©"Семь искусств"
  апрель 2021 года

Loading

Тонечке Ашауровой среди тотального одиночества, неостановимого бега по городам, полустанкам, гостиницам, провинциальным театрам, вдруг выпадает миг покоя, остановки, хотя и под звук движущихся вагонных колес. Ей, уже почти спустившийся в собственный ад, судьба вдруг выбрасывает веревочную лестницу, и падшая, тоненькими ручками институтки хватаясь за веревки с узлами, выбирается наверх.

Галина Калинкина

ГОЛУБЕНЬКИЙ

О повести Андрея Соболя «САЛОН-ВАГОН»

«Никем же не мучимы, сам ся мучаху»

Состав мчался по русским полям.

Телеграф стучал: в Петрограде восстание, вся Москва в огне.

А по ночам человек во френче голову свою прятал в колени певички.

Далеко не всем нынешним читателям знаком автор Андрей Соболь. Тем не менее, Андрей Белый ставил Соболя в ряд первых имён: «Только в подлом, тупом бессмыслии теперешних дней кто-то превратил соль земли в клопов, защелкал нами: щелк, щелк — Гумилев, Блок, Андрей Соболь, Сергей Есенин, Маяковский.» Поскольку, есть читатели, для кого текста без личности автора не существует, обратимся к источникам. И тут же несколько фактов биографии Соболя, из ряда вон: самоубийство в возрасте тридцати восьми лет — и где, у памятника Пушкину, на Тверской! — да еще с раной в живот, как у самого поэта; до этого же — пребывание в должности секретаря правления Всероссийского союза писателей с подписанием членского билета Есенину; еще раньше встречи с Шолом-Алейхемом, с Кропоткиным.

Как же всё повторяется — времена всегда одинаковые, только в обновленном флёре — вот и объявление в печатном издании сообщало о решении выстроить в 1925-м году рейтинг беллетристов, совсем, как у нас нынче. По отзывам читателей, безоговорочно победил Андрей Соболь, тремя годами позже забытый, не печатавшийся за упадничество в творчестве и, вероятно, в отместку за совершенный акт схода с общего пути, каким двинулась его, а вернее будет сказать, уже не его страна. «Под звон, под пьяный гул, под кощунственный хохот шла Россия по своему крестному пути, куда толкала ее холеная рука из окна голубого вагона. Не дивизия взбунтовалась и хочет покинуть передовые позиции, а вся Россия поднялась с насиженных старых мест и идет. Куда?»

Предположим, что скорее повесть Соболя «Салон-вагон» вмещается между «Тихим Доном» и «Белой гвардией», чем отдельно стоящий роман Житкова, если поспорить с мнением Андрея Битова про самобытный «Виктор Вавич». Повесть «Салон-вагон» формой и содержанием значимо отличается от житковского «Вавича», создает впечатление, что булгаковские пьеса «Бег» и роман «Белая гвардия» как раз и вырастают из таких вот малозаметных, но совершенно не заменимых в русской литературе, малых форм. И дело не в том, что Андрей Соболь писал свое прощание с уходящей натурой чуть раньше по времени, чем Михаил Афанасьевич. Тут о другом. Вероятно, эти прозаики дышали одним, нервическим, воздухом (взять тот же близкий обоим, Киев), одинаково недоверчиво, дробно, по глоткам, вдыхали настоящее, с его навязываемым всеобще счастливым будущим, и схоже, в сторонке, молились отменённому прошлому. Только Булгаков домучился до романа, Соболь же дозрел до повести.

Автор не дает читателю никаких личных сведений о главном герое Петре Гилярове (происхождение, сословие, возраст), кроме упоминания его прозвища — Алхимик — в парижской «ссылке», а в описываемых событиях февральско-октябрьского периода 1917 года — названия должности от Временного правительства — особоуполномоченный комиссар Соединенной комиссии по обследованию фронта и тыла. Узнает читатель Гилярова по его «странным» поступкам: темнотою пойти к раненому капитану, не довольствуясь пересказом о ночном разбое, лично агитировать бунтующих дезертиров, держать головой навес кибитки на полном ходу под обстрелом. И еще узнаем героя по его болезненному вглядыванию в происходящее, нутряной лихорадке, сопереживанию случайным-неслучайным встречным. «А вот кто эту девочку успокоит? Вот эту евреечку? Видишь, как она за стенку хватается? Кто ее утешит, рыженькую? Есть, рыженькая, утешение. Терпи, терпи, рыженький цыпленок».

В повести не много действующих лиц, (при желании, по сюжету получилась бы компактная пьеса), два главных героя и еще пять-шесть второстепенных, как значимых, так и проходных персонажей. Например, ничего не потеряла бы рассказанная нам история, удали автор фигуру машинистки-революционерки, присутствующей в каждом дне особоуполномоченного Гилярова. Читатель все ждет от её цепкого, неодобрительного наблюдения за «странным» комиссаром какого-то враждебного действия. Но оно так и не происходит. Машинистка незаметно, по крысиному, сбегает от бессмысленности метаний их состава по всей стране вдоль и поперек. Побег тот не затрагивает никаких чувств комиссара. В отличие от зряшного образа машинистки ее «Remington» механическими звуками и прикосновениями к холодному металлу клавиш «живых, не загубленных» пальцев главной героини — Тонечки — вызывает ностальгию Петра по довоенной жизни, имевшей другие смыслы.

