Одна из таких сердобольных знакомых почитательниц, сварив суп, позвала как-то на ужин к себе Владимира Алейникова и Евгения Рейна. Но западло поэтам хлебать щи на скатертях в теплой комнате. Подхватили тарелки с горячим и — прочь из подъезда на улицу. К кому пойдет поэт? Конечно к своему брату — на Тверской сквер.
«А ЖИЗНЬ ЧИСТА…»
«Что за долина впотьмах,
Души утешила наши».
Вл. Алейников
Улица
В один из обыкновенно счастливых дней в Коктебеле, …надцать лет тому назад, выплываем компанией из переулка на улицу. Привычное занятие, если не на море, переходить от двора ко двору – стайками. И так же, не странно, что из-за поворота возникает группа, которая своей растянутостью, перегородив дорогу, движется нам навстречу.
В середине – крепкий, кряжистый с лохматой собакой на поводке, по обеим сторонам – домашние. Тот, кто посерёдке, идет, ни на кого не глядя, лбом вниз, будто этим лбом-ледоколом рассекает перед собой воздух, прокладывает фарватер для всех. Собака туда же, тянет хозяина с не меньшим упрямством. Когда совсем близко, отмечаю крупные рыжие, с проседью, кольца волос, почти с волошинской — той, что из парка писателей — главы, только без тесемки на лбу. Волнообразные волоокие пряди — более от просоленного ржавого бараньего руна, нежели от «Ангела Златые Власы».
— Это Алейников, — раздается у меня над ухом.
Группа проходит мимо, тот кто в центре, отрешен настолько, что непонятно, отдает ли он себе отчет в том, что передвигает ноги. «Очнется, вероятно», — думаю про себя — «когда увидит море». Море — этот синий лоскут счастья — невозможно будет не заметить, хотя…
Алейников? Конечно я знаю, кто такой Алейников. «Когда в провинции болеют тополя, / И свет погас, и форточку открыли…». «Кукушка о своем, а горлица — о друге, / А друга рядом нет…».
И тотчас памятью отпрянуть еще в один флешбэк. На квартире друзей — слух и глас: к вечеру придет Алейников или его приведут. Алейников – основатель СМОГа – самый молодой и самый гений. В предвкушении встречи с Поэтом, накрыт стол, впрочем, много спиртного ему давать не велено. В означенный час, не без значительного опоздания, нечто огненно-рыжее пролетает кометой на кухню мимо всех бессловесно. Хозяева, как посвященные, устремляются следом, откуда почти сразу доносятся отчаянные вскрики и звон разбитого стекла. Из приотворенной двери показывается голова испуганной расстроенной хозяйки: «Он хочет и будет прыгать с балкона… уже занес ногу через перила, я несу ему валерьянку».
«В тот вечер, — как писал Данте о Паоло и Франческе, — они больше не читали». Никто не читал, но поэт осушил пару пузырьков валерьянки.
Из рассказа приятеля питерского поэта о себе: зимой идет по мосту, неожиданно срывает с головы шапку, бросает ее через перила, за ней шарф, следом вниз летит пальто и ботинки. И это – не следствие трагической вести, а — будничное поэтическое состояние. Ох, уж эти поэты в России с их дремучей силушкой, нешто перекормили Илью Муромца мельдонием?
Портфель, в котором стих и хлеб
Да, Алейников…, залететь на чужой балкон — это про него. «А ноги, что давно уже промокли, / Хожденьем заняты – извечным ремеслом». И еще — «Двигаться — значит существовать». Бродяжничать семь лет. Не пасти овец, но все равно служить за свою Рахиль главному пастуху поэзии Пану: чуять на слух ветер, ловить губами рифму. Ходить одному по городу, шататься… и не шататься, а на щелчок пальцев сойти с электрички и переть по пересеченной местности в никуда.
«Так, пробивая дельфином лобастым / Гущу отбора мирскую, / Меру свою сознавал и не хвастал, / Плавал я честно, тоскуя».
А то — сорваться, собрать ребятишек, устроить пир. Клин из ребятишек поднимется знатный: Леонид Губанов и Юрий Кублановский, Саша Соколов и Веня Ерофеев, Генрих Сапгир и Игорь Холин, Сергей Довлатов и Александр Величанский, а следом – Анатолий Зверев и Петр Беленок, Владимир Яковлев и Игорь Ворошилов, Владимир Пятницкий и прочая, прочая. С первыми — пишет, со вторыми — рисует.
