![]()
Народу много, но не так, чтоб очень.
Не как, допустим, двадцать лет назад.
В молчаньи мрачном едет люд рабочий.
Сидящие самозабвенно спят.
ОДНО УТРО
Скучная зимняя поэма
1
Будильник протрещал в четыре-пять.
В такую рань приходится вставать,
но я привык, и мне совсем нетрудно.
Сажусь рывком. Немного подремать,
понежиться — такая благодать
мне ни к чему.
Итак, настало утро,
а ночь ещё в разгаре. За окном
горит фонарь сиреневым огнём,
и белых веток острые скрещенья,
недвижные от сна и истощенья,
как трещины, морозной тьмы гранит
пронизывают.
Внук мой крепко спит,
горячее отбросив одеяло,
чуть изогнувшись в виде интеграла —
забавный, хоть и трогательный вид.
Широкоплеч и тонок, как Тибул,
давно не мальчик — молодой мужчина.
Когда вчера явился и уснул
и что это за тайная причина
так поздно приходить, мне невдомёк.
Я как обычно ровно в десять лёг.
А вообще, мой внук , он — молодчина.
Я им горжусь. Но — это между строк.
Ты в эту ночь была со мной во сне.
Стояла рядом, кажется, в прихожей,
а может, в чьей-то комнате похожей.
Ты что-то тихо говорила мне.
Я слушал. Соглашался ли, перечил,
молчал, вздыхал — не помню. Наши встречи
всё реже, всё короче, всё бледней.
И то сказать, прошло так много дней,
так много лет разлуки нашей вечной,
что притерпелся, кажется, и к ней.
Вы думаете, я ещё сижу
и шарю тапки голою ногою
да в темноту мечтательно гляжу?
Я сразу встал и сразу выхожу
в гостиную. И мне теперь покою
до вечера не будет. Обречён
отлаженному следовать порядку.
Сначала лёжа делаю зарядку,
предписанную некогда врачом:
верчу одним, потом другим плечом,
таз поднимаю, задираю ноги,
не замечая, как они убоги.
(Я никогда не зажигаю свет.)
Зарядку сделал, надо в туалет.
Там в календарь, висящий перед носом,
вперяю взгляд всегда с одним вопросом:
а сколько нам ещё до выходных
и до ближайших праздников осталось?
А после в ванной, в зеркало уставясь,
ласкаю щёткой редкий строй моих
кривых зубов — совсем смешную малость.
Где остальные? Столько было их!
Трудолюбивый маленький народ,
они лихой беды не миновали:
работали, болели и страдали
и, наконец, геройски умирали,
с кровавым хрустом покидая рот.
Потом я бреюсь. Кисточкой китайской
покрою щёки белоснежной маской,
потом немецким Schickом соскоблю.
Сказать по правде, бриться не люблю.
Давным-давно, когда я был моложе,
изрядно доставалось нежной коже
от пытки, именуемой бритьём.
Горели вечно на лице моём
следы порезов от жестоких лезвий.
Теперь и кожа старая черства,
и бритвы нашим прежним не чета,
но скучен труд, который бесполезный.
Ведь всё равно растёт — и ни черта.
Окончил бриться и теперь по пояс
водою тепловатою омоюсь.
Опять же, в незабвенные года,
когда я был до радостей голодный,
я обливал себя водой холодной.
Теперь на этот подвиг благородный
я не решусь, но это не беда:
хоть стал я старым и хожу со скрипом,
простудами, ангиной или гриппом
и нынче не болею никогда.
Мой завтрак не бывает слишком длинным:
три ломтика ржаного с маргарином
и кофе. И покончено с едой.
Зато ужасно долго одеваться:
вещей двенадцать, если не пятнадцать,
мне надевать приходится зимой.
Перечислять — заноете от скуки:
рубашка, галстук, безрукавка, брюки…
Да ведь одних носков четыре штуки
на скрюченные ноги натянуть.
В ботинки влезу, покряхтев немало.
Потом предмет, который ты связала:
обозначает свитера начало
и прикрывает горло, плечи, грудь.
Пиджак, пальто на меховой подкладке,
ушанка цвета пыльной шоколадки.
Родную палку, сумку не забудь.
Потом, уже на лестничной площадке,
просуну руки в тёплые перчатки,
и можно отправляться в долгий путь.
2
Зачем я так подробно и так нудно
описываю рядовое утро,
как будто нет значительнее тем,
больных вопросов, мировых проблем?
