©"Семь искусств"
  май 2022 года

Loading

Но особенно жесткими были в «Луче» персональные разборы: я и сам вскоре испытал всю их крапивную нелицеприятность. И тут истинным держателем гамбургского счета оказывался некий триумвират: Сопровский, Кенжеев и Гандлевский (Цветков бывал тогда очень редко — он пропадал в Запорожье, как и Таня Полетаева — в Питере). Сразу же, как еще вкруговую я только услышал их стихи, я понял: вот ради чего ты сюда шел, вот — поэты и вот — стихи!

Павел Полян, Павел Нерлер

ИЗЛУЧЕНИЕ

Памяти поэта Алексея Цветкова (1947-2022) посвящается

1.

И солнца вставали над нами,
Пока я друзей находил

Павел Полян

Павел Нерлер

В 1969 году я поступил в Московский университет, поступил куда мечтал — на геофак. Призер всяческих олимпиад и корреспондент Захара Загадкина и корабельного кока Антона Камбузова, я и не понимал еще тогда, со сколь замечательной наукой связал свою жизнь. Вся наша прекрасная шероховатая планета калачиком свернулась у моих ног, и никакие силы Кориолиса не могли нарушить ее всемирный покой и глобальную гармонию. Не сразу, но мне открылось, что вотчина географа — не Земля как таковая, не глобус и не пространство, а «всего-то навсего» пространственный аспект всего на ней сущего — от мерзлоты до человека.

…В 69-м стояло сказочное лето, но советская власть каникул не любила и чуралась. И чтобы нам, землеведам-новобранцам, ни медом, ни пухом земля наша не показалась (а главное — «чтобы не загордился человек»!), деканат распорядился нами по-свойски — разбил на бригады и разослал по московским стройкам: нате вам, сублимируйте свой триумф, повкалывайте с две-три недели, поузнавайте жизнь, а как узнаете — приходите за своими студенческими. Решительно никому из участников этого странного, за ради райкомовской галочки, начинания — ни пославшему нас сюда поближе факультету, ни работягам с прорабом, и уж менее всего нам самим — даже и в голову не могло прийти, что навязанная нам трудповинность есть нарушение наших священных прав.

Крайне трудно нарушить то, чего нет, а на главное наше право — на молодость — никто и не покушался, все нам было ладушки и трын-трава. На стройке никто не горбатился — ни работяги, ни мы. За работой не гонялись — ни мы, ни они; и, словно понимая это, работа тоже не гонялась за нами. Времени на потрепаться было сколько угодно, и уже на второй день я принес с собой какую-то книжку, а к концу дня так насобачился, что запросто мог читать на «рабочем месте», то есть сидя сверху на «пушке» с раствором. Стороннему наблюдателю это более всего напоминало обуздание необъезженного мустанга: но видели ли вы когда-нибудь ковбоя, читающего при этом книжку?..

Мы обустраивали не всю Россию, а только ее малую часть — Сиреневый бульвар на востоке Москвы! Изредка, но бывая там и теперь, пересекая бульвар на троллейбусе или маршрутке, я всегда вскидываю голову направо и смотрю туда, где торчала когда-то фикса «нашего» дома и где стояла наша дощатая бытовка, окруженная пыльной зеленью и пустыми чекушками.

В. Яхонтова, П. Нерлер, А. Сопровский, С. Гандлевский. Фото из архива Бахыта Кенжеева

В. Яхонтова, П. Нерлер, А. Сопровский, С. Гандлевский. Фото из архива Бахыта Кенжеева

Впрочем, немного были недовольны и мы, в частности, кадровой политикой факультета, направившего в нашу бригаду на Сиреневом так мало девчонок. Было их всего две — и обе Оли: Щипицына и Дубровина. Грациозная худышечка Щипицына смахивала на принцессу из золушек, а Дубровина тянула на фрейлину: выступала павой и на стройку приходила чуть ли не на шпильках, — ее мечтой, казалось, было так поставить себя и дело, чтобы, даже и в робе, оставаться в течение всего дня фрейлиной на шпильках. 

