Современным литературоведам, историкам литературы и критикам Боря Каганович предпочитал Тынянова, Эйхенбаума и Бухштаба; из всех изданий, помимо своего толка, он предпочитал «НЛО»; не любил Достоевского, особенно его «Дневник писателя», но знал — назубок, Иосифа Бродского считал еврейским поэтом (кстати, так же считал и Виктор Соснора), Жаботинского и Бялика, наоборот, русскими, но никогда на этом не настаивал…
[Дебют]Евгений Белодубровский
СЛОВО К БОРИСУ СОЛОМОНОВИЧУ КАГАНОВИЧУ — С ПОДМОСТКОВ ПУБЛИЧНОЙ БИБЛИОТЕКИ
Опустел наш сад!!!
…Все эти дни и недели как мой давний товарищ, ведущий научный сотрудник С-Петербургского Института истории РАН Владимир Иванович Мажуга сообщил мне о кончине Бориса Соломоновича Кагановича, когда еще в нас жила теплеющая надежда, что вдруг эта новая беспощадная болезнь да минует Бориса Соломоновича и он вернется в наши ряды совсем погасла — для меня словно померк свет.
Как же так, Боря, ты же должен был жить, должен, обязан…
Смотри, ведь мы, Вы и я, порешили еще в начале той зимы вместе опубликовать одну штуковину и, бог мой, как непросто мне было получить Ваше согласие. Я был счастлив.
Помните наш уговор-разговор? Речь шла об одном обнаруженном мною в Архиве Российской Академии Наук (СПбФ АРАН — как пишется ныне) на Университетской набережной (фонд № 726, опись — «разное») неизвестном письме к Ивану Михайловичу Гревсу — автору книги «Тургенев и Италия». Причем прямо на его домашний адрес, что Вас, как биографа Гревса, несколько подивило. В этом письме читатель (как он пишет, «я врач по профессии») неожиданно и с горячностью поддерживает версию Ивана Михайловича в том, что супротив всех слухов в этой среде и в мемуарах современников отношение Ивана Сергеевича к Полине было самым чистым, лишенным какой-либо корысти и близким к платоническому. Но самым примечательным в этом письме было, что подобное отношение к воплощенной любви встречалось и в его врачебной практике, а именно в общении с пациентами.
«Насчет Тургенева и Полины это спорно, не скажите, Евгений Борисович, — склонившись ко мне бочком чуть ниже обычного, как бы извиняясь, заметил Борис Соломонович, — но не спорить же с Иваном Михайловичем, нет, не смею.… Да, конечно, возможно и так, Полина, муж Луи под боком…»
И так далее в таком же тоне: сомнение, сомнение.
«…Давайте, мол, посмотрим, — повторяет Борис Соломонович, глядя на меня сквозь очки и держа меня уже примирительно и за самый рукав, — а вот насчет врачебной практики автора письма интересно, да, надо знать о нем побольше, а так — трудно сказать, причем здесь его медицина. Трудно сказать!»
Эти два слова почти всегда и во все дарованные мне Борисом впредь «многия лета» общения и доверительной дружбы были у него на устах. Как на «на запасном пути». Чему бы ни были посвящены наши разговоры, о чем бы мы ни спорили на перекладных и в Публичке: о книгах, о людях, о литературе, о Чубайсе, о знакомых, о политике, о хворобах.… И даже когда мне порой удавалось снять подчистую все сомнения — эти два слова (и близкие к ним по смыслу) оставались за ним (вместе с той же извинительной, склонив голову, чуть уловимой улыбкой).
У Бориса Соломоновича не было кумиров, подобных даже ребячьим, как у меня; людям и миру еще далеко до совершенства. И он, Гуру, это знал лучше других.
«Давайте после чая часика через два обмозгуем», — сказал он.
