Вокруг неспокойно: вдоль лавров и олеандров
Грохочут фаланги, да так, что земля трясётся,
Но старый безумец ляпает Александру:
«Подвинься, дружок!
Ты собой заслоняешь солнце!»
Марина Генчикмахер
ГДЕ БЫТ ПЕРЕТЕКАЕТ В БЫТИЁ
Смотрю будто в прорубь
Смотрю, будто в прорубь:
Эпохи, народы, наряды.
Голубка ли, голубь
Летит по кривой к Арарату?
Под чёрной волною
Все глуше огни карнавала.
Со мной, не со мной ли:
Любила, ждала, целовала?
Да нет, я не ною:
Я верю в надёжность ковчега.
Как холодно Ною
Под толщею мрака и снега!
Все сбудется, если…
Но прорубь не прорубь — воронка!
Голубка исчезла.
Над вырием — тень воронёнка.
Рама Ра
Дрожащая звёздами рама творения Ра:
Взрываются солнца, рождаются, гибнут планеты;
Ещё не написаны Ветхий и Новый Заветы,
И вера в бессмертье бессмертных ещё не игра.
Подземное царство открыло ворота свои:
Жестокая битва: сражаются Ра и Апофис.
А в нашей подкорке трубит непокорная совесть,
И демоны зла затмевают сиянье любви.
Вот битва окончена. В царство безмолвных скорбей
Спускается сумрак, и тени уходят понуро.
А рама бессмертного Ра — это море лазури,
В котором под огненным диском скользит скарабей.
По ясному небу плывёт золотая ладья,
А в ней божество — возрождённый из пламени Феникс…
Ну что я скулю, на посмертную жизнь не надеясь?
Ведь всё возродится… А значит, воскресну и я.
И, Господи, какая благодать!
Рассеянные брызги звёздной взвеси,
Безжизненные мрачные пески…
Который год мы землю эту месим,
И никуда не деться от тоски.
Мы высоxли, устали, поседели;
Когда сойдемся — каждый про свое…
Мы все на том таинственном пределе,
Где быт перетекает в бытиё.
А бытиё торжественно и просто:
Пески, пророк и мы ему под стать,
А над землей бесчисленные звезды,
И, Господи, какая благодать!
Захлёбываясь пустяками
Он от заката до рассвета
на небе звёзды зажигает.
И звёзд прозрачные тычинки
несутся в сумрачном потоке.
Неслышная музыка льётся,
галактики растут и тают.
И так покуда на востоке
не выползает наше солнце.
Потом с заката до рассвета
Десятки крохотных созданий —
Жучков, стрекоз, жирафов, ланей
И суетливых человечков,
Кружась в ручьях, водоворотах,
Сливаясь в крохотные речки,
Потоками впадают в Лету.
Но это там, за поворотом,
куда сползает наше солнце,
А реки — складки оригами
Из гор, равнин, ещё чего-то
На склеенной, цветастой карте.
И ну её!
Какое счастье
кружить одной из миллиарда,
Захлёбываясь пустяками…
О Диогене
Народу много, а людей немного
Диоген Синопский
Там Боги босые влюбляются, словно люди,
Триеры по морю, как прочерк волны — пунктиром,
Там нищий философ — бездомный чудак по сути —
Вдруг произносит:
Я — гражданин мира.
Вокруг неспокойно: вдоль лавров и олеандров
Грохочут фаланги, да так, что земля трясётся,
Но старый безумец ляпает Александру:
«Подвинься, дружок!
Ты собой заслоняешь солнце!»
Сегодня земля — как бочка,
Границы — в дырах;
Зайдешь в самолёт в Нью Йорке, выйдешь в Шанхае;
Но часто ль услышишь:
«Я — гражданин мира!»?
Увы, психология та же, хоть жизнь другая…
Да, все мы — народ,
Мы накормлены и не босы,
Но вечные страхи засели навек в подкорке;
И я не посмею ответить родному боссу:
«Зачем ты морочишь мне голову на планерке?»