А оказалось, что эта бригада — сразу и навсегда. Мы и сейчас еще, спустя столько лет, все еще дружим и радуемся друг другу. Наш бригадир — рассудительный и краснощекий Саня Пахомов, отслуживши во флоте, пошел не в океанологи, а в геоморфологи, то есть застрял на земле, волглые складки которой, уродуемые человеком, по-прежнему взыскуют об изучении. На всю жизнь он преподал мне один важный урок, явно противостоявший среднесоюзному тренду: думай, когда берешься за что-то, но если решился и взялся — то вкалывай, выкладывайся, не филонь.

Заводной и артистичный Саша Ворожейкин если и исповедовал триаду «вкалывай, выкладывайся, не филонь», то применительно к праздникам. У него был сильный речитативный голос, и был он наш главный гитарист. Репертуар имел традиционный, но каждую почти песню оранжировал в неожиданном ключе: «Что было — то было…», например, он пел как бы устами иностранца, нетвердого в русских ударениях и дифтонгах. Было очень смешно.

Рассудительный Коля Регент, добрейшая душа, пьянел раньше других и громко требовал от Ворожейкина все новых и новых песен, а от меня частушек (я и впрямь знал их тогда сотни).

Б. Кенжеев, В. Яхонтова, А. Сопровский, С. Гандлевский. Фото из архива Бахыта Кенжеева

Б. Кенжеев, В. Яхонтова, А. Сопровский, С. Гандлевский. Фото из архива Бахыта Кенжеева

Трое наших иногородних — тростиночка Леня Жаров, земляк Анатолия Карпова и Левши, крепыш Олег Михальченко, земляк Дудаева по Тарту, и круглый из себя Алик Багдасарян, земляк всех своих армянских родственников из грузинского Тетри-Цкаро, — организовали некую ироническую фракцию. «Настоящие географы», так они назывались, были своего рода обериутами от географии.

Однако к цирку будущей жизни они готовили себя не только потребностью в самоерничестве, но и готовностью «придумать-как-заработать». Скинувшись на швейную машинку, чудо подольских мастеров, они начали тачать один из дефицитов 70-х — мужские трусы и майки, причем не из черного сатина и белого трикотажа, а изо всего, что попадалось на прилавках, главным образом из цветастого ситчика — и чем ярче, тем лучше! Мне на 20-летие «цеховики» подарили роскошную «двойку» из ядовито-синего чуть ли не атласа с золотой бахромой: ясное дело, только для торжественных случаев. Одарив всех друзей, они вышли на внешний рынок и мигом завоевали его — по крайней мере, в масштабах общежития.

Со временем их пути разошлись: Леню и Олега занесло в Тюмень, где первый ударился в писательство и консалтинг губернаторского корпуса, а второй покружил-покружил вокруг нефтяной науки и осел в каком-то невнятном бизнесе, откуда уже почти не подавал голос. Алик же как настоящий вирменин временно репатриировался в Ереван, где набирался опыта на каком-то стыке геологии с экономикой и мерз в комнатушке-пенале размером с купе. Одна из его халтур была по своему обериутству выдающейся: через день на рассвете он скреб и драил горячей водой с шампунем задницу Ленина на главной площади города, иногда, но не каждый раз, прибирая и за голубями на темечке. С таким практическим опытом было уже нетрудно защититься на экономических и зацепиться за столицу. И ни для кого не секрет, что лучшие на сегодня в Москве толма и хачапури именно у тетрицкаровских Багдасарянов.

Позднее прибилась к нам из общежития и Таня Капралова, землячка Циолковского, прибилась настолько, что под новым, с иголочки, именем Таня Регент сходила во власть — порулить всеми миграциями страны, с чем она временами даже справлялась, ибо не вполне еще исключала мысль, что и мигранты люди.

А вот наша настоящая принцесса и любимица: Леночка Стеженская — только что из Зурбагана, персонаж из прозы Александра Грина и песен Новеллы Матвеевой. Жизнь («Какой большой ветер!») изрядно потрепала ее паруса, но так и не порвала. Ни разу парусник ее души не дал течь, и милое выражение подслеповатой улыбки оказалось и с годами не выветриваемым.