Так и сталось: мы разбежались по залам. И после трех часов работы и традиционно их завершающей «чайной церемонии» я продолжил наседать. Чутье и опыт старателя подсказывали мне, что в этом новонайденном письме есть «пожива» для публикации, и мне было необходимо «сверить часы» с Борисом Соломоновичем, тем более в нем «замешан» Иван Михайлович Гревс — его герой. Итак! Во-первых, я назвал имя автора письма. И кое-что о нем. Алексей Васильевич Ливеровский, военно-морской врач Морского Корпуса, шесть кругосветных плаваний, капитан-лейтенант в отставке, в 1917 году был избран Морским Собранием Кронштадта делегатом в Учредительное Собрание. На момент письма — патронажный врач одной из ленинградских детских поликлиник (возраст его пациентов от ноля до трех лет). Жена — умерла в 23-м году…
«Погодите, — перебивает Борис Соломонович, — это ваша Ливеровская, Мария, Гумилев ее называл “Музидора”, переводчица Данте, Вы же о ней писали чуть ли не первым, она, по нашим сведениям, была во «Всемирке» в компании с Алексеевым и Ольденбургом, знала Мандельштама, Блока, Ахматову, женщина-полиглот. Так ведь… Ну и что, что дальше?»
А то, добиваю я своего оппонента, что имея на руках 4 детей, она в 1906 году поступает одной из первых женщин на романо-германское отделение в университет (когда самому старшему сыну было 6 лет) и оканчивает его в 1913 году, первой по выпуску профессора Ф.А. Брауна… Далее — открывает салон, ее друзья — известные нам с Вами «до слёз» тогда молодые приват-доценты Жирмунский, Эйхенбаум, Мочульский, Лозинский, Балухатый… Хороша и в семье и на людях она своей природной женственностью и живым умом легко и весело располагает всех окружающих… Пишет стихи, поет, музицирует, крутит «романы», есть «жертвы» (один даже кончил собой), разрешает себя любить, позволяет «вольности » и себе, правда не переступая границ — выпалил я.
«Стоп! Значит, муж в плаванье, а в паузу — нянчит и растит детей. Жене — полная свобода. Может быть, для него это и есть воплощенная любовь. И Флобер. Тургенев знал Флобера. И она не мадам Бовари.… Вот в чем, наверное, смысл, то есть он испытал на своей шкуре то, что дадено было пережить Тургеневу. Рядом с Полиной… У меня есть Мазон — французское издание, как там у него про любовь и брак…»
На третий день Борис Соломонович сам протянул мне руку и — к моей радости — согласился на соавторство, несмотря на увлечение новой темой и плановой — по институту, как служивый. Я отдал ему текст, поделили обязанности — я беру сторону супругов Ливеровских и их деток, университет и салон М.И. Ливеровской. Борис же Соломонович — за Тургенева, Гревса и за Полину Виардо. Загорелись, поставили сроки, застолбили «Вопросы литературы», где Б.С. всегда ждали. Я был счастлив.
И вот он — ушел. Гуру. Мастер. Светило. Мир — померк.
Конечно, были у нас с Борисом сцепки-зацепки по его сюжетам. И даже моменты истины, когда я мог чем-то помочь ему в его исканиях, конкретной ссылкой, источником, а он мне — всё по гамбургскому счету, без кавычек. С лихвой. Из нескольких примеров припоминается история с архивом Онегина-Отто и участие в ней «некоей мадам Ферингер»; Б.С. довелось разбирать ее архив или что-то в этом роде. Я же, как раз в это время занимался биографией профессора Пединститута им. А.И. Герцена Ольги Иеронимовны Капицы (матушки академика П.Л. Капицы) и наезжал в Москву в семью Капиц… И однажды разбирая домашние фотографии, Анна Алексеевна, вдова П.Л., нашла какие-то записки своего отца, академика корабела А.Н. Крылова, к госпоже Ферингер на французском. Вернувшись в Ленинград, я поведал Борису Соломоновичу. Эхма! Как он был рад с лукавинкой, что это известие подтвердило его догадку, что между корабелом и этой дамой могли быть не только деловые отношения. И еще — Борис Соломонович, заядлый франкофил, помог мне через парижских друзей или как-то самолично отыскать в Париже дом, где жила в свои последние годы и умерла в 1976 году возлюбленная Владимира Набокова («парижской ноты») русская поэтесса Ирина Юрьевна Гуаданини, и ее фотографию.
Вот спасибо — так спасибо, дорогой Борис Соломонович! И вот — беда, нет Тебя, нет, не поверить, не смириться.
