©"Семь искусств"
  октябрь 2019 года

Loading

Лучше писать, чем говорить (письмо ― лучшая разновидность речи: речь, обогащённая всеми достоинствами молчания). Лучше читать, чем писать (чтение ― лучший способ письма: вписывание в себя изначально чужого текста ― и разрастание за его счёт). Но вот лучше чтения нет всё-таки ничего.

Ольга Балла-Гертман

ДИКОРОСЛЬ

(продолжение. Начало в № 11/2017 и сл.)

Ольга Балла

И прячешь, как перстень, в футляр
Обретение октября.
Осенью всякая вещь, исступившая было летом из своих границ, прочно и точно укладывается в ― бархатный изнутри ― футляр.
Что-то защёлкивается.
Теперь ― только внутрь.

Прожигать
Письмо ― попытка (и практика) усиления жизни. Линза, в которой концентрируешь жизнь, как солнечный луч ― и прожигай ей что хочешь.
Это один из лучших способов справиться с собственной недостаточностью (с чувством оной), по крайней мере, вполне эффективно заговорить этому чувству зубы. «Жизнь безутешна, но утешает по крайней мере то, что мы об этом говорим.» (Чоран неминуемый, как без него.)
Причём письмо рукописное, да. Пусть не красивый (мне такого и взять негде), но хотя бы сколько-нибудь эстетически значимый почерк ― один из простейших (и, на уровне субъективного переживания, довольно надёжных) способов бороться с хаосом будней (а уж с хаосом-то праздников каково!..) ― с хаосом и хаосогенностью собственной персоны и жизни. Он же ― в числе простейших способов убеждения себя в возможности если и не гармонии, то во всяком случае ― эстетически значимого порядка.

Кое-что о смысле жизни
«Смысл» этого рода, похоже, скорее чувство, чем хоть сколько-нибудь умозрительное представление (резче: менее всего умозрительное представление; впрочем, с некоторыми представлениями, вполне умозрительными, оно в несомненном родстве), и устроено оно так, что, когда есть, держит на себе, направляет и попросту создаёт смыслы всех частных дел любой степени мелкости. (Притом, как показывают некоторые опыты, для «качественности» жизни, для глубины и полноты её проживания ― на уровне самом что ни на есть чувственном ― эта странная вещь почему-то очень необходима. Без неё буквально не дышится: есть в этом чувстве, по крайней мере в его влиянии на человека, и нечто очень телесное. Оно, а не что-то ещё, умудряется определять качество дыхания, а вслед за ним ― и всех восприятий: зрения, слуха…) Когда этого чувства нет, ни одним из частных дел любой степени крупности оно не создаётся. Отдельный интересный вопрос, чем оно в конце концов создаётся (ведь создаётся же чем-то). Очень возможно, что ― совпадением общей конфигурации нашего существования с каким-то самым важным из наших ― всё-таки ― представлений.

Стокгольмский синдром
…впрочем, кажется мне и то, что любовь (к миру ли, к отдельным ли его областям, особенно к так называемым трудным, острым влечением к которым отмечены люди известного душевного склада ― одного из таких наблюдаю в зеркале) ― не стокгольмский ли синдром (со-чувствие и сотрудничество с угрожающим, по крайней мере ― не слишком озабоченным нами миром и разными его частями), не защитная ли своего рода реакция: опережающая защита ― прежде, чем так или иначе нападут ― от собственной уязвимости, от чуждости мира нам? (Да и от себя заодно: от мировраждебных сил в себе.) Опережающее ― не дожидаясь, пока чуждость мира нам развернётся в полную силу ― обживание и приручение мира (а себя ― уговаривание, убеждение: он ― раз любимый ― свой, он нам не навредит, а навредит ― не так страшно, ведь любимый же!); опережающий вывод его из статуса враждебности / чуждости / безразличия. Полюбить что-то ― сделать его адресованным себе, предназначенным к прочтению, к пристальному проживанию. «Переконфигурировать» мир, выдвинув прежде фоновое ― на первый план. Установить связь там, где её до нас не было (выявить её там, где она не мыслила быть выявленной), сделать эту связь из себя как из самого верного материала. И спасти себя таким образом от бессмыслия.

Тоже иерархия
Лучше писать, чем говорить (письмо ― лучшая разновидность речи: речь, обогащённая всеми достоинствами молчания).
Лучше читать, чем писать (чтение ― лучший способ письма: вписывание в себя изначально чужого текста ― и разрастание за его счёт).
Но вот лучше чтения нет всё-таки ничего.