Лишь ночью, когда моя совесть (она — проныра)
Поёт свои байки о горестях во вселенной,
Я вдруг вспоминаю, что я — гражданин мира,
И я почему-то завидую Диогену…
И море, и Гомер
И море, и Гомер, всё движется любовью
Осип Мандельштам
В ладонях счастье оседает пеной;
Дни уплывают вдаль; колышет волны бриз…
Как долго бы дышал Еленою Парис,
Когда бы не война, обрушившая стены?
Я вновь бреду обочиной морской
Под крики чаек сиротливо-вдовьи.
И море, и Гомер — всё движется любовью,
Но как по мне — отчаянной тоской.
Мы молимся богам, но боги — ротозеи,
Им зрелищ хочется, им скучен наш уют.
Сирен всё больше. Все они поют.
И пенный вал уносит Одиссея.
А та, что вышивала — та осталась,
А с ней тоска, мрачней, чем Вечный Жид,
Но ей хоть верится, что муж назад спешит,
А на меня накатывает старость…
Манок
Сергею Кодесу
Опять эти звуки, бессонные сутки, блаженство и страх…
Куда ты пичуга? Забудь эту дудку в умелых руках!
Все чище и слаще над сумрачной чащей звенящая трель;
И ты улетаешь за песней манящей, забыв про апрель.
И ты улетаешь под странные своды, где будто во сне,
Воздушные феи ведут хороводы при вечной весне.
Где всё неразрывно с тоской соловьиной, и радость — легка,
Чего тут бояться, ведь жизнь — это танцы под песню манка.
И ты подпеваешь:» Во веки и присно», немножко не в лад,
И щедро меняешь энергию жизни на сладость рулад.
А Богу наскучит играть свои шутки, он скажет: «Не та»,
Умолкнет на миг его звонкая дудка…
И всё…
Пустота…
Данте
А он идет за лёгкой Беатриче
По недоступным смертному ступеням,
И адом искажённые обличья
Примеривает недругам надменным.
Он сортирует по кругам пороки,
Бессмертные в душе его — гостями,
Но сам он — смертен и, как все пророки,
Обуреваем болью и страстями:
В пророчески-ритмическом дурмане
То льстит князьям, то мстит по-хулигански,
Преобразуя диалект Тосканы
В могучий, но певучий итальянский.
С ним запросто беседует Вергилий.
Но нет защиты в мудрости сентенций
От демона угрюмой ностальгии,
Которая тоской сжимает сердце…
Флоренция! Да будь благословенна
Сияющая солнцем мостовая!
Где сталкивались с радостью мгновенной
Он молодой, она еще живая!
Тогда, казалось, громче пели птицы,
Чем те же птицы на камнях Равенны,
Теперь лишь желтоватые страницы
И памяти мерцающая пена…
Он все познал: изгнания и войны,
Любовь жены и встречи с Беатриче,
Но что лишь сожаления достойно,
А в чём звенит мелодия величья?
О Господи! Воздашь ли ты по вере
И разрешишь ли горькие сомненья,
Когда бесплотной тенью Алигьери
Смиренно припадёт к твoим коленям?
И пусть тоска по венам, как отрава, —
Он пишет буквы в сумрачном стараньe…
Да, впереди бессмертие и слава,
Но, Беатриче, ждёшь ли ты за гранью?
O чём?
Кастальский ключ волною вдохновенья
В степи мирской изгнанников поит.
Последний ключ — холодный ключ забвенья,
Он слаще всех жар сердца утолит.
А. Пушкин
У светлого Кастальского ключа
Ты горько плачешь: «Господи, доколе?
Нет избавленья от щемящей боли!»
И молишь о забвеньи сгоряча…
Господь исполнит, добр и всемогущ;
Господь простит отсутствие отваги,
И ты глотаешь призрачную влагу,
Благословляя этот третий ключ…
А после замираешь над ключом:
От собственной судьбы не отвертеться:
Такая пустота в уставшем сердце…
Ты жаждешь петь, но Господи, о чём?
Кола Брюньон
Кола Брюньон — носатый дерзкий галл,
Подобные не ноют: «Время — жутко!»
Ему привычней легкой прибауткой
Понизить патетический накал.
