Лена Берсон — поэт и дочь не только своей неизбывной бедовой отчизны. Как и многие из ее круга, да в общем из общего «круга» той необъятной «Римской империи времени упадка», перетасовывавшей времена и народы, она остро переживает свою принадлежность и к иным, столь сильным и значимым для нее корням.
Михаил Бяльский
ЛЕНА БЕРСОН. ДВА ДОМА — ЧЕТЫРЕ РОДИНЫ
Пришла и говорю: как нынешнему снегу
легко лететь с небес в угоду февралю…
Б. Ахмадулина
«…так мне в угоду вам легко взойти на сцену. Не верьте мне, когда я это говорю…» Так Лена Берсон поднимается на сцену на встречах с любящей публикой, подобно девочке-старшекласснице и горнему вестнику одновременно, как ни сложно соединимы две эти ипостаси в одном лице. Сами собой всплывают нетленные строки Беллы Ахатовны, с ними воспоминания о том, как, ну словно бы старшая Ленина сестра, так же независимо восходила она на сцену лет сорок назад перед переполненным залом.
Но слушая Берсон, образ Ахмадулиной ты зришь пред собою недолго. Лена начинает читать, и при всех ассоциациях, стихи ее уносят тебя в сложный, как сама жизнь, и такой по-детски простой мир, знакомый тебе, да, до прожилок, и одновременно — неповторимый. Мир Лены Берсон. И одновременно же, как ни странно, кажется — мир всех воедино, собравшихся в этом зале.
Писать о ее творчестве трудно. Что и немудрено. Чтобы достойно передать величие Гималаев, надо суметь хоть как-то приподняться над ними. Хотя бы на вертолете, а лучше — на своих двоих. И то и то непросто.
Несомненно и сейчас, когда Лена прошла уже некороткую и непростую часть своего творческого пути и вклинилась сегодня так мощно в высокую, не убоюсь этого слова, русскую словесность (хоть и пребывая вдали от метрополии), что не за горами появление доскональных статей и монографий о ее поэзии, главы школьных хрестоматий и семинары на кафедрах Питера, Марбурга и Иерусалима. «Большое видится на расстоянье». Тогда, конечно, распишут и препарируют все аллюзии и аллитерации ее творений, коннотации и литсинкопы, специфику ритма и графики, строфы и схемы. Обнаружат и разберут преемственность и классичность от Мандельштама, Тарковского и Бродского, импрессионизм и мозаичность той же Ахмадулиной, многое еще «под стать» и не под стать, и продолжатель Лотмана включит образец Берсон во Вторую часть «Анализа поэтического текста».
У самой же Лены пока еще не столь богатый опыт изданий, больше литжурналы и альманахи, сетевые журналы. Зато уже — «маститые» «Новый Журнал», «Иерусалимский журнал», «Аврора», «Homo Legens», «Семь искусств», и «поскромнее» — «Эмигрантская лира», «Складчина», «Скифия», «45-я параллель», «Этажи», «Арион»… Зато почти сразу после ее «появления в свет» — лауреатство, первые места в престижных международных конкурсах: Волошинском, Гумилевском «Заблудившемся трамвае».
Да вот, пока статьи и монографии замещают восторженные «комменты» и лайки в сетях, Фейсбуке, которые в данном случае, похоже, отражают силу и воздействие ее слова похлеще, чем научные изыскания.
Это как фильм короткометражный. Или даже фреска.
Голосом Высоцкого…
на одном дыхании
Не знаю, как благодарить.
Такое личное переживание, и «не деться никуда»
Люблю Вас
Рыдаю!!! Хохочу!!! Люблю!
Ох… Спасибо! Потрясающе
Увидела воочию. Просто кусок жизни!
Прям — под дых!!! СПАСИБО!!!
Новая музыка… высказывание сильное про сейчас. И больно и страшно… и радостно, что ты можешь и так.
все это было, моя бабушка рассказывала, точь-в-точь.