Vis vitalis
Стремление отвлекаться (от главного дела; от дела, назначенного главным) и разбрасываться (в разные не требуемые делом стороны), превращать траекторию дела из ясной и по возможности прямой линии в размазанное пятно с нечёткими краями ― свидетельство (одно из, но вполне надёжное) количества жизненной силы, вкуса и воли к жизни. (Когда, то есть, без зазоров укладываешься в заданное русло ― будь уверен, тебе этого недостаёт.)

И при этом
всё-таки очень утешительно, когда есть некая жёсткая (пусть самая умозрительная!) программа жизни ― даже если ты от неё постоянно отклоняешься (более того, именно тогда): она ― костяк, на котором всё держится, ― просто для того, чтобы все уклонения, отступления и ветвления могли чувствовать свою основу ― и даже, что совсем интересно, взаимосвязь между собой, на «вершинах» ветвей, веточек и ветвищ неявную.

Кормить
В юности хотелось жадно пожирать мир. Теперь, конечно, такое тоже бывает ― и всё-таки очень уже чувствуется нужным кормить мир собой.
Он, конечно, ненасытный; он, конечно, сглотнёт и не заметит.
Ну и пусть.

И всё-таки
Вообще, чем дольше живу, тем больше мир ― жалко (вот мир в целом ― как живое существо). Тем постояннее чувствуется, какой он ранимый и как ему может быть ― больно.
(Даже при том, что «сглотнёт и не заметит». Это просто разные вещи.)

(Просматривая пражские фотографии, думаю)
И всё-таки в Праге, в самом шелесте её имени, сухом и дымчатом, всегда будет для меня что-то волшебное, некоторая необозримая совокупность невыполненных, но неотменимых обещаний. (Даже если это только потому, что Прага ― компонент молодости, ― всё равно, какая разница. Молодость со всеми её преувеличениями в любом случае создаёт в человеке что-то такое, что выходит за её пределы.) Прага всегда останется для меня одним из имён волшебства, ― даже на своих серых, ныне раскрашенных окраинах (в категоричном отрочестве я бы точно сказала, что это «гробы повапленные». Тогда ― в 15–16 ― всё это было для меня точно гробами, даже не повапленными, всего-де живого и настоящего: «дистиллированная жизнь», ― ругалась я на чём мой тогдашний свет стоял в приватных записках, ― «минус-жизнь», «минус-среда». ― Теперь язык не поворачивается.) (А волшебство ― это вот что такое: это потенциальная преображаемость ткани бытия, которую всё время чувствуешь. Насыщенность её ― и постоянная насыщаемость ― смыслами и перспективами, включая, особенно, непредвиденные ― как кислородом.)

О событии события
Всё-таки в полной мере событие ― то‚ что переживается всеми уровнями существа ― сразу: не только головой и чувствами, но и телесными состояниями, особенно в тонких их оттенках (я бы даже так сказала: чем более тонко дифференцировано проживаемое, тем больше оно ― событие). Так вот ― возвращение (почему-то) в большей мере таково, чем знакомство с новыми городами и землями, чем загрузка в себя нового материала. Может быть, просто потому, что в отношениях с уже знакомым ― с тем, с чем отношения уже есть ― наработано больше традиций восприятия; оно отшлифовано, отточено, заострено, чувствительно к малейшему и тончайшему. Всякий очередной акт восприятия работает с прежними заготовками, растёт на уже наращенном фундаменте; всякое новое восприятие в некотором существенном смысле беднее и площе. Новому восприятию зябко, ему нужна разогретая среда прежде заготовленных смыслов.
Так до мучительного подробно переживаю я Прагу и Москву («привилегированные» места моего возвращения, города, созданные в моём случае для возвращения как типа действия, жанра жизни) ― и так большими, размашистыми мазками остались во мне другие города: Париж, Венеция, землистый плотный Нюрнберг, острый отчётливый, похожий на металлическую чеканку Дрезден. (Венеция, конечно, очень взывала к подробному, повторному, даже навязчивому проживанию. Она прямо-таки требовала его. Она даже устроила то, чего не делал со мной, кажется, ни один мыслимый город ― ни реальный, ни воображаемый: снилась, сразу по возвращении оттуда, четыре ночи подряд ― да с буквальной реалистичностью! ― тревожила, диктовала себя, не отпускала. Горячий, цепкий город, кричаще-интенсивный (а ещё Serenissima ― Яснейшая!), необыкновенно плотный, проникающий под веки, в самый хрусталик, застревающий в глазу раскалёнными тёмно-красными кристаллами.) Они все остались ― как матрицы для своего будущего (даже если оно никогда не осуществится) возможного проживания, как открытые формы опыта, ждущие и требующие ― с разной степенью категоричности, вплоть до великодушного приветливого равнодушия (Париж!) ― своего наполнения и разработки.