Вскипает пеной терпкое вино,
Вскипают пеной шутки и веселье,
А то, что завтра — долгое похмелье,
Насмешнику-французу всё равно.
При нём всегда надёжный щит острот,
Отчаиваться, право же, не стоит!
Но даже если шутка горше боли,
Насмешка не покинет дерзкий рот.
Саднит любовь, как острый ржавый гвоздь,
Который ты не выдернешь из сердца?
Но к нелюбимой можно притерпеться,
Гася насмешкой брань её и злость.
А что ещё? Нашествие? Чума?
Теряющие божий облик люди?
Кола не хнычет. Он, как прежде, шутит,
Когда весь мир вокруг сошёл с ума.
Страницы пожелтевшие шуршат,
Кровавый вихрь людские судьбы вертит,
Но жизнь — она до смерти хороша,
И дай, Господь, ещё не скорой смерти!
Во глубине сибирских руд
Надежда в мрачном подземелье
Разбудит бодрость и веселье…
А.С. Пушкин
Во глубине сибирских руд,
Где, как цветастый промельк, лето,
А холод зимний без просвета,
И надзиратель груб и крут,
Где сирый подневольный люд
В любом страдальце видит вора,
Ведутся ль те же разговоры?
О чём они теперь поют?
Навряд ли снятся им балы
И болтовня за чашей пунша
В краю, где верховодит стужа,
А жизнью правят кандалы.
Когда бессрочны снег и лёд,
И сны, наверное, иные:
В них изредка — друзья, родные,
Но чаще снится эшафот.
Тот миг, когда весь плац затих
И на помост взошёл Рылеев.
Всё беспросветнее, все злее
Судьба оставшихся живых.
Свобода? Лучше о простом —
Какое под землёй веселье?
Уж если будут новоселья,
То под кладбищенским крестом
Без орденов, без эполет…
Вопрос такой — куда уж проще:
Всё зная, вышли бы на площадь
Они еще раз?
Или нет?
Девятнадцатый
Кони, кони, кони. Сабли, сабли…
Мыслей беспокойная сумятица…
И колени в ужасе ослабли.
Может, эта слабость просто — голод?
Скоро этот грозный вал докатится
И накроет онемевший город.
Скоро ли? От страха губы сохнут.
Час расплаты… Кто-то да расплатится…
Да, кого-то непременно грохнут,
Дай Господь, не близких, не знакомых.
Так хотелось, но… Какая разница!
Вопли, вопли, вопли — рядом с домом…
Кровь проступит: поначалу капли,
А потом — поток. А кто останется?
Мы об этом грезили? Не так ли?
Вопли. Вопли. Вопли… Докатилось…
Где бы папу спрятать? Где бы спрятаться?
Равенство, Россия, справедливость…
Повторяла радостно за папой
Дурочка в красивом белом платьице.
Папа сам напуганный и слабый.
Дверь ломают… Маты-перематы.
Злобные глаза. Такой не сжалится!
— Папочка! Не трогайте, не надо!
Чем и как умаслишь их, жестоких?
Как, кого спасешь, ломая пальцы-то
И цепляясь за чужие ноги?
Если сердца нет — оно не дрогнет.
Вопли. Кровь. Россия. Девятнадцатый.
Папочка! Не видеть бы… Оглохнуть…
Поезд
Любовью, грязью иль колесами
Она раздавлена…
А. Блок
Полянами и перелесками,
Давя колёсами на совесть,
Гремя вагонами-железками,
Летел по рельсам этот поезд.
Из окон чудища гремящего
Глядели мрачно пасажиры:
С ног прах стряхнувшие товарищи,
Которых мало что страшило.
Безумьем вены наполняла им
И вдаль несла, как под гипнозом,
Пятиконечная и алая
Звезда во лбу у паровоза.
Они на ветер слов не тратили,
К чему им клеточки кроссворда,
Где слово Ленин значит партия,
И человек, звучащий гордо?
Свобода, слава, смерть и равенство:
СССР — на С, не так ли?
А жизнь своё творила таинство,
Груба и путана, как пакля.