Леночка, не понимаю, как можно так писать! Бесподобно! Спасибо!
Лена!!! Вы — гений! Тонко разноречья вплетаете в канву венка.
Я Это Всё, ВсЁ!!! Увидел. Почувствовал. Как будто незримо я рядом был.
Живописная поэзия или поэтическая живопись!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!
прямое попадание разрывным…
Несть числа подобным выплескам эмоций, метафор, признательности благодарных читателей, сопровождающим практически каждую ее публикацию. Что замечательно, подобное мы слышим и от ее «собратьев»/сестер по цеху. Что случается столь нечасто — и вопреки поверенному временем: «у поэтов есть такой обычай…» И всемирно прославленные, и «широко известные в узких кругах» мастера давно уже сходятся во мнении:
Лен.. Ну оччччч.. И по-нашему.. И по-новому как-то… (В. Долина)
!!! (И. Иртеньев)
замечательно! (С. Крайтман)
Да что ж это! Ум за разум у меня заходит. (А. Боссарт)
Просто великолепно! Просто и великолепно! (А. Сигал)
И тут — список неостановим…
Мне же, пребывающему по счастливому совпадению примерно в тех же кругах времени-пространства с поэтом, хочется в небольшом эссе, не могущем претендовать на глубинный филологический и лингвоанализ ее текстов, поделиться хотя бы самыми яркими впечатлениями от поэзии Лены, от неповторимых особенностей ее почерка. Особенностей, которые не могут оставить равнодушным открывшему ее для себя читателя. Попытаться сказать так, чтобы, хоть как-то передав возникающие ощущения, не спугнуть лобовым прикосновением то необычайное дыхание ее строк, ту не декодируемую алгеброй «алхимию слова».
* * *
Итак, Лена Берсон. Истоки. Из ненавязчивых и немногословных резюме-справок, а еще более — именно из ее столь явственной, 4D, поэзии, узнаем мы, что истоки — в сибирской провинции, г. Омск, со всеми ее прелестями и порухами. Поиски себя в жизни, еще совсем юной, и в слове, и даже под светом рампы (игра в народном театре). Потом резко — Москва, журфак МГУ. Работа в журнале «7 дней», выпуск газеты «Шарманщик» в Театре музыки и поэзии прославленной Елены Камбуровой. Потом, еще резче — репатриация в Израиль (1999). Редактор новостного сайта NEWSru.
Просто резюме. И что различимо за этими скупыми данными? Конечно, ее стихи. По сути же — жизнь. «Жизнь и другие навыки», как заметила Лена однажды в стихотворении. Жизнь ее. А кажется, всех нас, причастных. Ее «плюс-минус ровесников». Похоже, в этом «сопричастии» — и сила ее поэзии. И общая наша любовь к ней, к ее стихам. И благодарность за выговариваемое ею за всех нас.
Позже, в эссе памяти Л.Я. Меерсон, ее учителя сценическому искусству (а вышло — и просто Учителя), Лена напишет:
«Лет в десять меня осенило — чтобы не бояться смерти, надо быть артисткой… Оказывалось, что все, скрываемое мной, могло звучать. Получался урок открытости, ошеломивший меня, но так никогда и не усвоенный…»
И дальше, из посвящения:
Пряча свое дыханье за частокол парабол,
Ты ничего не смыслишь в горечи очаговой,
Если пытают жизнью в доме Бернарды Альбы,
Чтоб ликовала в смерти девочка Антигона.
Похоже, с этим осенением и случилось ее становление, начало. Да, из того урока — артистизма на сцене, артистизма по жизни. Урока, несомненно, понятого и усвоенного. А может, просто — возвращения к изначальному ее знанию.
И дальше, в продолжение «урока», в общем, про то же:
Забуду, но всё же не до конца,
Законы повадки, черты лица,
Раз тот, кто отмерил нам этот срок, не хочет его скостить мне,
И, личную память сдавая в сейф,
Я буду как все, как одна из всех,
Но ты же узнаешь меня всегда по этой сибирской стигме.