Ну и, наконец, Коля Поболь — человек просто из другого мира и теста, инопланетянин: старше нас лет на 10-15 и свободней на все 50. Все в нем поражало: плотовик, подводник, полярник, неутомимый курильщик (тогда — четыре пачки в день, сейчас — «всего» три). В мире живописи и в мире поэзии — у себя дома, парсеки всевозможных стихов — наизусть. Был он — идеальный читатель поэзии: с кругозором и системою взглядов, не пропускающими через себя халтуру, с тонко настроенной на чудо стиха ушною раковиной, не допускающей ни фальши, ни пустоты.

Именно он объяснил мне разницу между Мандельштамом и Кирсановым, которого, наряду с Маяковским и Асеевым, я тогда боготворил. Из Асеева я и сейчас помню строчки: «Как я стану твоим поэтом, коммунизма племя, если крашено рыжим цветом, а не красным время?..» А вот из всего Кирсанова остались только экзотические названия, например, вулкан Покатепепетль. Я искренне принимал их всех троих — их лестнично-пролетную графику, их мастерское жонглирование словами и звуками, в особенности на рифме, — за высший пилотаж поэзии. В течение всего нескольких разговоров Коля полностью меня «перевербовал», одновременно перенастроив мое ухо на совсем другие, нежели лесенка и консонансы, критерии. Добился этого он весьма просто — прочтя мне в ответ на Покапепетль несколько волшебных стихотворений Осипа Эмильича и среди них — «За то, что я руки твои не сумел удержать…».

2.

Еще на первом курсе, проходя мимо стендов Клубной части, я застревал взглядом на неброских афишах. Текст, напечатанный по-казенному в две, как мне помнится, краски — синюю и красную, гласил, что тогда-то и там-то состоится очередное заседание поэтической студии МГУ «Луч», на котором будут обсуждаться стихи такого-то, а ведет заседание некий Игорь Волгин.

Важное признание: еще в школе, будучи влюбленным то в Шуру Кнеллер, то в Иру Пономареву, я не удержался и впал-таки в грех стихослагательства. Во втором случае, впрочем, обошлось без слов: родительская сановность цековского идеолога, видимо, легко экранировала любые нематериалистические эманации — даже и в адрес дочери. Не удивительно, что и память об этой миловидной девушке с роскошными смоляными косами тоже какая-то матерьяльная: из глубины всплывает не обожаемое личико, а ее деньрожденный подарок — коричневый гэдээровский карапуз-мишка из берлинского герба и переставной календарь из нержавейки, где внизу прокручиваются месяца, а вверху перещелкиваются числа (вещицу эту вместо меня полюбил мой папа, он и сейчас начинает день с этой нехитрой операции!).

Бахыт Кенжеев. Фото из его архива

Бахыт Кенжеев. Фото из его архива

Матерьяльных же следов школьного сочинительства, слава богу, не сохранилось. Но, хорошо помня свое состояние, с уверенностью могу утверждать, что природа его в точности та же, что и у извержения магмы в перегретом от избытка вулканических чувств слабоватом участке земной коры. Внизу, видите ли, ему горячо, вот его вверху и распирает, — земля дымится, вода булькает и испаряется, вот-вот брызнет и потечет другая жижица — лава — и того гляди сметет к чертовой матери какой-нибудь Помпейск.

Везувий и Кракатау как разновидности гефестовой графомании!?..

И во время вступительных я очаровался другой брюнеткой — Ниной Руденко, поступавшей на вечерний, но она даже не заметила этого и отшила так, что лава поэзии, дав протуберанец черновика, не успела взопреть.

Процесс между тем уже выпал из-под контроля и более не удовлетворялся лирическим эксклюзивом. Выяснилось, что весь окружающий мир заточен под вдохновение не хуже, чем неутоленная страсть. И вот еще один юноша возомнил себя поэтом и отправился на стихосмотр в ближайший мобилизационный пункт.

Им-то, в сущности, и было университетское лито «Луч». Масштаб явления, видимо, был достаточным, чтобы заскорузлый партком заметил его и даже санкционировал легальное бытование этого в принципе несанкцирнируемого процесса.

…Я нашел нужную аудиторию и забился в дальний от окна и от преподавательского стола угол. Комната быстро заполнялась, и сознание того, что ты не один такой псих, не скрою, радовало. Предстояло читать по кругу. Салаги тут были вперемешку со стариками, но дедовщины не было. На каком-то из обсуждений я все же уловил флюиды антогонизма, имевшие форму презрительной снисходительности, но отграничивавшие не дедов от молодняка, а кандидатов в поэты от ветеранов от графомании. И уже это одно было чудесно, ибо подразумевало критерии, уловить и сформулировать которые мне еще предстояло.