Да я и сам не знаю, но подспудно
я думаю, что отойдя от сна
и за ночь смыв шампунем сновидений
дневную грязь привычных треволнений,
душа с утра особенно ясна.
И понимает умница-душа,
что жизнь хоть и не слишком хороша,
но коротка. А потому-то каждый
ей важен миг — и важный, и неважный.
Цени его, бесценный этот миг!
Рассматривай его под микроскопом,
размазывай по строкам и по строфам,
любуйся, нюхай, пробуй на язык.
3
В кабинке лифта, тесной и вонючей
(у стенки лужа чуть прикрыта кучей
рекламных полускомканных газет,
и сверху — пачка из-под сигарет),
спускаюсь вниз, охвачен злобой жгучей.
Гордись, народ великий и могучий!
Гордись, великолепный город мой!
Не Пушкин, Ломоносов и Суворов,
а тот, что гадит в лифте, пьяный боров,
и есть, увы, наш истинный герой.
4
Я злился бы до самого завода,
да больно уж хорошая погода.
Мороз не слаб, но вовсе не сердит.
Как бы шутя, он трёт мне щёки щёткой.
Снег под ногой, терпя мой шаг нечёткий,
повизгивает, будто от щекотки.
Над крышей пара звёздочек блестит.
Спят фонари, как стража в царстве чудном.
Ничто их вечный сон не прекратит.
И лишь один с тоской во взгляде мутном
недоуменно под ноги глядит.
Весь тротуар машинами забит.
Выискиваю среди них проходы.
Две девушки бредут с ночной работы.
У них усталый и порочный вид.
За фонарями справа редкий свет
больничных зданий в современном стиле.
Больницу возводили двадцать лет.
Построив морг, работу прекратили.
Порою возникал ажиотаж:
начальство неожиданно примчится,
посмотрит, покричит, погорячится —
глядишь, ещё прибавится этаж.
Потом — опять безжизненный пейзаж,
опять — затишье месяцами длится,
и грязь, и пыль , и мусор громоздится.
Но вот уже работает больница
и наведён последний макияж,
а злополучный переулок наш
никак от прежних бед не исцелится.
Асфальт зачем-то срыли с мостовой.
Теперь на нём — то яма, то канава.
Но одолел я переулок мой
и поворачиваю направо.
Над Бухарестской полная луна.
Отдраенная стужею до блеска,
на чёрном фоне выступает резко,
как будто циркулем обведена.
А тротуары снегом замело.
Такая ночь кем только не воспета!
«Ах, как черно, бело, черно бело!»
Невольно вспомнил я слова поэта,
которому подвластна красота.[1]
Большая Бухарестская пуста.
Лишь иногда машина удалая,
сверкнув глазами, свистнет, пролетая,
и тут же исчезает в никуда,
да в отдаленьи группа небольшая
томится в ожидании трамвая.
Ускорив шаг, и я иду туда.
Мой путь от дома до завода это —
из четырёх этапов эстафета.
С годами он всё более тяжёл.
Один этап — от дома до трамвая –
мечтая, сочиняя, вспоминая,
я, как вы поняли, уже прошёл.
5
Второй этап — трамвай. В трамвае тесно.
Но я сижу, мне уступили место.
Такой комфорт бывает не всегда.
Хотел бы насладиться тишиною,
но две толстушки, стоя надо мною,
вовсю трещат, не закрывая рта.
Прислушайся, терпи и не злословь.
И много интересного узнаешь:
Болеет мать. Безумствует свекровь.
А дочка неудачно вышла замуж.
А на работе полный кавардак.
А эта врёт. А тот почти что спился.
А там ремонт не кончится никак.
А там обмен в который раз накрылся.
— Ты, если надо, денег не жалей. –
— А где их взять? Опять не заплатили. –
А у того сегодня юбилей.
И сорок дней, как та лежит в могиле.
Вдруг перешли на шопот: «шу-шу-шу».
Какая-то девическая тайна.
И снова вслух: «Я что тебе скажу.
Всего пятьсот и, главное, случайно».
Я удивлялся некогда тому,
что есть у женщин жизненная хватка,
чутьё и здравый смысл, и чувство такта,
мужскому недоступные уму.
Со временем понятно стало мне,
что логика, рассудочность, анализ
тут не причём. Что в вечной болтовне
с подругами они отшлифовались.
Не вздор, не вздор, все эти «бла-бла-бла»,
как внук мой выражается спесиво.
За ними — наши грешные дела.
За ними удивительная сила,
что умных нас от многих бед спасла.
Так скажем нашим женщинам спасибо!