Но самому задать пир — редко, чаще — затянуть пояс. Были те, кто и подкармливал. Одна из таких сердобольных знакомых почитательниц, сварив суп, позвала как-то на ужин к себе Владимира Алейникова и Евгения Рейна. Но западло поэтам хлебать щи на скатертях в теплой комнате. Подхватили тарелки с горячим и – прочь из подъезда на улицу. К кому пойдет поэт? Конечно к своему брату — на Тверской сквер. Уселись в ногах у бронзового Пушкина, суп доели, расстались в беседе с Александром Сергеевичем только на рассвете. Ладно еще, что не попались на глаза милиции, но может, Пушкин отвел.
Кстати забияка Зверев, который к тому времени уже потерял все зубы в стычках с милицией, несколько лет ходил только с Алейниковым. Бывало рисовали вместе, кому чем сподручнее: Анатолий — зубной щеткой, Владимир — прутиком, отломанным от веника; огарок свечи — один на двоих. Можно и пальцем — главное, поймать состояние. Памятен зверевский наказ: «Ты рисуй, не отлынивай», — щербатясь по-доброму в сторону друга, — «у тебя (со значением в голосе) — линия».
Зверев предпочитал ходить с Алейниковым, еще и потому, что у последнего был портфель. «У тебя – портфель, мне с тобой как-то спокойнее». Портфель со стихами — не наволочка Хлебникова, со стороны смотрится солидно, а потом в нем — завсегда кусок хлеба. Алейников запасливый, голод не тетка.
«Затем, что некстати нытьё / О том, что, увы, не свершилось, / Покуда еду и питье / Искать поневоле случилось».
Но портфелем, как не прикрывайся, все одно удар словишь — не прямой в челюсть, так в ухо. Художника Анатолия Зверева были бессчетно, поэта Владимира Алейникова чужие в подъездах били, пожалуй, счётно. Семь сотрясений мозга. «Не читай на людях, не лезь в самиздатовские сборники». Отлеживался вагант на родине в Кривом Роге в белой хатке под вишнями, много работал.
Бабушка компотами отпаивала. Бабушка, грамоты не зная, наизусть знала множество сказаний. Отец, художник, заходил к сыну, показывал очередную акварель.
Закадычный
Плеяды. Россыпь друзей. Но в закадычных, с которым столько переговорено, промыслено, ходил один. Закадычный, с кадыком, высокий, здоровый, даже не олень, а целый лось. Игорь Ворошилов. Торба с отменным здоровьем за плечами. И носить бы ему эту торбу долгие годы…
Познакомил Алейникова с Ворошиловым Леонард Данильцев в подъезде, где они стояли и читали стихи на троих. Читал в основном Алейников, и в финале подъездного стояния Ворошилов окрылил поэта замечанием, что у того — стихи с яйцами. И помнится смутил пиита этим, как оказалось впоследствии, вполне ходульным выражением одобрения у испанцев.
Они как-то сразу подошли друг другу. Сближало обоих и то, что оба чувствовали себя в Москве людьми не столичными, не светскими. Ворошилов ютился в Белых Столбах, в унылой затемненной комнате, отведенной ему Госфильмофондом, потому что учился во ВГИКе и в будущем мог стать Тарковским или Шпаликовым, но увидел как-то в музее вангоговский «Пейзаж в Овере после дождя» и пошел в художники.
Игорь был прирожденным воителем. Уже после смерти явился он во сне Алейникову. На вопрос — «Чем он там занят?», со вздохом ответствовал: «Борюсь».
Незадачливо снял Игорь у одного типа, находящегося под надзором милиции, комнату. И только в первый вечер задумал отпраздновать это событие, как вместо друзей нагрянула милиция. Игорь естественно разволновался, возможно нагрубил, и был отправлен в Бутырку. А оттуда, вследствие разговоров о мистических небесах из Бёма и Сведенборга, перенаправлен в психушку, где ему учинили тридцать инсулиновых шоков. И этим только толику здоровья надкусили, но не выдержало его крепкое тело, измученное бессонницей, горсточки беленьких смертоносных таблеточек сильнейшего снотворного, выпрошенного у Ерофеева, запитых алкоголем.
Врачи после вскрытия резюмировали: «Сердце у вашего друга было рассчитано на сто лет».
Целованные каждым днем, / Испытанные каждой ночью, / Играем, гордые, с огнем, / Доверчивые, гибнем в нем, / Чтоб с Богом встретиться воочью.
Пир
Любили в ту пору друг друга поэты. Дарили себя, перекидывали друг дружке, как тот невидимый мяч в баскетбольной игре, затеянной Алейниковым в весеннем парке в середине шестидесятых. В памятном месяце мае — месяце изгнания его из МГУ вместе с товарищем Михаликом Соколовым из-за СМОГа.