А познакомились мы как раз таки в «болярыне» Москве, в Рукописном отделе «Ленинки» (вход через Охотный ряд, маленькая заповедная дверь, матерь божия, святая святых для нашего брата — литературного старателя). Вход с улицы Фрунзе, которая вновь после 1990 — Знаменка (сообщено Г.Г. Суперфином, низкий поклон моему старшему коллеге из Бремена*) А свахой нашей стала сотрудница ИМЛИ литературовед Женя Иванова (она, боюсь, нынче и не вспомнит этой доброй оказии).
Дело в том, что она и Борис Соломонович были приглашены в большой авторский коллектив историков русской литературы, критиков, источниковедов, архивистов и библиографов — славистов и так далее (коих собрали аж по всему Союзу) для участия в издании биографического словаря «Русские писатели 1800—1917» (издательство «Советская энциклопедия»). Особенностью этого грандиозного начинания было включение в его состав, пренебрегая иерархией, табели о рангах и степени известности, (шутка сказать!) более трех с половиной тысяч имен, то есть почти всех служителей российской словесности обоих полов, творивших на этой благостной ниве. И на протяжении всего XIX века (с «поправкой» на март — октябрь 1917 года, включая целый сонм переводчиков и даже отдельных представителей Цензурного Комитета), коим довелось (удалось, случилось) при своей жизни напечатать хоть одно свое лично сочиненное произведение. Пусть это будет стишок или эссе в десяток строк, причем каждая статья должна была всенепременно состоять из архивной справки, названий главных произведений, т.н. «дефиниции» и более-менее существенной библиографии.
Особая статья — обязательный некролог. А это значит — газетный и журнальный фонды, периодика. Короче, каждому автору предстояла большая поисковая работа. А на выходе всего-то ничего: основной текст в 3—4 странички плюс краткая библиография и справочный материал. Исключения только для больших: Чаадаев, Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Лев Толстой, Достоевский, Салтыков-Щедрин, Чехов, Блок, Маяковский, Ахматова, Мандельштам, Георгий Иванов. Вот она, славная дюжина (с гаком), тут без ограничений. В этот авторский коллектив был приглашен и я, к тому времени снискавший себе в кругах историков литературы обеих столиц скромное имя как автодидакт, овладевший самостоятельно (исключительно из любви к искусству) опытом архивного и литературного поиска. В основном герои моих занятий были писатели и поэты Серебряного века. А источником (помимо архивов) служили щедрые страницы разношерстной столичной, московской, одесской, киевской, урало-зауральской и провинциальной периодики и «летучих» изданий первых десятилетий ХХ века… Получаю первый заказ: сестра Н.А. Некрасова — Анна Алексеевна Буткевич.
Вот тебе и «серебряный век» с кисточкой. Одни задворки. Но и сплошь — открытия. Взялся. Полгода работы. Все почти нашлось путное для статьи, плюс некролог — вот сложнейший, однако, был поиск. И махнул заказным, то бишь с квитком, прямиком из Главпочтамта (для солидности и куража) в Москву, на Покровку, в издательство. Вскоре получаю ответ — все, мол, отлично, дебют прошел успешно, статья почти готова, но есть одно обстоятельство, которое нас задерживает. И — далее:
«Е.Б., когда Вы в ближайшее время будете в Москве, зайдите в Рукописный отдел Ленинской библиотеки, где для Вас оставлена записка по Вашей Буткевич от историка — медиевиста Бориса Соломоновича Кагановича, который привлекается нами как знаток архивного дела — в особых случаях. И Вам как автору надлежит с этой запиской — ознакомиться. Прошу не тянуть, на днях сдаем на первую верстку букву “Б”.»
И подпись: Ответственный консультант по архивному обеспечению Словаря — Б.Л. Бессонов.
Что касается последней фамилии — он меня не удивил. Это был мне добро знакомый, самый из самых знаток жизни и творчества Некрасова, штатный сотрудник Пушкинского Дома. В те годы мы частенько встречались с Борисом Лаврентьевичем: то в архивах, то в самом институте, он был в курсе моих потуг и по части освоения периодики, посоветовав завести картотеку. И как я узнал со стороны, он и привел меня в «Словарь». А вот Кагановича я почти не знал, кроме известной в наших кругах его «отставки» или увольнения из московского Историко-архивного института.