…Опоздав минут на десять, вошел Волгин Игорь Леонидович — один из тех очень немногих, о ком и через сорок лет можно сказать, что внешне он почти не изменился. Те же романтическая курчавость и горящий взгляд, те же детская округлость лица и слегка румяные щеки, как будто обжигаемые вечным стыдом. Несколько раз он приводил в студию хороших поэтов постарше и нас, и себя: мне вспоминается, например, Левитанский. Раз или два братались с левинской «Магистралью».

Игорь Леонидович Волгин

Игорь Леонидович Волгин

«Луч» было местом, где поэтические кирпичи проходили свой первый обжиг. Уже традиционные читки по кругу каждым из присутствующих одного стихотворения были прикосновением и к жанру события, и к его жару: высказывался, в основном, Игорь Волгин, но высказывался строго, без ложного сострадания и щаденья.

Но особенно жесткими были в «Луче» персональные разборы: я и сам вскоре испытал всю их крапивную нелицеприятность. И тут истинным держателем гамбургского счета оказывался некий триумвират: Сопровский, Кенжеев и Гандлевский (Цветков бывал тогда очень редко — он пропадал в Запорожье, как и Таня Полетаева — в Питере). Сразу же, как еще вкруговую я только услышал их стихи, я понял: вот ради чего ты сюда шел, вот — поэты и вот — стихи! Завораживало не только то, что они читали, но и то кáк — очень просто, раскрепощенно и суверенно. Поэтический дар, поэтическая правота и поэтическая традиция — я впервые тогда ощутил ток, идущий от непосредственного соприкосновения с их носителями… 

Странно, но мне неплохо запомнилась и та, кого я, в отличие от Игоря Леонидовича, ценил менее всего — Евгения Славороссова. Помню даже ее голос, взвинчивающийся вверх вслед за воспетым ею хором мальчиков: звонкие мальчишеские голоса сравнивались (и, на мой взгляд, удачно) с серебряными сверлами. 

Ее стихи не были конъюнктурными, если только не брать в расчет вкусов и предпочтений самого Игоря Леонидовича: чем-то она импонировала его эстетическому чувству, и он не жалел похвал в ее адрес.

А старостой «Луча» был Женя Бунимович — в миру учитель математики, уже тогда умевший оседлать тревогу и закамуфлировать ее под иронию или улыбку. Вот дефиниция для выражения его лица: очень серьезная улыбка.

Эти спокойствие и улыбка не выветрились и тогда, когда Женя ушел в московские думцы. Как и математика, они очень пригодились ему в культурной политике, которой он занялся позднее. Происходило это, посочувствуем, не в перикловых Афинах, а в батуринской Москве, мачехе городов русских. Евразийская Москва и так всегда была внутренней деревенщиной, предрасположенной к безвкусице и эклектике, а тут еще и Лужков со своими башенками и церетелиевыми монстрами.

Пробивая и отстаивая в меру сил достойные проекты, как и предотвращая или смягчая городские безобразия, Женя уподоблял ту или иную хлопоту решению теоремы и очень стремился к тому, чтобы оно было не абы каким, а красивым и цивилизованным. Я и сам убедился в этом, когда судьба свела меня с Женей (уже Евгением Абрамовичем) в хлопоте о памятнике Мандельштаму: предложенная им многоходовка с закрытым конкурсом проектов и даром скульптуры городу была классической теоремой и блестящим бюрократическим ноу-хау!

3.

В реторте волгинского «Луча» зародилась и выкристаллизовалась еще одна форма нашего поэтического сотоварищества семидесятых — группа «Московское время».

Никакого манифеста не было, вместо него — общность поэтических и мировоззренческих критериев (знаковые имена из современников — Тарковский и Галич) и радость взаимного общения, как трезвого, так и не очень.

