Если б Венере Милосской камня хватило на руки,
и если б их смог изваять кто-то живой, как Роден —
ей бы вручили ребёнка, что с помощью ультразвука
вырезан из гранита, найденного в воде
«ЕСЛИ Б ВЕНЕРЕ МИЛОССКОЙ ХИРУРГИ ВЕРНУЛИ РУКИ»
* * *
Как художник-передвижник —
переводчик, пересмешник —
уезжаешь в край, где вишня —
приполярный вид черешни,
где скворцы — в силках природы,
зримых лишь в сезон охоты
на цвета и звуки. Морда
пса, сидящего у входа
в сад — клубится ликом Сфинкса
в дымке утренних туманов:
цифры, игреки и иксы
здесь и прячут формул тайны.
Всё есть холст, когда взял кисти —
даже это бездорожье,
где так тёмен и завистлив
крепостной, что снова ожил
после пятничного бунта,
но всё с той же перспективой —
топать в бересту обутым
до ближайшего трактира,
если выпал рубль железный,
а не выпал — до обрыва.
Под забором травы лезут,
и настырней всех — крапива.
Брось в прихожей свой этюдник
мнительный собрат, бродяга,
здесь всё то же нынче чудо:
взять хотя бы лист бумаги
с изложением распада
атомов на стыках смыслов
под огнём земного ада,
как сказал бы пьяный мистик,
в дневниках чертей гоняя.
Проходи, заварим чаю,
растворимся в многоточьях
и в шипящих окончаньях
вслух рифмующей нас ночи.
Эта долгая беседа
не закончится со смертью.
Все куда-то нынче едут
сквозь расставленные сети —
даже пусть в границах мозга.
Как художник-передвижник
собирай свой скарб в авоську
и, вздохнув, вставай на лыжи —
будут свежие погосты,
будут новые руины,
будут всклоченные космы
бесконечных версий Рима,
там, плеснув студёной краски,
дом оставленный помянешь,
но сначала всех, кто красным
был замазан в окнах настежь.
* * *
А каждое утро приходит что-то
светлое.
И хочется остаться
на этом светлом
как как будто что
дома и вновь ушло
в призрачное.
Владимир ЯКОВЛЕВ
Просыпаешься и мыслишь: а проснулся ли?
А помыслишь — так и тянешься за гуслями.
А потренькаешь — так варишь щи с капустою.
Но проснулся ли, вопрос пока открыт.
Склеишь крылья из газетных ворохов,
полетаешь по квартире вороном,
сыр отдашь за голос хитрым ворогам.
Но проснулся ли, чтоб казус вызвал стыд?
Вроде, проявлялось нечто светлое.
Вроде, не всё время было серым и
тусклым небо над не крайним севером.
Так проснулся, или то был сон?
За окном делились клетки зелени,
фотосинтез длился всё уверенней,
насыщая зрелой жизнью зрение,
и сантехник устранял засор.
Просыпаешься, решив, что просыпаешься —
ищешь гусю своему товарища,
как найдёшь — так западавшей клавишей
выскочишь под пальцем буквой «Я».
Но прочтёшь, что сходу напечаталось
и от гипертекста опечалишься.
А не снится свет по ссылке часом ли,
взятый основной уликой дня?
Путь Алисы — вязкий бег за кроликом,
но не королева пишет роли нам
для отснятого вслепую ролика.
Если ты проснулся — здесь беда.
Это не проблемы с выключателем,
не циничный тролль в локальном чате и
даже не отмена рейсов чартерных,
а присущий яви принцип дна.
Так что ущипни себя за кожицу,
чтобы убедиться в том, что вхожий ты
снова в этот мир, где свет скукоженный
родствен кадке с фикусом в углу.
Убедишься — будь как дома, стало быть —
отбивай наросты майской наледи,
с чувством лома показавшись на людях,
превзойдёшь в упорстве кочергу.
* * *
Конь, конь, конь унес любимого в далекую страну,
В далекую страну.
Конь, конь, конь унес любимого в далекую страну,
В далекую страну.
Анри ВОЛОХОНСКИЙ
Плачет дева — конь любимого
мчит в далёкую страну.
С этой песней голубиною
не одну ещё струну
оборвёт в тоске лирической
серафический певец,
что в эпоху культа личности
придаёт незримый вес
просто голосу негромкому
из дикорастущих трав.