И вот я в Москве! В Рукописном отделе на улице Фрунзе. Называю себя и спрашиваю у дежурной за стойкой выдачи рукописей, как и где я могу получить записку, оставленную для меня Борисом Соломоновичем Кагановичем. И вот на этой фразе из читального зала выпорхнула Евгения Иванова и вскрикнула: «Борис Соломонович здесь, в зале, работает». Так вместо той «записки» я заполучил самого Кагановича. Это надо же такому случиться, что Борис Соломонович оказался в тот же день и в тот же час в том же месте, где оказался и я, с другой планеты.
Первое впечатление: серый сивый пиджак таким мешком, высокий большой человек безупречной еврейской наружности (ввек не спутаешь, да и зачем), темные брови кустятся в полном беспорядке. Скромный, немного угловатый; очки, усики под самым носом — под братьев Вавиловых, москвич по выговору (на этот недуг мы, ленинградские, дико падки; впоследствии Б.С., став нашим земляком, с ним справился на все сто). Кстати, почти таким же внешне (да и в некоторых привычках), несмотря на прошедшие десятилетия, Борис Соломонович Каганович остался верен себе: от серых тонов в одежде, в угловатости, в манере здороваться мягким рукопожатием как-то ближе к рукаву, так же слушать собеседника, приклонив к нему близорукую голову, как бы смущаясь своей правоты…
Итак, нас познакомили.
Я спрашиваю о записке, о сути поручения строгого Бессонова.
«Вы будете смеяться — начал Борис Соломонович, — тепло, прихватив меня за рукав, как старого знакомого, немного заговорщицки отвел в сторону и поведал обалденную историю. В семейном архиве академика Тарле в Ленинграде, в его папке «всякое и нечто» Б.С. обнаружил странный документ с гербовой печатью Министерства Народного Просвещения. В ней содержалась просьба к самому Императору Александру Второму разрешить повесить портрет поэта Н.А. Некрасова в Игровом зале Английского клуба в Демидовом переулке в Петербурге. Как одного из его почетных членов. И подпись — Анна Буткевич (урожденная Некрасова) «Боря Бессонов, услышав от меня эту историю в издательстве, на ходу, на лестнице — вдруг загорелся внести этот факт в Вашу статью…»
Вот и весь сказ. Может быть, я бы не пустился в этот, по выражению Набокова, «тусклый путь» и не стал бы так широко «размазывать» (термин для графомана — преотличный) и про словарь, и про себя, и про Женю Иванову, да — да, не стал бы если бы да кабы не та моя личная встреча с ним в Москве на Знаменке , когда Борис Соломонович оказался для меня одним из тех встречных на моем (нашем всешним) миру людей, которых всю жизнь ждешь.
И дождавшись — почитаешь как Гуру.
Вот Борис Соломонович в Ленинграде. Обрел кров, семью, прописку, постоянный билет в БАН, в Театральную библиотеку и в Публичку, пропуска в архивы от Института истории, где он уже в штате (по чину и знаниям). И даже — рабочее место. То была, кажется, осень или весна 2001. И вот началось. Первым делом Публичная библиотека имени М.Е. Салтыкова-Щедрина; ничего не имею против этого писателя-классика, наоборот, на сегодня его пророческие губернские очерки, сатирические романы и сказки — необыкновенно современны. Публичка, то бишь ее пороги, подмостки, углы, залы, лестницы, ковровые проходы, коридоры, стенды и каталоги — вот места нашего обитания, вот где нас можно застать за беседой, спором или обменом книг. И так далее и тому подобное. Отдельно следует назвать еще два наших заповедных угла: Рукописный отдел (само собой) и скромный (мал да удал) зальчик «Выставка новых поступлений» на лестничной площадке второго этажа (совсем недавно его «перенесли» на задворки Главного (наз. «Универсальный») коврового Читального зала (как же мы с Борисом Соломоновичем все не могли привыкнуть к такой перемене мест. Да и не только мы, завсегдатаи…
Ибо Публичка — святилище!
Публичка — Судьба!
Судьба которая совершенно и буквально наживо повязала нас обоих (по выражению В.А. Жуковского в один «пук», только ради т.н. status-quo у Василия Андреевича в «пук стихов») святыми именами Н.П. Анциферова, И.М. Гревса, Е.В. Тарле, С.Ф. Ольденбурга, В.М. Алексеева, Ф.И. Щербатского, кельтолога и шахматиста А.А. Смирнова и мн. других… И их окружением и творениями!