Хочется перечитывать и перебирать строки, попытаться понять и выразить, сколько всего заключено в них, и как несколькими штрихами-аллюзиями передано настроение, надежда и тоска, возможно, целого поколения. Стоит ли? В стихе ведь это уже заведомо сделано, и куда точнее…
Вместе с Леной мы уплываем в те самые заснеженные смурные дали, в которых она когда-то открывала себе пропечатанный этой стигмой мир, умещая его со всеми пятнами и солнечными бликами в «сейф памяти». Так, чтобы потом вновь вглядеться и описать его, как может она, чтобы вгляделись и мы, и поняли вместе с ней, что и как это было на самом деле.
Слово «хочу» постепенно утратило смысл,
Жизнь возвращается к детству, под вязаный шарф.
Если мы немы, то это, конечно, не мы,
Но из трагедии высвобождается фарс
И успевает на проводы русской зимы.
Кажется, мы плывем с ней все дальше. Или проникаем все глубже внутрь того ее сокровенного сейфа:
Как будто я, которой дело швах,
Ещё скрываю правду в рукавах.
Как в детстве собирала под кровать
Всё то, что я должна была скрывать:
Задёрганный дневник, дыру в носке
И фото Сухаревской в парике.
Всё, что любимо, светится виной
И, как дитё, маячит за спиной.
Река. Осока. Дом на берегу.
Я прячу то, что слишком берегу.
Внезапно в безмятежный ряд сияющего и любимого, как то «дитё», запрятываемого в самый потаенный угол, вторгаются более реалистичные и напряженные образы:
Снег во дворе не сойдёт до скончания дней,
То он крупой посыпает, то кружится перьями.
Дети провинций, мы знаем, как сделать больней,
И под раздачу всегда подставляемся первыми.
«Дитя провинции», почему-то оказывающееся всегда среди первых под раздачей вовсе не пряников, всматривается вдаль… или это вновь — кладовая ее «сейфа памяти»?
Старуха стережёт село без никого вообще.
Ну как село? Считай, крестов поболе, чем дворов.
Крестов поболе, чем святых, тем более, мощей.
Ни коз, ни кошек, ни собак, ни птицы, ни коров.
Мы движемся дальше, а то и вовсе улетаем вместе, и знакомое и вечное полотно той самой близкой и далекой страны все более четко проступает там где-то. Вот стих о том сакрально-игривом всемирно солидарном празднике — «Первомай». Где весенний еще снежок. Где иконы вождей над колоннами трудящихся. И где всё это заслоняет — самое родное:
И мама, белый польский плащ отгладив бережно,
Как все, несла над головой громыку-брежнева.
…..
И солнце шло за нами вслед, ласкало спины нам,
И я махала в никуда флажком сатиновым.
Ну а потом давай, сдавай иконостасы, мол.
И день весенний под конец снежком побрасывал.
И разбредались по дворам, кто шёл колоннами.
И даже водка не была ещё палёною.
И эти дворы, и этот «снег во дворе не сойдет», и русская зима, которая материализуется почему-то даже весной-летом, во всевозможных комбинациях являют как бы основной образующий круг тех самых истоков, откуда Лена родом. Память их не оставляет ее и после, когда, казалось бы, все это уже в совсем канувшем прошлом.
И даже когда в мыслях, пока лишь только в воображении, вполне провидческом, снисходит Иерусалим, пока еще небесный, обледеневшая родная вокзальная платформа не сулит радостных ожиданий:
Что у нас? Вот за вокзалом земля черна,
Мёрзлой платформой от леса отсечена.
Наледь на лестнице гладкая, как налим.
Где этот град Иерусалим?
Ладно, у нас всё рядом — рукой подать.
Нет ничего такого, что надо ждать…
Снег повсюду, во дворах, на дорогах, в памяти, в Городе прошлого, Городе настоящего. Кажется, без него уже и невозможно в этой жизни.
Снег убираешь — он идет.