De rerum natura: Уроки октября
Позднеющий, уходящий в сепию октябрь красив особенной глубинной красотой, горькой и точной, какой никогда не достичь пёстрому крикливому (пусть даже гармоничному!) многоцветью. Здесь просто не в гармонии дело (хотя она здесь тоже как-то есть). Из-под стёршегося и облетевшего тихо и прочно выступает природа вещей.
Из года в год терпеливый октябрь повторяет и повторяет нам эти уроки, чтобы добиться наконец их усвоения, а если вдруг уже усвоено ― более глубокого вращивания.

***
Как легко с некрасивым, как трудно с красотой (она ― требовательна, повышает степень напряжения жизни). А с глубинной красотой осени отчего-то легко.

Раздавать
Когда перегоняешь себя из потенциального состояния в актуальное, из замысла в действие ― то сама от себя и уходишь. Сделанное (читай ― то, что было прежде, вот только что, частью сделавшего) всегда достаётся кому-то, хотя бы и ― никем, предположим, не увиденное ― «миру в целом». Состоявшись, оно ускальзывает из-под нашего контроля, обрастает крепнущими границами, отращивает собственную судьбу. А несделанное остаётся с нами (и тем самым ― увеличивает нас изнутри, тогда как сделанное ― уменьшает, опустошает). ― Так что, в общем, ещё неизвестно, что лучше ― впрочем, на самом деле уже известно: в свете того, что во второй половине жизни всё больше чувствуется нужным отдавать себя миру, раздавать накопленное (с собой в небытие не утащишь ― а тут хоть с какой-то вероятностью пригодится) ― пора делать решительный выбор в пользу сделанного. Себя растить ― при всей сладости процесса (так напоминает молодость, что почти вправду возвращает в неё; да и то ― пока растём ― молоды, даже если помирать завтра. Это же к смерти не имеет отношения!) и при всей его несомненной, принципиальной незавершаемости ― по большому счёту поздно. (То есть можно ещё расти сколько угодно, пока ― и если ― растётся, но во всяком случае, в качестве главного, ведущего модуса существования точно должно уже рассматриваться что-то другое.) Пора всё раздавать ― пока не пропало.
Справедливости ради надо признать, что нечто ощутимо успокоительное в этом тоже есть. И именно это ― практика раздачи ― даёт (остро-необходимое, как витамин весной!) чувство чистоты и точности.

К психопатологии обыденного
Стоит заняться чем-то не связанным с (как бы то ни было понятой) работой ― немедленно чувствуешь себя виноватой (невроз, если не кое-что похлеще, недостатка плодотворности ― как будто миру нужны наши плоды. Ясно же, что не миру…)
Так не проще ли ― и не конструктивнее ли ― в таком случае считать, что к работе имеет отношение всё вообще?

О молодости: Смыслы ностальгии
«Молодость», независимо от её реальных содержаний ― это такая точка интенсивности внутри, само воспоминание о которой (актуализация которой) приводит в движение готовые слежаться смысловые пласты.
Поэтому пусть себе вспоминается, пусть себе тоскуется ― сколько бы ни было в этом преувеличений и даже искажений. Здесь дело не в «истинности» вспоминаемого. Только в динамике.

О приручении пространств
Средство приручения пространств, особенно тех, что переживаются как чуждые, выталкивающие, безразличные, фрагментированные, лишённые персонально внятной гармонии или хотя бы связности: взять и связать их с чем-нибудь для себя значимым. Парадоксальность приёма в том, что, когда они уже как следует свяжутся ― в них тут же начнут проступать и связность, и пластичность, и гармония ― там, где их вот только что не было.