В те дни расстреливали списками:
Став щепкой, ты уже не нужен.
И в небо чёрными огрызками
Летели из вагонов души.
Тела лежат во рву некошеном —
Убитые своими роты,
И подсчитать их всех не можем мы…
Да и зачем теперь подсчёты?
Вот-вот найдется новый стрелочник,
Который на печаль не падок.
Он скажет: все, что было, мелочи,
Важнее сытость и порядок!
А те — давно судьбой раздавлены;
Им через сотню лет не больно.
И замерцает призрак Сталина
Над сумрачной Первопрестольной.
Корова
Ну что о твоей астролябии знает корова?
Что знает о химии клеток и что — о скрижалях?
Ей звёзды, как мухи. Но звёзды хотя бы не жалят.
Они разлетятся и солнце появится снова.
Kорове плевать на удои её молока —
Телёнок доволен, ему, очевидно, хватает;
Корова глядит всепрощающе, словно святая:
Дыхание мерно и мирно колеблет бока,
И будто подобие нимба — крутые рога.
«Вчера» — словно вечность, и «завтра» продлится века…
А я, будь коровой, смертельно боялась бы бойни
И всё бы испортила…
Мне человеком — спокойней.
Когда в твоем гетто
Когда в твоём гетто шуршит сарафанный чат
О том, что, возможно, завтра одна из акций,
Ты хлебом последним кормишь своих галчат,
И, чтоб не пугать их, стараешься улыбаться.
А после живых и теплых несешь в постель —
Последняя ночь под домашней непрочной крышей.
И шепчешь над ними беззвучно: Шма Исраэль!
Не веря… И веря… А может, тебя услышат…
Февраль, стилизация
И медленно светлеют дали…
И предают ученики.
Сергей Кодес
Февраль. Набрать чернил и плакать,
Пока бумага на столе,
И ливень грустные зигзаги
Выписывает на стекле.
И я за ливнем вслед рисую
Довольно сумрачный пейзаж,
В котором все что было — всуе,
И скучен серый антураж.
Там на котурнах бродит старость,
Там вдохновенью путь закрыт,
От юности одно осталось —
Тетрадка, где стихи навзрыд…
Устав скитаться в грустном мраке,
Отбросив свой словесный хлам,
Я возвращаюсь к Пастернаку,
К его божественным стихам,
И он, великий бог деталей,
Привносит в мир свои штрихи,
И медленно светлеют дали…
И предают ученики.
За колбасой
Да, я, как все, сюда — за колбасой!
За сочным мясом с проблесками сала.
Я помню столбик дыма над вокзалом,
Былое зачеркнувший по косой.
Был привкус нищеты неистребим:
Какая колбаса? Хватило б хлеба!
Мне празднично-безоблачное небо
Казалось глянцевито-не моим.
Я знала: в магазине — колбаса,
Она меня ждала: куплю ли? Сьем ли?
И я вростала в неродную землю
И в эту синь, слепящую глаза.
Он позади — поток голодных дней,
Мне вдоволь яств для праздничных застолий.
Земля цветущих по весне магнолий
Мне с каждым годом ближе и родней.
Я выстроила крохотный Эдем,
И многое по-своему успела.
А колбаса… Да я её не ем!
И в юности, как помнится, не ела.
B Эдеме нет волков
Волчат в Эдеме обучали: зайцы —
Невинные несчастные страдальцы,
Ведь на земле тому назад сто лет
Зайчатину давали на обед
И зайцев обделяли манной кашей!
Выходит, заяц — наш несчастный брат,
Из-за волков навеки пострадавший
Он никогда ни в чем не виноват!
Волчата честно верили всему,
Что на уроках в школе говорится;
Буянили: не нужно нам полиций!
Кричали хором: разнесем тюрьму,
В которой бедный заинька томится,
Вернем ему капусту и морковь,
Которая растёт на огородах
У нас. Ведь наша злобная порода
Известна всем. Да здравствует любовь!
Потом в Эдеме принят был закон,
В котором говорилось: заяц — ангел!