Жизнь умираешь — жизнь идет,
А ты глядишь, как идиот,
Вернувшийся из комы,
На город, пройденный вразброс,
Знакомый до и после слез,
Звездец, какой знакомый.
Снег продолжает себе падать, но даже его чистая белизна не спасает, не может перекрыть сумрачные образы той прошлой жизни.
Снег пошел за окнами барака,
В комнате отчаянная тьма.
Если ты завел себе собаку,
Значит, Бог не дал сойти с ума.
Да пусть хоть собака, хоть что-то живое… Как в том самом, нестерпимо грустном, хоть и светлом, «Благослови зверей и детей», из тех же лет. И образ любимой воздушной Грузии — увы, лишь в пику тяжеловесной реальности.
Арфы нет — возьмите бубен, все там будем, ламца дрица,
Хочешь петь — умей вертеться, объяснили матюками.
И в «Триптихе» — своей мини «повести временных лет», собственной предельно сжатой «Московской саге» — автор возвращается к истокам тех немыслимых переплетений («1930»):
Вот вам сказка. Год, положим, тридцатый.
Вот Мария, потерявшая брата.
…..
Взяли только раз у ней передачу.
А второй раз не берут. Выбыл, значит.
Значит, выбит «городок», если выбыл.
Плачет Маша, чтобы муж не увидел.
— Что же ты за гэпэушника вышла?
— Потому что очень был симпатишный.
Картины этого Триптиха впечатались в память навеки. Это даже уже не генная память, это тот крест, да та звезда, с которыми не расстаться вовеки, где бы ни оказался.
Ты знаешь, «за мной придут» — не то, что «придут ко мне».
Конечно, сейчас июнь, но не убирай пальто.
Мы скоро привыкнем спать на маленькой глубине,
Касаясь друг друга так, чтоб сразу вскочить чуть что.
…
У нас по ночам всегда, как ставни ни закрывай,
Услышишь, какой состав к какому пришел пути.
Мы думали, это ад, но это бесправный рай,
Который нельзя сберечь и некуда унести.
Состав уже на пути, но главное — вопреки «всякой всячине» и шелухе — самое главное остается с тобой, с поколением тебе подобных.
Мы, жившие в темных квартирах, прощанием траченых,
Мы, спавшие в светлом метро, как в кровати под пологом,
Курившие «Приму», глотавшие всякую всячину,
Бросавшие тряпки, а книги тащившие волоком…
* * *
Лена Берсон — поэт и дочь не только своей неизбывной бедовой отчизны. Как и многие из ее круга, да в общем из общего «круга» той необъятной «Римской империи времени упадка», перетасовывавшей времена и народы, она остро переживает свою принадлежность и к иным, столь сильным и значимым для нее корням:
Если ты живёшь как полукровка, —
Вполсвободы хочется кричать.
Есть в кармане гвозди и верёвка,
А в окне — менты и каланча.
Где ж мы жили, в каком чистилище… выше, ниже ль? Когда так все смешалось в этой немыслимой до колик жизни…
Ты помнишь назубок родной еврейский ад,
Забитый от и до Толстым и Достоевским.
Ты неуместна здесь и даже в пятьдесят
Стесняешься молчать и горбишься по-детски.
…
Зато настанет день (и плоть его узрит),
Где ни один из нас уже не будет мертвый,
И сами по себе развяжутся узлы,
Как на шнурках, взахлеб взлетавших на четвертый.
Ирреальное случается, в том числе и такое. Она переезжает в более теплую во всех смыслах, далекую, но и ей обетованную Эрец Исраэль. Сложится ли?..
Как замирали зимы прямо на полуфразе.
Как обрывалось время прямо на полуслове.
Мы провожали Мишку, мы провожали Светку.
Мы выходили в город и уезжали сами.
Прямо на полувдохе — как обрывались связи!
Милостью божьей память шарит в своем улове:
Шапка в окне вагона, плечи в сырую клетку,
Так отзывались болью и оставались с нами.