«И от пальцев не отрывался Гиляров, и жили они перед его глазами на тисненой обивке кресла и, словно камни драгоценные на дне раскрытого ларца, переливались и просились взять их, любоваться ими…»

Тонечка Ашаурова оказывается подтверждением того прошлого счастья, настоящего, но уже кажущегося мифом, которое напоследок даровано комиссару, как вдруг воскресшее. И нынешняя Тоня, и ее «голубенький вагон», и проводники, на пятнадцать лет прикованные жизнью к вагону, как осужденные к камере, и серебряные подстаканники, и трюмо с зеркалом-свидетелем, видавшее Распутина, теперь подчиненные новому распорядку и владельцу есть фигуры и приметы преображения Времени, перерождения прежней действительности в иную. А хрупкое, острое, невозможное среди хаоса, чувство любви оказывается вполне вероятным. Ожесточились до нельзя, зачерствели сердцами, а оказалось внутри — все тоже теплое, готовое отозваться.

Есть такое понятие мельницы Господни, что мелят медленно, но неумолимо, тонко. Перемалывают жизнь человеческую в муку превосходную. Человек и не замечает, как попал в жернова.

«Все перестал понимать…с ума схожу… и впотьмах беспомощно забилась маленькая человеческая мысль о том, что все рушится, что смерть идет, и почему, боже, я, умный, хороший, должен погибнуть?»

Зеркало на вагонном трюмо трескается в конечный день. Подстаканникам, серебряным приборам и фарфоровому в гербах сервизу из генерал-губернаторского имущества ищется укромное место, подальше от дикой свистопляски под белым, красным, черным флагами. Но человека-то, не отрекшегося от прошлого, куда спрячешь? Комиссар на каждой станции выходит из вагона, мрачно толкается среди пассажиров, осаждающих и берущих на измор станционные здания, как крепости неприятеля. Он пристрастно заглядывает в лица «шинелей» и «зипунов», слушает, взвешивает их слово, чтобы понять: чем те кончат дело. Но сам уже давно все понимает о конце:

«…Остановите все заводы — и пусть только выделывают бинты. Много их понадобится, много. Запасайтесь, спешите запастись. Ничего не надо, кроме бинтов».

Тонечке Ашауровой среди тотального одиночества, неостановимого бега по городам, полустанкам, гостиницам, провинциальным театрам, вдруг выпадает миг покоя, остановки, хотя и под звук движущихся вагонных колес. Ей, уже почти спустившийся в собственный ад, судьба вдруг выбрасывает веревочную лестницу, и падшая, тоненькими ручками институтки хватаясь за веревки с узлами, выбирается наверх. Её «голубенький» цел и невредим; он еще из тех времен суетливой, радостной беготни за кремовыми трубочками на коротких стоянках, а не из времени унизительных, боязливых — не отстать бы, не лишиться места — вылазок за кружкой кипятку. Еще живы проводники, дядьки-няньки; да еще задана встреча с теперешним владельцем её вагона.

Два бегущих — «бежимкуда? это мы потом узнаем» — человека, вдруг сталкиваются, останавливаются, оглядываются назад, всматриваются вместе вперед. Жизнеутверждающее, животное, женское начало кричит: спасемся, мужское животное — трезвое, цельное — молчит о гибели, почти проповедует.

«Ты не знаешь, что такое социализм, нужен ли он России, кому нужны мы, кто нужен нам, — и ты уцелеешь, милая русская женщина. Уцелеешь даже в кабаке, даже под пьяными поцелуями. Когда нужно будет сотрешь их, и уста станут чисты. Когда нужно будет кабак отодвинешь и в храм войдешь».

Какая трагичная, провидческая сила в этом слоге! Стоит сказать, какое важное, умное, проникновенное слово добавлено в русскую литературу, но то будет неверным — слово Андрея Соболя и есть сама русская литература. А слово его — нежное, неробкое, скорее, охраняющее, вдумчивое, не морализаторское, но предостерегающее, исповедальное, ищущее любви природы, а, значит, несущее веру. Повесть о губительных событиях, о людях-горемыках во власти Князя мира Сего, об их беспомощности в предопределенности судьбы, вроде бы о безысходности, но выписана так светло, так тонко, одухотворенно, глубоко и, одновременно, понятно, что кажется, вместе с героями, счастливым, трясешься в салон-вагоне. Раздвигаешь шторки на окнах, видишь то, что они тогда видели: ту же подплывающую к составу луну, то же пролившееся по ходу справа озеро, тот же снег, не долетающий до земли. И будто бы становишься на шаг ближе к ответу на вопрос: как они тогда себя потеряли…

И еще. Времена всегда одинаковые. Только не верят тому люди.

И зачем он вот так себе, пулю в живот?

Print Friendly, PDF & Email
Share