Плачет дева — щёки мокрые
станут солоны с утра.
В комьях облаков качается
к ним приставший утлый чёлн,
но всё реже от отчаянья
ищем, кем ведомый он.
Вдоль строений в окнах-оспинах
пешеходный опыт чтит
из узорных трещин росписи
на асфальте, где лучи,
как игривым жёлтым маркером,
выделяют здесь и там
шифра этого помарки нам,
что на глаз видны и так.
Плачет дева — белым лебедем
улетел любимый в край,
где взошла из кости стерляди
первородная икра,
и прошли дожди над пристанью,
проявивши негатив,
бегло сделанный туристами
с галькой радужной в горсти.
Эта песня горемычная
будет слух оберегать
от стоглавого Горыныча
с шармом хищного добра.
* * *
В час, когда уже ничего не выгорит,
кроме того, что спилено на корню –
ты провожаешь взглядом дружины игоревы,
вслед за потерянной пешкой дав ход коню.
Прошлые люди искали в степи призвания
(или признания), шли на лебяжий хруст,
а у ручья в низине был уже пульс Гагарина
через столетия ждущего слова «Пуск!»,
в бездну вглядевшись. Поругано и порублено
поле пшеничное, в центре поставлен крест,
но вдохновляется кто-то и этими углями,
чуточку тише играть попросив оркестр.
Вёрткая белка прыгает по развалинам —
ей бы орешек, а здесь только мрак и жуть.
Водишь по кругу мысли за смутным Сусаниным,
и потому бесконечным их кажется путь.
Взятой с подноса официанта чашечкой
в воздухе чертишь чайную карту дня,
где улетучилась аура терпкой заварки вчерашней, но
крепче и гуще нынешней нет у дна.
Слово — за словом, как любят в полку у Игоря,
если привал, но подотстал обоз.
Эх, пали стяги: в тиши домофон пиликает —
будто гонец про то извещенье принёс.
* * *
Предназначение ветки —
быть волокнистым вектором
спрятанных в грунте корней
по направлению к ней —
к дивной и необозримой
жизни, где даже в зиму
видно, что небо — нет,
не с овчинку, и цвет
его — так же бездонен.
Тронешь ветку ладонью
и ощутишь, как упрям
вектор, образно говоря.
Бывает, Семён Евклидович —
из тихой Нелидовки
алгебры преподаватель —
смотрит внимательно
на старые клёны
у сельской школы
и думает: снова природе
пятёрка за полугодие.
А та шелестит в ответ:
у нас тут свой педсовет.
С тем продолжает ветка
пойманный взглядом вектор.
* * *
А все эти гербарии оставьте.
Оставьте. Право, смерть тонка на ощупь
(к тому ж чужая) и хрупка:
её так тянет на картон наклеить,
чтоб изредка, когда придут некстати
циклоны волченогие и коршун
депрессии, с пугливостью раба
подсматривать за ней из тесной кельи,
но то не даст избегнуть в стороне
досадного гниения природы,
когда и сам произрастаешь из
земли прогорклой только на сезон,
прожилкой в солнечном дневном огне
как писанною млеком строчкой кода,
невнятно проступая. Экспертиз
пинцет прискорбный извлечёт резон,
железной цаплей окуная клюв
в гробницу лиственных и травных мумий.
Узка тропа сквозь тёмную аллею,
где льёт с ветвей многоголосый шёпот
простые истины, что здесь июнь, июль
и август — получают в сумме
не лишь короткой жизни срок, а лето —
земного чуда полнокровный опыт.
* * *
Я использую внешне проторенную строфу,
видя дрофу, расправившую крыло
и кричащую сверху: ложись тем же курсом, дрейфуй,
брось в мыслительной штольне своё номерное кайло.
А уж ляжешь в дрейф, восстановишь дух —
оглядись вокруг и давай лети:
знаю я — в слове «крылья» смущает вас тяжесть рук,
пока небо лично не просветит.
Новизна — это новая кожа на прежней ладони, так
каждой клеткой теперь она продлена
в том, что ляжет в неё в перспективе, допустим, злак —
до того, как измерить землицу собой до дна.