Вроде чужого счастья, виданного когда-то,
Вроде чужой квартиры, пахнущей свежим мылом,
Вроде чужой парадной, выстуженной до дрожи,
Вроде дешевой куртки, выпачканной известкой.
Где остается имя — не остается даты.
Где остается дата — не остается смысла.
Синие эти строчки, бьющиеся под кожей,
Я собираю вместе осатаневшей версткой.
В памяти, в сознании, в прошлом, в настоящем (в будущем?) — все так переплетено, перекручено. А как соединить то, что на поверку несоединимо… и когда от себя все равно ж не уйти.
Каланчи над краем леса одичавший вид,
Вой составов еле слышен, но неутолим.
Всё, что пригород — не город, где там ни живи,
Хоть Москва за час отсюда, хоть Иерусалим.
Этот список до икоты неразменных мест,
Где ты плачешь у забора, где платочек мнёшь.
Это пригород, не больше, известь да асбест.
Мы расстанемся не больно, ты и не поймёшь.
Мир один — всегда тот же, от него не уйти, от себя не уйти, да ведь оно б и неправильно. Мы бы не были тогда собою самими. Поэт везде останется — тем же поэтом, человек везде — собою. Но где бы он ни был — только бы ему, поэту, смочь главное — вдохнуть, выдохнуть…
В доме, в квартире, в койке, в такой-то точке
Мы засыпаем очень поодиночке,
Что-то до самой смерти ища наощупь
В камере восьмиместной, в палате общей.
…
Что-то над нами вечно темнеет небо,
Что-то куда ни выйдешь — повсюду тамбур.
Небо-то пусть, а вот просветленья мне бы.
Не покурить, а хоть продышаться нам бы.
И что же дальше? Где дом? Где родина? Даже пусть не с большой буквы… Ведь у человека должен быть свой сокровенный край в этом мире. Куда можно вернуться, припасть, когда почудится вдруг, что земля дрогнула под ногами. Реально ли? Поэт как бы спорит с собой, остерегает себя:
Смотри не сотвори себе угла,
Гляди не натаскай туда диванов.
Как долго к нам не подступала мгла,
В которой всё куда-то подевалось.
И дальше, когда этот мир вроде совсем открыт и доступен тебе, выскользнувшему из снегов и бараков:
В Париж приедешь и ходишь, ходишь,
К любому виду подходишь ближе,
Снимаешь номер себе двухместный.
Потом случайно уткнешься в хоспис,
Как будто те, кто живут в Париже,
Как мы бессмертны.
Может, это и есть свобода… когда ты пролетел по миру, разглядел страны, которые мерещились тебе из былых заледенелых хижин ну разве фата-морганой? И теперь — ну и что твой Париж, с его якобы бессмертными обитателями.
То-то мы провели их всех, повернув на юг.
Наши тени лежат в реке, проглотив жасмин.
Посмотри, как бывало, Гек, это я, твой Чук.
Вдалеке от родных лачуг, помертвелых крыш,
Их намного острее жаль, но слабее, — нет?
Пробирается под амбар вереница крыс
Будто «Слава КПСС», преломляя свет.
Но где же теперь, посреди вожделенной свободы, и тепла, и вольных времен и пространств, тот самый твой дом? То твое самое родное? Есть ли?
Привыкай, говорю, ничего особенного:
У тебя два дома — четыре родины.
А родимая речь, как ее ни пестуй,
Вроде сладкого чая в опивках пепси.
…
Кто нам ближе? Не спрашивай — те ли, эти ли.
От чего уезжали, зачем приехали?
(Все наотмашь потрачено, что осталось-то)
От любви, говори, для любви и жалости.
Лена Берсон отвечает в своих стихах на много вопросов. Сначала задает их, несчислимо много. Потом честно пытается ответить, со всей своей образностью, во всей диалектике, как часто кажется, доступной лишь ей. И очень нередко ей это удается; во всяком случае, мы, читатели, всегда благодарны ей за эти сколь яркие, столь неподражаемые попытки ответов. Но иногда ее вопросы и остаются только вопросами. Даже если в конце предложения и стоит точка или многоточие. Что ж, быть может, в этих ответах, остающихся вопросами, и заключена еще большая сила ее поэзии.