И вот эти пожизненные «времена» для одного из нас остановились.
Опустел наш сад, проклятая болезнь. Как прав Константин Маркович Азадовский — уход Бориса Кагановича «большая потеря». Повторяю, мы не были закадычными друзьями, не дружили домами, ни пуда, ни соли не ели из одного котелка (правда, мы оба, вполне домашние люди, семейные, любили нехитрую еду, пирожки, чай в нашем буфете; иногда прямиком из гардероба прямиком туда, а уж потом — зачем мы здесь целыми днями «ошиваемся»).
Еще и еще раз: по сути, Библиотека была нашим вторым домом. Так, стоило мне хоть краем глаза заприметить сутуловатую, качающуюся на широких плечах партикулярную фигуру Бориса Соломоновича — и я спокоен, ибо впереди у нас будет встреча. И вот мы уже сидим на мраморном широком подоконнике у высоченных дверей Зала Русского журнального фонда и делимся, делимся, на скорую руку или всерьез, всем, что нас обоих на эту минуту, час или день, неделю, а то и месяц тронуло… Я был счастлив. Конечно, случалось и обратное (и не так уж редко), когда сам Борис Соломонович находил меня, делал мне знак отложить свои книги и занятия для серьезного обмена мнением.…
И так — повторяю — годы и годы.
Еще одной живительной ипостасью Бориса Соломоновича ( отчасти, мимо Публички также сблизившей нас) было его деятельное участие в работе Общества «Мемориал». То были самые его первые шаги, открылись архивы, спецхраны библиотек, когда еще были живы люди, на себе испытавшие ГУЛАГ, ссылки и утраты близких. Одним из первенцев этого движения был историк и публицист, смелый и горячий поборник истины и правды — Феликс Федорович Перченок (светлая память). Он-то и привлек к этой новой щемящей и еще неоперившейся науке чуткого Бориса Соломоновича — уже автора целого ряда добротных и тщательно выверенных публикаций, статей и замет, посвященных людям науки, по жизни которых, так или иначе, прокатился каток сталинщины и бериевщины. И оказался прав Феликс на все сто. Забегая вперед, скажу, что с того времени Борис Соломонович стал постоянным автором почти всех изданий, предпринятых «Мемориалом». От сборников издательства «Феникс»; «Минувшее», «Постскриптум» — до девяти томного альманаха «Диаспора». Много лет Б.С. был соратником и другом Владимира Аллоя и его жены Татьяны Борисовны Притыкиной, главного титульного редактора и вдохновителя всех перечисленных выше изданий.
Так вот, как раз к тому времени (это начало 1990-х годов прошлого века с воцарением гласности и нового мышления без кавычек) моя программа «Былое и думы» Фонда Культуры по сбору и сохранению устных воспоминаний горожан о поэтах и поэзии набрала силу и успех — я порешил, что называется, «сменить пластинку». Образно говоря, Даниила Хармса Маршака, Ахматову, Мандельштама или Иду Наппельбаум заменить на «папашу» Иоффе и его питомцев, «школу» Ивана Петровича Павлова, братьев Н. и С. Вавиловых, всех — Орбели, короче — на академиков. И — просто на ученую братию. Благо их родственники, друзья, ученики и их «школята» на виду, а со многими я просто и вовсе был знаком лично по членству в Союзе ученых. Делюсь с Борисом Соломонович — с кого начать. В ответ он прямо с колес назвал имена А.П. Карпинского и С.Ф. Ольденбурга. . Это на первый взгляд жизнь Президента Академии наук (орденоносца) и его «непременного секретаря» сложились благополучно. И именно в советское время. Так, да не так! Что и говорить: я с радостью принял предложение Бориса Соломоновича, благо все — от начала до конца — зависело только от меня, хватило бы сил. И началась подготовка, для меня дело привычное. Найти зал, нанять гардеробщика, радиста, составить афишу, напечатать в типографии и отдать в расклейку, разнести во все библиотеки, в университет, обеспечить прессу и дать загодя заметку в «Вечерку». Феликсу Федоровичу и Борису Соломоновичу было поручено отыскать родственников, близких и учеников обоих академиков. И самое главное — убедить их прийти и поделиться своими воспоминаниями на публике, что, из моей практики, совсем — совсем не просто.
