо и не знаю.

(продолжение следует)

Print Friendly, PDF & Email
Share

Один комментарий к “Ольга Балла-Гертман: Дикоросль

  1. майя

    — алое неизменное сердце 🙂 — за вычетом единственного абзаца, где автор задумывается, а не правильней (было бы 🙂 , но не может он, слишком уж больно) — выслушать аргументы обеих воюющих сторон — аргументы напавшего на тебя убийцу, грабителя, насильника!??

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.