Не было, конечно, и «членских билетов». Состав был хотя и переменным, но твердое ядро вполне просматривалось: Сопровский, Полетаева, Казинцевы, Гандлевский, Кенжеев, Цветков, Сергиенко, Ванханен, Нерлер (о том, что я лично — «поэт со стороны» — узнал из интернета только сейчас), Пахомов, художник и архивист Миша Лукичев. В постоянный «социум» входили Валя Яхонтова, Маша Чемерисская (первая жена Цветкова) и челноки-питерцы — Виталик Дмитриев, Лена Игнатова, Лена Чикадзе и Ира Фоменко (была еще и Ира Чудинова, которую лично я, кажется, никогда не видел). Заглядывали, но не часто Кублановский, Величанский, Володя Аристов, а позднее Веденяпины и Витя Санчук (с Гришей Дашевским я лично познакомился позднее).

Александр Александрович Сопровский

Александр Александрович Сопровский

Лидерами (я бы сказал: синдиками) «Московского времени» были двое Саш — Казинцев и Сопровский, из них первый претендовал и на формальные атрибуты лидерства, беря на себя «ведение собрания» и будучи в неизменном сопровождении жены, исполнявшей полусекретарские функции. Бархатистая картавость и безупречный слух на хорошие стихи очень плохо вязалась с тою ролью, которую он взвалил на себя в литературном процессе 80-х, спланировав в «Наш современник» и иже паки с ним. Но я оценил его отчаянную статью о Мандельштаме, где он со страстью взялся за весьма сомнительную для своих новых «своих» задачу — доказать русскость поэзии Осипа Эмильевича. Доказал он тогда лишь подлинную местечковость такой кочки зрения.

Сергей Маркович Гандлевский

Сергей Маркович Гандлевский

Собирались мы у Бахыта или у Тани Полетаевой, но чаще всего — у Вали Яхонтовой на Щелковской (раза два и у меня, в том числе когда провожали Цветкова). Если у Вали — то почти всегда читали стихи и что-то обсуждали (те же «Альманахи», например). Ее добрейшая мама еще и кормила нас чем-нибудь теплым и вкусным. Если не у Вали, то стихи, конечно, не исключались, но резко взмывали котировки моих частушек, например: Танина мама еще долго считала меня главным матершинником в кампании — и это при неплохой конкуренции.

Бахыт Шкуруллаевич Кенжеев

Бахыт Шкуруллаевич Кенжеев

Валя же организовывала и вылазки в лес — в близлежащий или на автобусе. А я несколько раз вытаскивал народ на родину своего псевдонима — на апрельское половодье у Покровов-на-Нерли. Как-то с Сопровским мы увлеклись и добрались до Юрьева-Польского, где он шлифовал свой «1974», а я написал, например, вот это:

Речка Колокша ль виновата?
Иль окна гундосый проем? —
Мы о разном с тобой поем,
Два таких непохожих брата.

Колобком от недобрых рук,
Кувырком от недоброй воли,
— Ты хватаешь из сердца колья
На судьбу, что кишит вокруг.

Ну а я выверяю шаг,
Колешу свои окоемы…
До тебя километры дремы,
Сотни споров и передряг.

…Можно было бы еще немного повспоминать места, где мы собирались. В начале 1980-х их стало несколько больше: салон у Маши Шавыриной, например, или переводческие семинары у Штейнберга или Левика. Ну да уж в другой раз.

В последнее время о «Московском времени» опубликовано немало, в том числе и чепухи с нелепицей.

Недоразумения множатся еще и от того, что в конце 1980-х точно так же назывался и перестроечный клуб в кафе «Метелица» на проспекте Калинина. Клуб как клуб, с читками стихов и докладов, пропускающий через подиум десятки людей, но сгенерированный нашими Сашей Сопровским и Димой Веденяпиным (может быть, кем-то еще — уже и не помню). Этот клуб по своим первичным жанровым признакам был гораздо ближе к «Лучу», чем к «Московскому времени».

Связь же между «Московским временем» и «Лучом», несомненно, была теснейшей, но не надо их и смешивать. Утверждать, что «Московское время» было солью или сливками «Луча» было бы, при всей правдоподобности, неточно. Да, они были взаимосвязаны, но и совершенно автономны. Своими в «Московском времени» были и те, кто в «Луче» практически не появлялся.