Самый частый вопрос у людей — ты где?
Ты, блин, где? Почему не ответить сразу?
Я болтаюсь в предбаннике на гвозде
Заторможенный маятник пучеглазый.
Ну конечно, я здесь, мы уже сто лет
Забиваем безумьем густые соты;
Погоди, я возьму телефон в клозет,
На работе я, дома я, где еще-то?
Вроде мухи жужжащей из темноты —
Всех достала, а все-таки не видна им.
Ну, допустим, я знаю — где я, где ты.
Мы не есть друг у друга от этих знаний.
…..
Как родишься, в пеленках лежишь пластом,
А родившийся в мухах — летать не может.
Мама, я на войне, позвоню потом,
Или лучше сама набери попозже.
Как звонил бы домой Иисус с креста:
Вспыхнул было конфликт, но уже потушен.
Люди рядом хорошие, а места!..
Мама связь барахлит, никого не слушай.
* * *
В юбилейном посвящении своему любимому мастеру Юлию Киму, Лена написала, вослед «Созерцанию» Рильке:
Неслучайно голос — это не только совокупность звуков, возникающих в результате колебания голосовых связок, это еще и синоним убеждения, и синоним мнения, и синоним права, и синоним индивидуальности.
Нет голоса — нет поэта. Поэтому так волнуют записи голосов Мандельштама, Блока, Маяковского, Ахматовой, Пастернака.
Каждый голос неповторим, но есть какие-то особенные самодостаточные экземпляры, самым своим звучанием расширяющие смысл произносимых ими слов.
Лена сказала это как бы о голосе материальном, рвущемся изнутри поэта к слушателю. Выразила замечательно, по сути, не требующую доказательства истину. Добавим лишь к сформулированной ей аксиоме, что относится она, безусловно, не только к голосу «физическому», но естественно (и изначально) к голосу поэта как поэта. Как человека. Позволим себе при этом лишь скромно предположить — впрочем, пребывая в твердой уверенности — что означенная здесь Леной Берсон парадигма в неменьшей мере относится к ней самой. И что место её голоса, её, «взошедшей на сцену» русской поэзии так счастливо для всех нас, обнаружится как раз в продолжении приведенной чуть выше её же строки.
Увы, в подобных, не претендующих на многое заметках невозможно передать и малую часть ощущений от поэзии Лены. Охватить хоть бегло всю ширину мира ее творчества, глубину ее чувств, диапазон звучания, чистоту камертона, не говоря уже об анализе ее мастерства, особенностей того самого поэтического голоса. Гору не разглядеть из долины, океан не испить по капле. Все это — удел помянутых монографий и диссертаций, которые, я уверен, дождутся своего срока гораздо раньше, чем просвещенный читатель может себе предположить.
А пока, «воспоминая о будущем», мы можем вновь и вновь слышать отголоски тех мудрых грядущих монографий в нескончаемых сегодняшних восторженных откликах благодарных читателей:
Ну вот, опять! Нет слов, зато какие сильные эмоции! Невероятно сильные!
Спасибо! Потрясающие стихи!
Пронзительно (простите банальность)
Восхищение и восторг! Не перестаю изумляться таинству, открытому тебе.
Очень крепко пишете! Мощно и искренне!
Лена, вы одна из самых лучших русскоязычных сегодняшних поэтов. Я бы сказала — из величайших, но боюсь показаться чересчур экзальтированной фанаткой.
Первая реакция отправить маме и папе…
У меня сердце болит от этого стихотворения…
Фантастические рифмы. Ума не приложу, как тебе это удаётся?