Шелестели годы. В свой черед наступали перемены. Укрылся под канадскими елями Саша Соколов, сошли безвременно в царство теней Леонид Губанов, Игорь Ворошилов, эмигрировал в Париж смогист Юрий Кублановский. Вспорхнул туда же под партию саксофона из «ниоткуда с любовью», не смогист, Дима Савицкий. Талантливого Диму Савицкого, ведущего программу на французском радио о джазе, Алейников поддерживал до последних дней в переписке. Но и Париж однажды поманил к себе Владимира пальцем.
Вздумалось в годы перестройки одной кинематографической группе снять фильм о русских поэтах, художниках за рубежом. Позвали Алейникова в проводники. Навестили в Париже один такой улей, в котором ютилось лохматое творческое братство. Как увидал Володя своих, с голодным блеском в глазах, ребятишек, всплеснул только руками, и покатили тележки от супермаркетов с французскими сырами, паштетами и винами.
Сколько дней был в Париже, столько дней кормил и поил ребятишек, никаких достопримечательностей. Все условные единицы спустил. Звенит в нем ответственность за весь поэтический рой.
Его житейский код: прежде всех накормить, отправить в Москву, всех издать, всем устроить выставки. Когда друзья были живы – всех любить. Когда ушли – всех помнить.
«Затем, что для разума нет / Ни власти, ни лести, ни злости, /- И, значит, не может поэт / Искать обеспеченной кости».
Ключ творческий – встать, как лист, перед безначальным, бесконечным океаном речи, вобрав его гул в себя, качаться могучей зыбью на его плечах-качелях.
«Он выскажет все, что хотел, / Он выразит все, что открылось, / Покуда он был не у дел, / Надеясь на Божию милость».
Пан
Вот такая выходит жизнь у нашего Ильи Муромца. Все наоборот. По юности ходил, бродил, грешил до середины дней своих. Потом обзавелся семьей, которую — кормить. Заступил даже служить в одно известное издательство; привычно склоняясь над рукописью, расставлял на шахматной доске словесности пешки-слова по правильным клеткам. Чужие слова расставлял, свои месил, как тесто, кормился всегда матерью-речью.
Но в один прекрасный день вспомнил он о поселке у моря, где скакал когда-то по голубым холмам молодым фавном. Нашел богатырь свою лежанку в Коктебеле — старинной болгарской деревне с могучими культурными корнями. Осел, затих, а силушки только прибавляться стало. Но не сразу «Сим-сим» открылся, много поначалу громоздилось препон. Местный аристократ, карадагский змей Горыныч, на такого из ноздрей дымом полыхал: куда мол прешься, анахорет-деревенщина, к нам в Крым под наши царственные своды?
И куда направить стопы поэту? Опять же — к собрату. Поднялся Алейников на гору к тому месту, где Макс Волошин сторожит залив под плитой. Поговорили два поэта. И вскоре нашелся в поселке некто с фамилией Волошин, кто и продал участок, за цену, которую можно было поднять.
Для него сегодняшний день — не повод поменять иномарку, открыть собственный бизнес или заказать пиццу по телефону. Из самых значительных деяний: «Я провожаю корабли, / Меня вот так не провожали…». Его дел всего-то с утра — отследить пчелу на цветке, хлюпанье дождя на крыльце, гримасу ветра в тополином венике.
«С утра мне хочется молчать, / По капле впитывая звуки, / В себе несущие печать / Назревшей с августом разлуки».
— Алейников, а что вы делаете, когда не пишите?
— Я думаю.
Отполз нехотя карадагский змей к своим роковым яйцам на соседнюю Биостанцию, оставил коктебельскую долину рыжему с проседью, много мыслящему Пану.
Думы поднимаются над его домом могучими кучевыми облаками, и их относит к морю; совершив круг над поселком, они возвращаются к своему пастуху, благодарно проливаясь стихами.
«В эти скобки о том, что прошло,
В эту ряску над зябкой водою,
В эту зыбь, в эту глубь, под весло,
В эту связь, в эту высь над бедою,
В эту весть, – чтобы встать на крыло,
Чтобы всласть надышаться нежданным,
В эту власть, что таит ремесло,
С этим светом любви непрестанным».
… не ждите комментариев, соплеменники.
Кто ж решится комментировать такие тексты?
Разве что НАТАЛЬЯ одиноко посмеётся , или ТЮТЧЕВ отзовётся…