А тут случилась заминка.
Борис Соломонович очень хотел, чтобы в нашем вечере приняла участие дальняя родственница С.Ф. Ольденбурга — профессор ИИЭМ Иоанна Дмитриевна Старынкевич-Хлопина, дама преклонного возраста. Дело в том что не так давно Борису Соломоновичу стало известно от парижской дочери С.Ф. — писательницы Зои Сергеевны Ольденбург (Z. Oldenburg), что Иоанна Дмитриевна написала воспоминания о той эпохе, под названием «Забвению не подлежит», чем особенно заинтриговала Б.С. как биографа Ольденбурга. И вот, дабы не показаться в глазах этой дамы слишком заинтересованным и совсем не спугнуть И.Д. щепетильный Борис Соломонович просил нас взять приглашение этой дамы на себя и доставить на вечер.
Итак, Большой зал на Университетской набережной. Публика в основном пожилая, почтенная, больше дамы. Многие давно не видели друг друга. Длинный стол президиума. За ним — славная пятерка: постоянный ведущий программы «Былое и думы» профессор физики Никита Алексеевич Толстой (с правом курить и перебивать стоящего на трибуне оратора), Феликс Федорович Перченок, доктор наук, индолог Ярослав Васильевич Васильков, Борис Соломонович и сотрудник Архива Академии наук Юрий Абрамович Виноградов. Все идет своим чередом. Впервые с довоенных времен за столько минувших десятилетий в Ленинграде собрались под одной крышей родные, друзья и ученые одного поколения поговорить не столько о Карпинском и Ольденбурге (и вокруг них), а на самом деле больше о пережитом, о времени, об эпохе, о ленинградской науке. И многое — оглашается впервые. Каждое выступление на вес золота. Я был счастлив.
Всего не перескажешь (есть — магнитная запись)… Борис же Соломонович в своем выступлении сделал упор на новые источники к биографии Ольденбурга за полвека. У нас и в зарубежье. С ним в качестве гостей были родственники по жене С.Ф. — Головачевы, дочь академика-китаиста Василия Михайловича Алексеева, Марианна Васильевна Банковская и кто — то еще из Института Востоковедения. Все интересно, живо и внове. И вот Никита Алексеевич предлагает пройти к трибуне профессора Иоанну Дмитриевну, сидевшую в зале, в первом ряду с большим портфелем на коленях. На ней строгое серое платье, брошь, пенснэ на дужках по Чехову. Самой лет под девяносто ( уточнение пришло недавно — на тот год ей было 83 года) … Она извиняется за опоздание и просит Толстого разрешить ей выступить с места, тот хмыкнул. Борис же Соломонович совсем разволновался. Приподнялся, сдвинул очки на лоб, глянул на меня с вопросом, мол, как со своего места.… И буквально выпрыгнул из президиума, подбежал к ней, поцеловал руку и присел рядом — отдышаться…
Потом, они оба поднялись на сцену.
И все пошло как по маслу: Ольденбург, ее отец Дмитрий Старынкевич, дед — правитель, первое лицо Варшавы, молодые друзья — гимназисты тамошней гимназии (Толстовской) Серёжа и Митя. Петербург. Университет. Волнения. Тюрьмы. Мировая война, Невесты. Жены. Дети … Революция. И все по той рукописи…
Праздник Бориса Соломоновича.
Что и требуется доказать. Я был счастлив.