Пока сквозь тьму полуприкрытых век
я предавался мыслям полусонно,
трамвай, как стайер, завершая бег,
выходит на дорожку стадиона.
Последний круг по площади пустой.
Последняя короткая прямая.
И сам себе отдав команду: «Стой!»,
он замирает, двери открывая.
6
А следующий мой этап — метро.
В метро тепло, свободно и светло.
В метро всегда читать предпочитаю.
Да где и почитаешь, как не здесь?
И место (я сижу) и время есть.
Вот развернул газету и читаю.
«Вечерний Петербург» её зовут.
Статей солидных не увидишь тут.
О том, о сём. Ворчит и зубоскалит.
Не то, чтобы серьёзно, а слегка.
Ругают Кремль, а Яковлева хвалят,
как некогда хвалили Собчака.
И именно в метро впервые в жизни
я, наконец, прочёл о сионизме:
не слишком толстый, но достойный том,
израильским написанный министром.
Теперь я с этим самым сионизмом,
наверное, не менее знаком,
чем тот маньяк, еврейского вопроса
неистовый до бешенства знаток.
Длине его начальственного носа
любой семит завидовать бы мог.
Когда он над толпой многоголовой
кричит свои безумные слова,
какой пылает праведною злобой
крысиная в берете голова!
Но к чёрту недоумка-генерала,
что нам, «жидам», на всю страну грозит.
Своим еврейством не горжусь нимало.
Не знаю я ни идиш, ни иврит.
Но кровь, как говорится, взволновала.
И поначалу захотелось мне,
уж раз пишу я длинную поэму,
воткнуть в неё о сионизме тему,
уместную, быть может, не вполне.
Как позапрошлый век его родил.
Как был он принят, признан и взлелеян.
Как проклят был, оболган и осмеян.
Как победил он (если победил).
Но неподъёмным оказался труд,
и отказался я от этой мысли.
Желающие знать о сионизме
и без меня, что прочитать, найдут.
7
Но я неторопливо, по порядку
описывать свой путь не перестал.
Пришла пора идти на пересадку
по переходу в бесконечный зал,
где доблестных учёных барельефы
в затылок, по-солдатски с двух сторон.
Пройду вперёд, потом сверну налево.
Подходит поезд, я вхожу в вагон.
Народу много, но не так, чтоб очень.
Не как, допустим, двадцать лет назад.
В молчаньи мрачном едет люд рабочий.
Сидящие самозабвенно спят.
Тот свесил нос, а тот припал к соседке.
Тот голову закинул и храпит.
На поручне повиснув, как на ветке,
стоящий предо мною тоже спит.
Спят женщины и дети над тюками,
по-видимому, с дальних поездов.
Читающий газету вверх ногами
спит, скрыв глаза за стёклами очков.
Сосед мой, перегаром отдуваясь,
сопит, прилипнув к моему плечу.
Отодвигаюсь и отодвигаюсь:
соприкасаться с пьяным не хочу.
Но, слава богу, путь довольно краток –
не успеваю озвереть всерьёз.
На третьей остановке эскалатор
выносит вверх и снова на мороз.
Я скоро кончу болтовню свою,
осталось одолеть дорогу к цеху.
Но я ещё немного постою.
Я рано вышел. Так что мне не к спеху.
8
Проспект в огнях. Троллейбусы ползут.
Машины, еле сдерживая зуд,
у перекрёстка тормозят с разбега.
А по другую сторону проспекта,
немного в глубине, во тьме ночной
ещё блаженно спит завод родной —
стена сплошная с окнами без света,
лишь в пятнах одиноких фонарей.
Как бляхи на юродивом, на ней
развешены торговые плакаты:
обои, унитазы, обувь, клей,
костюмы, трикотаж, бельё, халаты,
страховки, фотоснимки, адвокаты —
товары и услуги всех мастей.
Торгует мой прославленный завод,
чтобы иметь какой-нибудь доход,
коль производство чахнет, умирая.
Но я через подземный переход
уже иду туда, где проходная.
Немного нас, идущих к проходной.
А помнится, какой поток людской
стремился к ней, пространство заполняя!
Как на Дворцовой — в праздник Первомая.
Тогда завод казался молодым.
Завод работал! Разноцветный дым
валил из гордых труб. Станки гудели.
Сверкала сварка. Ухали пресса.
Локомотивов нервных голоса
терзали воздух. В кузнице, в литейных,
в прокатном цехе пламенел металл.
Полк тракторов отправки ожидал
на площади, построившись рядами,
и вдоль дорог, и всюду меж цехами.
