Когда мне минуло 17 лет,
я поступил в Иняз, — чернявый шкет, —
тут помер Сталин, папа всех народов,
но иудейский он любил не весь,
врачей-убийц надумал он изве́сть
и умер в окружении уродов.
[Дебют] Павел Грушко
РАЗУМНЫЙ ЗВУК
ВЕСЫ
Кубинскому поэту Элисео Диего
Всё крошится, всё клонится к нолю,
то разрастётся, то увянет снова,
а я — дитя неведомого зова —
зачем родился, мыслю и люблю?
Попав нежданно в эту колею,
где я останусь муравьём былого,
быть может, я вмещу в облатку слова
небесный звук — и тем себя продлю?
На плахе жизни, в торопливой смене
поспешных жестов и обыкновений
молчишь. Но вдруг, в качанье вечных чаш,
на неустанном этом коромысле
забьётся слово, тёплый отсвет мысли,
разумный звук, застенчивая блажь.
ВИДЕНИЕ ОЗЕРА БАЛТИС
Памяти Бориса Фуксмана
и Аллы Александровой
1.
Я вверх тащился на второй, кардан о камни тёрся,
сосна мне скрипнула: «Пароль!» и — корни под колёса,
а я ответил ей: «Тоска!» и стал рулить на гребень,
изрядно ободрав бока, петляя меж деревьев.
До пола выжав тормоза, — аж взвизгнули колодки! —
ладонью я прикрыл глаза от синей поволоки.
Так Балтис в нашу жизнь вошёл, безветренный до лоска,
его зеленоватый шёлк с закатною полоской.
Ночь навалилась, как медведь на августовский улей,
и звёздная возникла твердь с луной на карауле.
Палатка расцвела, и мы забылись в ней устало,
и что-то вечное из тьмы нам влажно лепетало.
2.
С утра мы начали обход озёрного зерцала.
В нём, верно, всё ещё живёт твоя улыбка, Алла.
И я уверен — сохранён озёрною мембраной
твой хриплый, Боря, баритон с какой-то скрытой драмой,
картавый Люсин хохоток и Стаса голос едкий,
занёсшего свой молоток на «Запорожец» ветхий.
И, может быть, среди берёз, где звон стоит шмелиный,
мерцает, розово-белёс, спокойный облик Инны.
И около неё — наш сын, малец тогдашний, Дима,
и над сияньем этим — синь, сплошь неисповедима.
3
Благословенна та пора погожая — и мы в ней,
грибы, малина, мошкара и шум коротких ливней.
Нас разбросало, Инны нет, и Стаса, но осталось
сиянье мест, мерцанье лет, где нам бывать досталось, —
осталось в тех, кто жив пока и кто уйдёт последним.
Быть может, — в те же облака над тем томленьем летним.
САД НА КРЫШЕ
Маше
На крыше дома — сад
с мансардою стеклянной.
Я очень был бы рад
там жить с моей желанной.
Располагаться в ночь
за столиком, лакая
душистый виски-скотч,
ликуя: «Ночь какая!»
Уверен, в том саду
на поднебесной крыше
живут в любви, в ладу, —
в наитишайшей нише.
Внизу житейский блуд,
неимоверный хаос,
а там покой, уют,
таинственный пентхаус.
И, может быть, там край
всей жизненной печали —
врата в тот самый рай,
где Пётр гремит ключами.
АПОЛОГИЯ ИСТОРИКА
Память — шумное созданье,
поученье, назиданье
для грядущих дней,
смутный слух о том, что было, —
столько страсти, столько пыла
поначалу в ней.
Вот уж милая простушка:
что нашепчут ей на ушко,
то и запоёт.
Много хитрого народца
возле Памяти толчётся,
свой совет даёт.
Каждый встречный хочет Память
подманить и прикарманить,
навязать свой взгляд,
чтоб она напропалую
гомонила аллилуйю
тем, кому велят.
Учат Память — что забыть ей
из ненадобных событий,
и наоборот —
что раздуть невероятно
из того, что, вероятно,
подбодрит народ.
А бывает и похлеще,
наплетут такие вещи, —
со стыда помрёшь.
Упражняясь в словоблудье,
призывая Память в судьи,
обеляют ложь.
Так неужто я, чьё дело —
бальзамировать умело
Память на века,
не могу, искусства ради,
коё-что подправить, сгладить,
приодеть слегка?!
А ПОМНЮ (2012)…
Однажды вдруг я просыпаюсь рано.
Мне 20 лет. Я весь — сплошная рана…
Евгений Резниченко
А мне неполных 82,
и всё ещё — слова, слова, слова,
и флейта Гамлета для тех, кто втуне
кота в мешке продать мне норовят.
Я ненавижу их, но очень рад
задумчивым Офелиям в июне.
А помню: в 46 была весна,
и вдруг навстречу мне идёт она!
С моей Марией (от второго брака)
Кирилла мы произвели на свет.
Но сын наш не в отца, он не поэт,
и это замечательно, однако.
А в 32 в Гаване был момент,
когда Фидель, карибский инсургент,
спросил: «Ты кто?», ответил я: «Совьéтико!».
Он сунул мне сигару «Партагас»,
сигару эту, типа вырви глаз,
курил я, задыхаясь, до рассветика.
Когда мне минуло 17 лет,
я поступил в Иняз, — чернявый шкет, —
тут помер Сталин, папа всех народов,
но иудейский он любил не весь,
врачей-убийц надумал он известь
и умер в окружении уродов.