Мегаполис вгрызается в твёрдый базальт
монолитного времени, точит зуб —
здесь по давности лапотной был базар,
и сейчас тем же лаптем хлебают суп —
пусть и сваренный модным шеф-поваром. Новизна ж —
это юные листья на ветке, что тоже растёт,
с ней приёмами живописи пейзаж
удлиняет между мазками родство,
следом рельсы теней проложил и весь парк,
чтобы вытянуть свой изумрудный платок
из цилиндра фокусника: тот — маг,
но в вещественном синтезе видит прок.
В мыслях — дрофа, изобразившая самолёт,
грузный лайнер в условиях высших сфер:
будто камень, накаченный воздухом мимо нот,
но взломавший стереотипов сейф,
как положено новости — изнутри.
Вдох поглубже, и сам — внеземная весть
о распущенном пухе с поста перин
и теперь обращённом в небесную взвесь.
***
Сырая рыба, мокрая доска,
холодный нож — разделочная книга,
где липнут к пальцу в строчках адреса,
которые ещё хранят интригу,
пока вода вскипает под уху
и стёкла приглушает влажным паром.
А рядом лук низвергнут в шелуху,
но кольцами Сатурна в чан отправлен —
там нынче космос и огонь звезды
руководящей. Мнится тёткой голод,
но он — лишь зверь, бредущий сквозь кусты,
чьим разумом повелевает горло.
Всех нашинкуют, в стряпчий раж войдя,
всё канет в кипятке с щепоткой соли,
уж раз такая кухня у вождя,
где столько хитрых штук по антресолям.
Столовский запах с хлоркой на паях
вползает в мир казарменного типа,
здесь каждый им до слепоты пропах:
поди-ка — угадай средь них Эдипа,
оракулам позволив слух пустить.
Разрезал нож хребет живой форели,
и жертвенные валятся куски
в кипучий вар, что мог быть акварелью,
когда б не блоковский голодный скиф.
***
Сын художника-абстракциониста
и виолончелистки, из известного струнного трио,
исполняющего барочную музыку,
стал сотрудником органов — капитаном конвойной службы:
вырос стремительно быстро
до офицера от рядового полиции,
минуя фильмы Ларса фон Триера
и слишком уж узкую
стезю актуальной поэзии. Стал суженым
девушке из провинции,
приехавшей за перспективами,
а оставшейся по беременности.
Что ж, жизнь и, правда, необъяснима
в условиях пересеченной местности
и, в сущности, реверсного карантина.
Сын художника и музыкантши
нынче любому брату —
по крови или по разуму —
объяснит, в чьей сейчас силе правда
а чьё место возле параши,
если уж принцип штрафбата
используется, как путь трансформации
тела в дело без указания автора.
Родители — вянут на даче
среди патиссонов и прелой ботвы,
благо, есть чего закатывать в банки
на долгую-долгую зиму.
Сын полы методично пролачит,
отвезёт в город дюжины две корзин,
и снова уйдёт на вы
чёткой росписью в нише казённого бланка:
скоро начальника нерасторопного снимут
(по слухам), и претендент будет, значит,
даже каллиграфически неотразим.
***
Если б Венере Милосской хирурги вернули руки —
она развела бы их в стороны от искреннего отчаяния,
от желания мир наш обнять, покуда ещё не рухнул,
прижимая к груди, но не с луврской величавостью,
а скорее с античной, эллинской завершённостью,
где симметрия круга с бесконечным числом осей,
правда, всё, что внутри — вряд ли, область бескрайнего космоса,
это часть ёмкой сферы, и сутью-то всё же — музей…
Берег — тих и высок: он — кусок визуального мрамора.
Были б руки у древней Венеры — воды принесла б
для цветов, но безрукой слыть в данности мало ей —
вслух считается лотом, а довод о лирике слаб.
Из куска визуального мрамора высечем кадр мы —
сохраним на смартфоне, как память о русле реки,
по которому плыли тела, а за Йорк, за Ланкастер ли —
стрелы в спинах молчали, за что их и не извлекли.
Если б Венере Милосской камня хватило на руки,
и если б их смог изваять кто-то живой, как Роден —
ей бы вручили ребёнка, что с помощью ультразвука
вырезан из гранита, найденного в воде
возле острова Милос (навскидку звучит, как «милость»).
Однако, в сущности, именно та вот ущербность
и подчеркнула природу отнюдь не мускульной силы,
что катит валун, пока не разбитый на щебень.