Завод был переполнен тракторами.
Сто тракторов за сутки выпускал!
Мне легче говорить о тракторах.
А сколько было танков, самоходок,
турбинных установок для подлодок,
теперь гниющих в северных портах.
И я тогда был молод, я кипел!
Писал, чертил, над цифрами корпел,
в бумаги зарывался с головою,
решать задачи трудные умел,
промахивался, от стыда краснел,
учил других, втолковывал, шумел,
домой являлся с болью головною.
Но дома ты всегда ждала меня.
И, как кастрюля, снятая с огня,
я тихо остывал к исходу дня.
И ночь была. И ты была со мною.
Я крепко спал, согрет твоим теплом.
Но только утро протрубит подъём,
как снова мысли на работу гнали:
Исправить! Вспомнить!Выполнить! Успеть!
Но я давно успел об этом спеть.
А вы давно об этом прочитали.[2]
9
Меж тем, пройдя родную проходную,
по площади заснеженной иду я .
Здесь острый ветер, от залива дуя,
вгоняет в слёзы и порядком злит.
Из носа тоже льёт, и слишком часто
приходится с платком сырым общаться.
Замёрзли пальцы и губу саднит.
К тому же скользко. Глупые машины
сгребли с дороги снег и обнажили
таящийся под белой коркой лёд.
Переставляю ноги еле.
Но вот мой цех. Я прибыл. Я у цели.
Какая ни на есть, работа ждёт.
10
Всё, наконец, кончается концом.
Составив предложенье столь пустое,
я не стремлюсь казаться мудрецрм
и нежный шлю привет Эзрохи Зое,
осмелившейся высказать хвалу
бессмысленному смыслу тавтологий.[3]
Окончен путь томительный и долгий:
я подхожу к рабочему столу.
Какая ни на есть, а ждёт работа.
Окончен путь. Минуло больше года
с того утра, как я рискнул начать:
«Будильник протрещал в четыре-пять».
Как многое успело измениться
вокруг меня и кое-что во мне.
Мой внук влюблён и думает жениться.
Я благосклонен к будущей жене.
К родной могиле прихожу не часто.
Боль не прошла, но я привык терпеть.
А на работе новое начальство,
с которым лучше б дела не иметь.
Не ухожу на пенсию упрямо.
Всё жду, когда же выгонят взашей.
А в Петербурге губернатор — дама.
«Вечерний Петербург» лоялен к ней.
Всё дорожает: от лекарств до булок —
быстрее роста пенсий и зарплат.
Но наш многострадальный переулок
весной одели в новенький асфальт.
Проходит жизнь, грустна и скучновата.
Висит в уборной новый календарь.
Я всё сказал, что надо и не надо.
И пусть последней строчкой станет дата:
ДВЕ ТЫСЯЧИ ЧЕТВЁРТЫЙ ГОД. ЯНВАРЬ
Примечания
[1] А. Кушнер. «Снег»: «Ах, как бело, как черно, как бело, как черно!»
[2] В. Берлин. «Моя работа».
[3] З. Эзрохи «Повторения»

Здесь, по-моему, стоит отметить главное: из нарочито «скучного» описания одного зимнего утра постепенно вырастает поэма о времени, старении, утрате любимого человека и исчезающем мире. Причём без тяжеловесности, с мягкой иронией и удивительно естественной разговорной интонацией. И всё это легко, без нажима, с той естественностью стиха, когда рифма почти перестаёт замечаться.
Предлагаю включить Виктора Берлина в лонг-лист конкурса «Автор года 2026» в разделе «Поэзия» за поэму «Одно утро», опубликованную в журнале «Семь искусств», № 7 (192), 2026:
https://7i.7iskusstv.com/y2026/nomer7/vberlin/
Тартаковский. 08.08.2026 в 20:30
Какое, я бы сказал, естественное стихосложение — ну, думает, человек, соблюдая размер и рифму. Соразмерная и рифмованная проза, обернувшаяся поэзией.
—————————
На мой взгляд это самый замечательный, точный отзыв…С удовольствием к нему присоединяюсь, если можно…
Зачем я так подробно и так нудно
описываю рядовое утро,
как будто нет значительнее тем,
больных вопросов, мировых проблем?
Да я и сам не знаю, но подспудно
я думаю, что отойдя от сна
и за ночь смыв шампунем сновидений
дневную грязь привычных треволнений,
душа с утра особенно ясна.