Примечателен был заключительный аккорд. Борис Соломонович несколько лукаво, блеснув очками и качнув головой, обратился к Иоанне Дмитриевне: я узнал от коллег из Пушкинского Дома, что вы в 26 году были с мужем в Геленджике и встречались с Максом Волошиным… Ответ был необычен. Маленькая, худенькая « божий одуванчик» И.Д., поручив папку и палку Никите Толстому, вновь подошла к трибуне и прочитала большой кусок из поэмы Макса «Дом Поэта». Мы были счастливы. Все это действо продолжалось более трех часов, уже пришли сторожа закрывать здание на ночь, пора было расходиться. Но люди, народ-то родственный — говорят, говорят, говорят. Да и место (genius loci) в самый раз. Короче — положение — аховое, могут в следующий раз не дать Зал… Никита Алексеевич Толстой враз все смекнул. В волнении встал, надел на плечи съехавший было пиджак, поправил неизменную бабочку в горошек, поднял руку и в несвойственной для него манере, на полном серьезе сказал, обратившись к Борису Соломоновичу (по записи, точь-в-точь):
«Прошу тишины! Я скажу так: давайте все вместе поблагодарим Бориса Соломоновича Кагановича, по вине и по инициативе которого мы провели вместе столько времени и еще больше узнали друг друга. И — уже так просто не расстанемся. Вот говорят, что инициатива наказуема — так накажем же Бориса Соломоновича нашими аплодисментами».
Аплодировали все — даже и сторожа. Я был счастлив и рад за Бориса Соломоновича.
Редкий сам, незаурядный биограф и библиограф, Борис Соломонович был, конечно же и прежде всего — книжный червь (недаром библиотека была его вторым домом), но червь самых редких пород, которые точат только самые редкие породы дерев, почти не оставляя следов, и этим — живучи.
Современным литературоведам, историкам литературы и критикам Боря Каганович предпочитал Тынянова, Эйхенбаума и Бухштаба; его настольной книгой была «Над арабскими рукописями» И.Ю. Крачковского; из всех изданий, помимо своего толка, он предпочитал «НЛО»; с огромным уважением и даже — пиететом Борис Соломонович почитал Анну Аркадьевну Изкоз-Долинину и Михаила Михайловича Стеблин-Каменского; не любил Достоевского, особенно его «Дневник писателя», но знал — назубок, Иосифа Бродского считал еврейским поэтом (кстати, так же считал и Виктор Соснора), Жаботинского и Бялика, наоборот, русскими, но никогда на этом не настаивал…
Вот Борис Соломонович медленно движется с целой кипой книг (едва удерживая их локтем и подбородком) в проходе сквозь читальный зал Русского Фонда, отыскивая свободный стол. Не место, а стол. Не для куража (Б.С. был человеком вполне общительным). Тут — другое: по зрению и по самому процессу чтения и выписок, которые он делал километрами (это — особь статья, если учесть, что Б.С. напрочь отказывался от компов, гаджетов и сканеров, доверяя только своему взгляду и руке, пишущей за ним). Стол. Лампа. Очки. И он с головой — прямо впритык щекой и носом, и оправой к книге — листает, делает закладки. И выдает на-гора большие куски текстов своим сине-чернильным внятным крупным почерком. Такой поступью строк в одну линию, словно «легионеры почетного легиона на параде» (помнится, Борис Соломонович подхватил метафору и похвалил за находку), вырисовывая каждую букву, дабы избежать ошибок при переписывании для книги. И всяк из нас, коллега или просто зевака-читатель, это видит и понимает: человек на своем месте и работает на полную катушку. Невский. Публичка. Святилище! Огромные часы-соглядатай в императорском окладе стоят настороже
«Зорю бьют… из рук моих
Ветхий Данте выпадает,
На устах начатый стих
Недочитанный затих —
Дух далече улетает.
Звук привычный, звук живой,
Сколь ты часто раздавался.
Там, где тихо развивался
Я давнишнею порой»
(Пушкин, 1829).
Время и мы. Дом, фасад, Помните у зоркого Маркиза де — Кюстина «Петербург — город фасадов» ( закавычил, но точность не гарантирую, не в точности суть, а в главном).
Публичка.
Неотчуждаемая ценность. А всего-то два угла и бесконечно дорогое классическое полукружье, небесная линия от Садовой к Екатерининскому саду. К той решетке, и — дальше, дальше «бессмертья, может быть, залог». Прав Пушкин-кадушкин (вывентил лампочку, кто?) .