«Луч» был своего рода слуховым окном в писательский мир и, отчасти, нашей общей трибуной — едва ли не единственной легальной трибуной в то время. И все же не думаю, что, при всей внутренней и внешней открытости, выступления на «Луче» были свободны от автоцензуры. Время об этом весьма озаботилось, и многочисленные «неприятности» у лучших из нас тому порукой.

Да, и Игоря Леонидовича точно не хотелось подводить: мы, несомненно, ценили весь сплав его прекрасных качеств…

4.

Общность и выверенность критериев — эта «присяга чудная» пятому, поэтическому, сословью — впоследствии весьма пригодились. Уже вовсю всходила, выпростав перья и прячась за обэриутской горечью, диковатая стручковая поросль чеснока-постмодернизма — этого суицида искусства, но все это ерничанье и шутовское перебирание карточек имели больше сродства с автором лозунга «Пусть расцветает сто цветов», чем с автором строчки «Из дома вышел человек». Зато камланья эти оказались аккурат по уму и «по вкусу» простофилям-славистам, мигом приступившим к диссертационному одомашниванию и промышленному выращиванию концептуалистского и прочего сорняка на хорошо ими сдобренных постмодернистских грядках. Талантливая статья о веселой поговорке «Нам, татарам, все равно…» породила в их же биязычной среде скучнейший жанр подражательного матометаанализа.

Но с ликвидацией (или, в большинстве случаев, с врожденным отсутствием) критериев начали таять не столько кумиры и авторитеты, сколько разрывы между ними и их прочими современниками. Так, Барков стал почти ровней Пушкину, а Хармс — Мандельштаму. Держать дистанцию между Пушкиным и Барковым, как и между Мандельштамом и Хармсом, стало почти тем же, что держать удар.

Осип Эмильевич был вполне себе веселый и хохмил не меньше, и тупой абсурд «ночи советской» испытывал не слабей, но всему этому нашлось у него свое твердое место — среди шутошных стихов. Диптих про молодого человека, дующего — вместо того, чтобы полежать в гробу, — в трубу, может быть, и гениален, но его место — в самом конце последнего тома, на почтительном отдалении от корпуса стихов, где и «слепая ласточка», и «стихов виноградное мясо», и «пред самой кончиною мира» звенящие жаворонки.

2008-2009

Share

Павел Полян: Излучение: 2 комментария

  1. Виталий Челышев

    Спасибо. Будто мне вручили консервную банку, открыв которую я вдохнул ту самую атмосферу, которая бала так дорога. Со многими дружил долго (с Цветковым, например, 57 или 58 лет, со старших классов школы, хоть мы учились в разных школах, но в одном Запорожье). С Алексеем я разговаривал дня за 4 до его смерти (+++). С этим потрясением живу по сию пору. С Волгиным меня когда-то познакомили, да ещё бывал на нескольких его лекциях в МГУ. С Машей Чемерисской перезваниваемся по сию пору, и именно у неё я познакомился со многими. Она всех нас опекала. Был уверен, что знал Сопровского только по стихам, но вдруг Чемерисская напомнила, как мы с Сашей (+++) спорили у неё дома на её дне рождения и как замечательная поэтическая шайка (Цветков, Гандлевский, Сопровский, Бахыт, ну, и сама Маша) ввалились шумною славною толпою в мою крошечную запорожскую коммуналку, перепугав соседей. Мне их даже рассадить было негде, так стоя и общались. И в этой же коммуналке мы пили «Бiле мiцне», когда прощались с Алексеем. Ведь тогда с отъезжающими прощались как бы навсегда. Возможно, мы и с Вами, Павел, были знакомы. Не знаю. Зоны «Б» (журналисты) и «Г» (географы) в высотке на Ленгорах находились рядом, и наши сосуды часто были сообщающимися. Я был наездным в Москве, хотя в итоге начал жить на два города, а потом судьба развернула так, что я не смог бросить московскую работу. Ни в «Луч», ни в «Московское время» я не входил, но многие люди из этих славных компаний стали мне родными (в реале).
    Есть ещё другие имена, которые я ожидал здесь встретить. Но и этого мне хватило.
    Если будет продолжение, с удовольствием прочитаю. Я сказал спасибо? Да, сказал. Говорю ещё раз.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.