О рас/заколдовывании книг
Чтение книг ― это ещё и их расколдовывание.
Сильнее ― а главное, обильнее и непредсказуемее ― всего книга действует всё-таки тогда, когда она ещё не открыта и одним только своим названием запускает работу воображения. В ответ названию-вызову поневоле достраиваешь внутри себя всё, что, по твоим предположениям, могло бы в этой книге содержаться ― причём, поскольку название обыкновенно не содержит в себе избыточно много определённого, разнуздываешься и допускаешь решительно всё, что только покажется тебе хоть как-то с этим названием совместимым. Ещё не раскрытая, книга, по существу, обещает всё.
Будучи прочитанной, книга мнится опустошённой, выдоенной. Как же, ведь там не оказалось ничуть не больше того, что было написано! Всего-то!.. Но понятно же, что это только так кажется.
По счастью, есть ещё и обратный путь ― обратного заколдовывания книг, и происходит оно при их перечитывании. Оно, собственно, происходит уже и при обдумывании прочитанного, даже при простом его воспоминании ― особенно когда обдумываешь и вспоминаешь не раз, а снова и снова, да в разном контексте, да при разных обстоятельствах. И всё-таки перечитывание ― вещь гораздо более магическая, потому что тут мы снова и снова сталкиваемся с текстом в его собственной реальности. И тут-то оказывается, что чем больше мы книгу перечитываем, тем сильнее заколдовываем её снова, тем больше насыщаем её смыслом и смыслами, превращаем её из фиксации чужого опыта ― в форму собственного, в персональную записную книжку, в собрание формул, в формулу формул, в универсальную отмычку, а там ― и в универсальный ключ к миру-замку.

О формах эскапизма
Добровольно загонять себя в заведомо трудные, заведомо тревожащие ситуации, чтобы от души тревожиться, бояться и отчаиваться ― нужно бывает, оказывается, (ещё и) затем, чтобы уходить таким образом от ещё более тревожащих, действительно и всерьёз тревожащих обстоятельств, о которых и думать сил нет. Чтобы проживать тревогу в превращённых и как будто более «безопасных» формах.

О формах авантюризма
Кажется, весь мой Создателем данный авантюризм и вкус к экстриму ушёл в одно-единственное: готовиться к важному в последний момент.
…Но как же это обостряет восприятие. Прямо до экстатичности.

О влияющем
Ничто так не влияет (так полно, всеобъемлюще и глубоко), как бессобытийное: оно больше событий. Событие точечно, а бессобытийное загребает в нас мир целыми охапками. Оно ― обо всём сразу.
Событие направляет и принуждает. Бессобытийное оставляет свободным.
Событие формирует. Бессобытийное проявляет.

Phaenomenologia interior
Очень похоже на то, что чувство собственной недостаточности [у существ, понятно, определённого внутреннего склада] входит в число необходимых условий полноты (и даже, как ни странно, полноценности) жизни.

К соматике смысла
Интересно, что на клетчатой бумаге думается раскованнее (хотя и непоследовательнее) ― в конечном счёте ощутимо продуктивнее (и даже нетривиальнее), чем на линованной. ― Сама клетчатость как подоснова мысли растормаживает и провоцирует на многонаправленность и многовариантность.
***
Не говоря уж о том, что само вождение ручкой / карандашом по бумаге прямо соматически возвращает в ученичество и студенчество ― в состояния, переполненные потенциальным, силами, пластичностью, расширением во все стороны ― в начало жизни. Рукописание ― ежедневное и многократное упражнение в молодости и свежести восприятия.

Кислород
Вдруг подумала о том, какие тексты мне нравятся ― ещё, пожалуй, прежде смысла их: те, от которых ― от самой плоти которых, звукописи, ритмики, лексики ― возникает чувство их насыщенности кислородом.
Кстати, к переживаемым обстоятельствам относится точно то же самое.

Банальное: Решётка и лестница
Свобода ― это не когда тебя ничто не ограничивает (тем более, что всегда что-то да ограничивает) (а если вдруг ничто, то это уже пустота). Свобода ― это умение (+ готовность; + воля к тому, чтобы) переработать ограничения в важных для тебя целях, превратить их в материал, или в инструмент, или и в то и в другое для изготовления того, что для тебя важно. Превратить их из решётки ― в лестницу: если нельзя в стороны, то всегда можно в двух направлениях: вглубь и вверх.

Ключи
Случайно подумалось: каждая вещь ― ключик к миру. Совершенно независимо от степени своей функциональности.

О счастии
Простейшее добывание счастья: загущивание, уплотнение, сбивание, как сливок, подручного текучего вещества бытия.
И надо ли уточнять, что работа ― простейшая машина по изготовлению счастья? По крайней мере, структуру для доселе неструктурированного и густоту для доселе разреженного она с высокой надёжностью гарантирует.

Передать
Теперь знаю, в чём была ― общая всем ― роль значимых для меня людей: они насытили меня жизнью, передали её мне. Нет, она мне не принадлежит, скорее я ― ей. Они мне её передали, чтобы я жила её дальше. И увеличивала, сколько смогу.
Моя задача ― передать кому-нибудь ещё.
Вот простая, так сказать, «техническая» формула «смысла жизни»: взять её, трансформировать / нарастить ― и передать.