Прогулка, смотрите…
Вот я вижу, как Борис Соломонович медленно идет по Невскому в Публичку (или обратно — домой, не суть). Идет вдоль ограды Сашкиного сада и дальше мимо Аничкова дворца к Мосту (его любимая сторона, да-да, мы и это обсуждали, все волновало… нежный ум). Не идет — движется. Тяжеловато. Гнется немного к земле. Держит спину. На голове не помню что, но есть. Очки. Не от мира сего, уверен, что говорит сам с собой на ходу, размышляет. Ни холод, ни жара — средне, не в погоде дело; одно тут вечно — сырость, Петрово болото. Пальто не пальто. Большие карманы, может — нет, для рукавиц. Главное: обе руки за спиной, хлястик, пуговицы, но точно портфель (сумка — сума), туго набитый книгами и тетрадями и всякой разнотой, готовой вот-вот вылезть на свет божий. И вся эта поклажа держится на одном пальце, крепко так, раскачиваясь, в такт пешего хода. А на ходу — значит, жив курилка, жив Гуру Борис Каганович. Ле хаим, Боря.
Можно было бы сейчас, и закончить на этой ноте эту «одическую рать» памяти моего — друга Вергилия средь книг и людей. Иной бы так и сделал (на посошок как водится). Да и мало ли кто точно так же ходит по Невскому, а то и по Литейной части или в «Коломне», мало ли кто как носит (таскает) свой портфель; вот-вот упадет, не споткнется. И то хлеб!
Ан нет. Однажды я заметил Борису Соломоновичу, что вот точно такую же привычку носить тяжелый портфель с книгами и прочим на ремешке через плечо на ходу, держа его крепко двумя руками за спиной, имеет и профессор Александр Иосифович Зайцев, вашего с ним цеху — классик, говорю, одного поля. Я это видел и в нашем дворе на филфаке, и в большом университетском коридоре по дороге в «горьковку», и еще…
Ответ Бориса Соломоновича был прост: у меня это упражнение для спины после сидячей работы, да от отца перенял, не знаю, а еще кто-то мне подсказал или я сам «допетрил», что помогает от инфаркта.… А у Александра Иосифовича это осталось от зека.… Так, говорят они, — экономит силы на этапе. Анциферов так ходил, шаг за шагом.… И на миг — потемнел лицом.
«А вы не знаете, что Александр Иосифович давал уроки античности Анне Ахматовой? Ходил в Фонтанный Дом. Правда, я знаю понаслышке от друзей этот факт биографии, а сам спросить — боюсь лезть в душу, ранить его…»
И мне пришлось признаться, что я знаю об этом.
И давно.
И — не понаслышке, а от Александра Иосифовича самого, из первых уст.… Как-то мы встретились в том зальчике на выставке новых поступлений, и я заметил, что Александр Иосифович близоруко листает новый сборник Анны Андреевны. С ее портретом… Я подошел (он меня узнал) и вдруг спросил, знал ли он А.А.? Александр Иосифович глянул сквозь очки, мы присели тут же у столика и он рассказал,…
Повезло, а вы это записали, записали…?
Такой упрек и наказ — записывать факты… Факты — хлеб биографа. И биографа — первой статьи. Откройте книги, статьи и публикации Бориса Соломоновича — это школа. Школа, название которой — биографика. А что еще должен оставить после себя настоящий ученый, что?
Примечания
*) Вместе с именем высокочтимого Г.Г. Суперфина — автор считает себя обязанным назвать имена первых читателей этого «Слова…» без помощи, неравнодушия и поддержки которых оно бы не увидело света… Это — Р.Д. Тименчик, К.М. Азадовский, С.И. Зенкевич, А.Б. Левкина, И.М. Мажуга, Д.К. Равинский, А.Б. Комов и Б..М. Хаимский.
Санкт-Петербург.
Февраль — начало марта 2021 г.
Второй год пандемии.
Уважаемый Евгений Борисович!
Спасибо Вам за памятное слово о Борисе Соломоновиче. Я знал его визуально, часто видел в Публичке, но лично не был знаком. Жаль, очень жаль, что ушел такой хороший человек. Светлая Память!
Есть у меня один вопрос к Вашему тексту. Вы написали «…вижу, как Борис Соломонович медленно идет по Невскому в Публичку (или обратно — домой, не суть). Идет вдоль ограды Сашкиного сада и дальше мимо Аничкова дворца к Мосту…». У Вас написано «вдоль ограды Сашкиного сада». Вы не ошиблись? Не правильней ли написать «Катькина сада»?
Если ошибся я, то поправьте, пожалуйста, меня!
Всего самого доброго и здоровья!