А в 9, помню, началась война:
прожектора, аэростаты на
ночном московском небе, голод дикий, —
я помню вкус турнепса и жмыха,
мы ели шелуху и потроха,
но обошлось, и праздник был великий.
Когда мне было 6, один нарком,
с ушастой головой под козырьком,
угробил полстраны и дядю Колю —
соседа из квартиры сорок пять,
он добрый был, за что его-то, глядь!,
о нём всегда я вспоминаю с болью.
Что было при рождении моём,
в 0 целых лет моих, однажды днём,
я знаю мало: мама-одесситка
меня в родной Одессе родила.
Жизнь ни темна была и ни светла,
и пронеслась невероятно прытко.
А до рожденья, помню, толчея
желающих родиться, с ними я,
жду не дождусь несбыточного счастья…
И вот мне скоро 82,
и всё слова, слова, слова, слова.
И мне звонит по Skype’у внучка Настя…
БЫТЬ
Скатилось солнце в осень
со спелых летних круч.
На вертикалях сосен
горизонтали туч.
Ветшает свет осенний
над оторопью вод,
где рубища растений
латает первый лёд.
В распавшейся дуброве
откроется на миг,
что ты — избранник крови,
её тепла должник,
что мыслит лишь тобою
безвременный хаос,
где ты с твоей судьбою
не деревом возрос,
за целый мир в ответе,
за чистоту и честь —
ведь ты и есть на свете,
и ведаешь, что есть.
ВАЛТОРНА ОСЕНИ
Сухая осенняя ясность,
рассеянный пляс мошкары,
глухая предзимняя гласность
запруды, колодца, коры.
Створожившееся затишье
легло на мембрану пруда.
Нагие деревья чуть выше,
чуть ниже нагая вода.
О чём так светло и просторно,
взывая ко всем и ничья,
поёт эта осень-валторна,
сухие уста щекоча?
Так ясно в прохладе осенней
душа твоя вновь молода,
как в пору последних прозрений
и первых шагов во Всегда.
ВЕСЕННИЙ МОТИВ
Позелененье, вздох небес
и первые наплывы лета,
пора уверенного света
и синевы, —
поющий вес
лучей, их детский рикошет
на всём, что зыблется и льётся.
Уже затеплил храм колодца
свой нелюдимый донный свет.
С утра широкий поворот
к теплу, ветвей упругий очерк.
Как в детстве, от настоя почек
в глазах круги и сводит рот.
Всего невинней и новей
кампания земная эта —
весомые советы света,
заветы ветра и ветвей!
ВЕСЕННИЙ РАЗГОН
Солнце лунки прорубило в облаках,
поползло по швам небесное тряпьё,
заходил по лужам город на руках,
и деревья в парках — снова за своё.
В эту пору, когда ветер напролом
и подрагивают жилочки берёз,
что нам делать с прибывающим теплом,
с ослепительным соседством ранних звёзд?
В синем шелесте весеннем — как сведёшь
личных нас и это вечное ничьё?
Под ногами, как мальчонок, первый дождь,
ветки дерзкие цепляют за плечо.
Пахнет жизнью обнажённая земля,
всё расхристанно, всё наспех, напоказ!
Вешний ветер сносит в лето от ноля
тучи,
ветви,
зыбь на озере
и нас.
ВНЕ СЛОВ И ВНЕ ВЕЩЕЙ
Лене Кореневой
Вне слов и вне вещей,
вне суеты и моды,
спокойный и ничей,
разумный мир природы.
В обители его
не суетно, не тесно.
Смотри, как естество
во времени уместно!
Конечно, мы цари
зелёно-синей глыбы.
Но разве дикари
пичуги,
мошки,
рыбы?
Порой жуют они
друг друга для прокорма,
а просто так — ни-ни:
у них не та платформа.
В ПРОМОКШЕМ ГОРОДЕ
В промокшем городе громоздком,
из глубины бетонных глыб,
где фонари,
как стаи рыб,
плывут к усталым перекрёсткам,
бегу к твоим губам, —
ищу
кратчайший путь к твоим ладоням
под бормотаньем монотонным
дождя, прилипшего к плащу.
Всё тоньше, всё прозрачней плёнка:
сквозь дождевое волокно
навстречу мне твоё окно —
как глаз озябшего совёнка.
ВРЕМЯ-ПИК 1970
Жанне Рождественской и её голосу
Какое снованье, как тесно,
ты только взгляни:
уходит разумное тесто
из жаркой квашни.
Всё гуще деление плоти,
и есть ли предел?
Затылки, колени и локти —
распорками тел.
Повсюду глаза очевидца,
он дышит на нас!
Любимая, где нам укрыться?
Где в тихое — лаз?
Найдётся ли место такое —
укрытье в глуши,
где двое — воистину двое
и нет ни души?
Обнимем друг друга, как дети
в ненастные дни,
как будто на всём белом свете
остались одни.
Закроем глаза и друг друга
вслепую найдём
внутри ненадёжного круга,
где вольно вдвоём,
где, если обнять твои плечи
и так замереть,
то, может быть, род человечий
отхлынет на треть!..
К чему заблуждаться — отныне,
как душу ни жмурь,
не спрятаться в личной пустыне
от бешеных бурь.
Под сотнями взглядов ты снова
младенчески гол,
не слышно тебя из-за рёва
общественных горл.
В просторах ночного досуга,
всем миром накрыт,
вдруг слышишь, как плачет пичуга
о людях навзрыд.
ВСЕ СЛОВА ЛИШНИЕ…
Все слова лишние,
кроме
разве что
этих.