Позднему Бродскому с тягостно рассудочной заумью его поздне эмигрантских виршей при всем старании не описать рядовое утро человека так, чтобы глаза нельзя было оторвать ото всех деталей этого бытописания. Всех. Вплоть до утреннего посещения ванны, где о чистке зубов вот так:
А после в ванной, в зеркало уставясь,
ласкаю щёткой редкий строй моих
кривых зубов — совсем смешную малость.
Где остальные? Столько было их!
Трудолюбивый маленький народ,
они лихой беды не миновали:
работали, болели и страдали
и, наконец, геройски умирали,
с кровавым хрустом покидая рот.
А как незримо, но явственно присутствует в поэме та, в «разлуке вечной» с которой прошло уже так много лет, а боль, хотя и стала привычной, не утихает…
А о внуке, который «широкоплеч и тонок, как Тибул» и «крепко спит,
горячее отбросив одеяло, чуть изогнувшись в виде интеграла» — «какая смелость и какая стройность» в этом описании…
Сделать предметом поэзии прекрасного юношу по плечу многим.
А вот с пассажирами трамвая задача куда более сложная. Свидетельствую об этом лично, поскольку последние свои пять лет в России ездила на работу на том самом трамвае, что шел по Бухарестской…
А мало кому известный поэт Виктор Берлин сподобился поднять на поэтическую высоту и трамвайные перебранки, и один свой прожитый, и казалось бы, такой заурядно обыденный январский день…
Поэт милостию божьей.
P.S. так, к слову:
Наверное в 2004-ом, когда была написана «Скучная поэма», в лифтах, как и на улицах Петербурга, легко было встретить пьяных и продукты их жизнедеятельности. Но сегодня строчки
«Гордись, народ великий и могучий!
Гордись, великолепный город мой!
Не Пушкин, Ломоносов и Суворов,
а тот, что гадит в лифте, пьяный боров,
и есть, увы, наш истинный герой» вряд ли вошли бы в поэму.
Как человек, три дня назад вернувшийся из полуторамесячной поездки по России — Москва, Петербугрг, Владимир, Тула, — лично свидетельствую, что такой патологической чистоты не только на улицах, но и в сортирах, как там, я не видела раньше нигде и никогда. Ни одного пьяного на улице — это ладно. Но ни одного окурка на тротуаре за полтора месяца — это уже вселяет некоторую тревогу. Как им это удалось?
Мой Сан-Франциско — это запущенная помойка в сравнении с сияющими красотой, чистотой, и ощущением полной личной безопасности российскими городами. Такер Карлсон не врал, когда говорил об этом после посещения России. Теперь я точно знаю, что не врал.
«Мой Сан-Франциско — это запущенная помойка в сравнении с сияющими красотой, чистотой, и ощущением полной личной безопасности российскими городами. Такер Карлсон не врал, когда говорил об этом после посещения России. Теперь я точно знаю, что не врал.»
________________________
Ради этого выражения доверия поцарапаннму или даже покуснному демонами Такеру Карлсону и писался весь коммент.
Правда Такеру неплохо заплатили за эту «правду».
А Соне? 😉
P.S. Но надо признат;, что Соня сделала попытку в конце коммента «объединить» книгу очерков великого Герберта Уэллса «Россия во мгле» и «Свет над Россией»
Осталось только разобраться с какими «вождями» встречалась г-жа Тучинская. 😉
«…такой патологической чистоты не только на улицах, но и в сортирах, как там, я не видела раньше нигде и никогда. Ни одного пьяного на улице — это ладно. Но ни одного окурка на тротуаре за полтора месяца — это уже вселяет некоторую тревогу. Как им это удалось?»
——————————————————————————-
Вам Соня удалось гораздо большее. Не замечать пустяков:
«Плевали в лицо и называли педофилом»: кто убил в Екатеринбурге ученого и угрожает депутату
https://ura.news/news/1053113369
Эти стихи показались мне интересными именно своей необычностью. В них есть мысли, чувства и эмоции, которые хорошо считываются. Правда, местами ритм сбивается, и строки звучат настолько неровно, что их трудно уловить с первого раза — приходится перечитывать. Но главное — как в хорошей поэзии, в них есть нерв, и за ним чувствуется настоящее переживание, а не поиски рифмы в ущерб содержанию.
Может быть главное есть, но второстепенное не плохо бы привести в порядок. Иначе в целом это остается поэтическим упражнением в подрифмованной меланхолии.
Какое, я бы сказал, естественное стихосложение — ну, думает, человек, соблюдая размер и рифму. Соразмерная и рифмованная проза, обернувшаяся поэзией.