И всё зверьё в любых чинах и рангах
Должно идти к косому на поклон,
А если что не нравится — никшни!
Ведь посягнуть на ангела — ни-ни…
Ну, принят был тогда такой закон, и ладно!
Для басен и других довольно тем…
Но говорят, стал славиться Эдем
Тем, что в нём зайцы — злы и плотоядны,
Рвут на куски врагов и не врагов:
Они волков и лис давно сожрали.
Мораль проста: в Эдеме нет волков,
И нет волчат. Кого учить морали?
Ах, зайцев? Те научатся едва ли:
Ведь нету среди зайцев дураков —
Бесплатный ланч они завоевали!
Молитва о детях
Я буду рада, о Господи, самой простой анкете:
Родился, женился, детишки: двое, а может — трое…
Господи, сделай, пожалуйста, чтоб юные наши дети
Не угодили по глупости в какие-нибудь герои.
Пусть смотрят по телевизору на праздничные легенды:
Неуловимые мстители, летящие к солнцу конники.
Есть же семейства, Господи, завязшие в хэппи-энде:
С обедом на белой скатерти, с цветами на подоконнике!
Кровищи течет повсюду — не вычерпать черпаками,
Если где-то просохнет, то рядом прольется втрое.
Сделай, чтоб дети выросли и умерли стариками,
Пускай без фанфар и помпы их в землю потом зароют.
Спаси детей от безжалостных, от упоённых властью,
С претензиями на мачо и лексикой хулиганской.
Господи, сделай, пожалуйста, чтоб дети познали счастье!
И пусть это счастье поэты потом назовут мещанским.
Еще раз о счастье
Оле Здир
Я ещё в том возрасте, когда очень хочется счастья.
Я всегда мечатала жить полной жизнью,
И те, кому это удавалось, всегда вызывали у меня восторг.
Мне хотелось стать такой, как Микеланжело Буонаротти —
Удивительный человек, скульптуры которого
Спорят своим совершенством с плотью, сотворенной Создателем.
Бесчисленные копии Давида — ничто перед реальным мраморным Давидом;
«Ночь» в капелле Медичи невозможно скопировать.
Она открыла мне красоту тяжёлого зрелого женского тела.
Когда Микеланжело врубался в свой мрамор, он забывал обо всём;
Когда писал сотворение мира, сам был творцом этого мира.
За честь ему покровительствовать боролись папы и гонфалоньеры;
А размах и разнообразие замыслов были немыслимы для простого смертного.
В Риме то и дело натыкаешься то на церковь, которую он построил,
То на площадь, которую спроектировал.
Он был скульптором, художником, поэтом, архитектором, инженером…
Но был ли Микеланжело счастлив?
Он был так одинок…
Мне ничего не удалось в моей жизни:
Я не стала ни скульптором, ни художником.
Я не сделала ни одного открытия,
Хоть отдавалась работе со всем пылом юности и зрелости.
Строки, которые я написала, исчезнут из памяти редких современников,
Их прочитавших, ещё при моей жизни.
Да и ребёнок у меня лишь один:
Капризная хрупкая девочка, нежная, как цветок,
Который поникнет при первом жестоком порыве ветра.
Я вечно боюсь, что она не сумеет выжить
В этом таком беспощадном мире,
Где неуютно цветам и доверчивым девочкам.
Она не бессмертна,
И всё же…
Просто глядеть на неё — такую смешную, мотыльково-лёгкую,
По-детски искренне верящую Бог весть во что —
Это счастье.
Счастье, которое я бы никогда не променяла
На радость высечь из мрамора ещё одного — своего — Давида,
Который станет бессмертным…
Марина, очень понравилась Ваша подборка. Так искренне и просто — о жизни, о детях, о новой и старой родине. Удивительно теплое чувство вызывают Ваши стихи и заставляют задуматься о хрупкости бытия.
Прекрасные стихи. О мире. О жизни. О смерти. О том, как они отражаются в душе автора и лирического героя.
Аллюзии мне показались очень уместными и обогащающими тексты.
Сережа, большое спасибо. Вы знаете, как я Вам обязана…
С теплом,
Марина