Опираться
Сопротивляться старости и смерти глупо и бессмысленно, как земному тяготению. Но их по крайней мере можно использовать (как формы освобождения), как то же земное тяготение используется при полётах. На них можно опираться.

Если уж о профессиональном статусе
…скорее экзистенциальном, поскольку профессиональный ― нечто принципиально более формализуемое и отчуждаемое:
я ― со-бормотатель миру [наверно, «собормотателя» правильнее написать в одно слово, но так менее отчётлива будет его структура, замаячит в глазах совсем неуместный тут «собор» и т. п.]. Тот, кто бормочет [себе под нос, естественно] вместе с (ближайшим образом осязаемым) миром, под его воздействием и в ответ ему. Носитель маленькой бугристой влажной речи. В общем-то почти молчания.
А «работой» я просто спасаю себя от небытия (в него же себя ею же и вгоняя, но тем не менее). У нас с ним (небытием) слишком тесные отношения.

Мгновенная антропология
В каждом человеческом опыте есть что-то универсальное. Таким образом, каждый из нас, в любой своей сиюминутной частности ― одновременно, тем же самым жестом, которым предаётся персональным причудам и измыслам, ― всечеловек.

К перемене оптики
В начале жизни (долгом ― пожалуй, до сорока, даже позже; у меня и после сорока долго ещё было рудиментарное чувство, будто жизнь начинается ― слишком привыкла воспринимать её в модусе начала) неприязнь к себе была настолько мучительной, что застилала весь окоём и едва ли не вытесняла из поля зрения всё остальное. Понятно, что сейчас она не слишком-то менее мучительна, зато она отрастила себе защитный механизм ― заместительное благодарное внимание к миру, к красивому, счастливо-гармоничному в нём. В конце концов стало ясно, что она может быть просто поводом для (спасительного, освобождающего) смещения фокуса внимания: с себя ― на другое (других); на то, что дело в мире не во мне ― даже в моём, ближайшем мире, что я занимаю в нём исчезающе- (всё более исчезающе-) мало места.

Мгновенная антропология-2: писать и фотографировать
Писание словесного дневника (любой степени откровенности и аналитичности, вплоть до минимальной) и фотографическим уловлением времени (оба способа спасения неспасаемого, удержания неудержимого ― незаменимы и бесценны), имея общие стимулы (вообще, едва ли не одну и ту же исходную точку), устраивают при этом свои стимулы различно. Пишущий старается разобраться, как событие устроено изнутри ― даже когда просто пишет чистую хронику: пошёл туда-то, видел то-то ― это уже выявление структур. Фотографирующий схватывает и сохраняет внешнюю шкурку событий во всей её предсловесности. Это и два разных типа внутреннего движения: фото = схватить; писание = пройти ещё раз тем же путём, что был прожит дословесно / в латентной словесности, ― но пройти уже иначе.
Сьюзен Зонтаг, помнится, некогда высказывалась в том смысле, что фотографирование-де возникает в момент бытийной нехватки, когда, ощутивши неполноту, человек заполняет её присвоением (символическим, знамо дело). Так всякое же присвоение (а особенно символическое!), кажется, только тем и занято, что восполнением бытийной нехватки ― которая, как мне в свою очередь опять же кажется, ― едва ли не хроническая, а может быть, и коренная характеристика человека.
То есть, дефицит бытия (который всё время приходится восполнять; подзаряжаться бытием) очень напрашивается на звание конституирующего свойства человека. Вот я себя таким образом понимаемым человеком очень даже чувствую ― очень воспринимаю повседневное существование как терпеливое противостояние небытию (в частности, ту же, многократно заболтанную на этих и иных страницах работу ― как спасение от небытия; я бы даже сказала ― от соблазна небытия, ибо оно бывает соблазнительно, втягивает; а бытие требует усилий, «мужества быть»; оно в своём роде героично).

О радости
Ну конечно, радость ― форма благодарности миру (и форма интенсивного участия в нём, форма понимающего внимания к нему), поэтому мне и стыдно так (перед миром как адресатом, собеседником, партнёром по взаимодействию ― да и перед собой как носителем совокупности требований и принципов), когда не получается радоваться ему. Сама себе я вменила бы (таким образом понятую) радость в обязанность, в предмет душевного труда, и её отсутствие / нехватку склонна чувствовать как прямое следствие недостаточного выполнения собственных обязанностей ― по отношению к миру, да.

(продолжение следует)

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.