«Жизнь умираешь — жизнь идет…» и каждый раз прямое попадание…
А Лена? А Лена не оставляет ни один из сотен откликов без внимания, без такой зримой человеческой благодарности. Таким чарующим и скромным:
рада, если нравится…
спасибо большое!
И еще, разве, добавит, как дань этому странному дигитальному мчащемуся куда-то веку, такую же простую, лукавую и мудрую скобочку:
спасибо)
Впрочем, и это всё мы лучше представим, прислушавшись лишний раз к ее голосу. Голосу, услышать который со сцены счастливо дано нам сегодня. Голосу тайны, которой, безо всяких разборов и аналитик, непостижимо ведает Лена. Тайны, которая избрала Лену своим голосом.
Приставали: «А кем ты станешь?» Донимали: «А кем ты будешь?»
Я, конечно, смотрела букой, ради бога, мол, отвяжись.
Нет чтоб сразу пресечь расспросы и ответить: «Я буду буддой.
Я пойму, что такое жалость, а точнее, как с нею жить».
В общем, время посева как-то постепенно сменилось жатвой.
Возвращая долги, не сетуй, увлекаясь, не делай зла.
Я не стала, увы, ни буддой, ни как минимум бодхисаттвой,
Я жалею собак и кошек, но навряд ли кого спасла.
Я стояла на остановках, громыхала пустою тарой,
Возвращалась, когда светало, уходила до темноты,
Кем я стану, уже не важно. Вероятно, я стану старой.
Не такою, как я хотела. Не такою, как хочешь ты.
* * *
Лена Берсон
«И солнце шло за нами вслед, ласкало спины нам,
И я махала в никуда флажком сатиновым.
Ну а потом давай, сдавай иконостасы, мол.
И день весенний под конец снежком побрасывал.
И разбредались по дворам, кто шёл колоннами.
И даже водка не была ещё палёною.
Что у нас? Вот за вокзалом земля черна,
Мёрзлой платформой от леса отсечена.
Наледь на лестнице гладкая, как налим.
Где этот град Иерусалим?
Ладно, у нас всё рядом — рукой подать.
Нет ничего такого, что надо ждать…
Снег убираешь — он идет.
Жизнь умираешь — жизнь идет,
А ты глядишь, как идиот,
Вернувшийся из комы,
На город, пройденный вразброс,
Знакомый до и после слез,
Звездец, какой знакомый.
Арфы нет — возьмите бубен, все там будем, ламца дрица,
Хочешь петь — умей вертеться, объяснили матюками.
…..
Как родишься, в пеленках лежишь пластом,
А родившийся в мухах — летать не может.
Мама, я на войне, позвоню потом,
Или лучше сама набери попозже.
Как звонил бы домой Иисус с креста:
Вспыхнул было конфликт, но уже потушен.
Люди рядом хорошие, а места!..
Мама связь барахлит, никого не слушай.»
::::::::::::::::::::::::::::
Никого не слушал, ни комментаторов, ни маму,
ни папу римского. Старался изо всех силёнок.
«Арфы нет — возьмите бубен,» — вспомнил, — Быков —
из к/ф : «В бой идут одни старики».
«Шёл трамвай 10-ый номер, а в трамвае кто-то помер.
Тянут-тянут мертвеца, ламца дрица, оца-ца…
Хочешь жить — умей вертеться…»
Хочешь петь, умри, но выпей 🙂
P.S. Михаилу Бяльскому за познавательную статью и новое поэтическое явление
по имени Лена Берсон — наилучшие пожелания, Лене Берсон — здоровья и вдохновения.
Спасибо Михаилу Бяльскому за любовно, обстоятельно и доходчиво (насколько такое возможно) представленное поэтическое явление по имени Лена Берсон.
Спасибо Лене Берсон за призыв к уму и сердцу сильно потрудиться. чтобы понять, постичь, вникнуть в её стихи.
Вот он случай, когда «душа обязана трудиться».
Очень старался, но не всё понял (mea culpa), а то, что понял и прочувствовал, следуя Иртеньеву, благодарю !!! и сверх того: bravissimo!