![]()
Постепенно, конечно, этот сексуальный “шведский стол” для матерых и юных академиков начали прикручивать, появились первые слухи о сексуальных провинностях, а потом и обвинения и последующие разбирательства сексуального “харассмента” на университетских кафедрах.
КАФЕДРА В ГОРОДЕ ЭНН
Воспоминания об ушедшей эпохе
(продолжение. Начало в № 10/2016 и сл.)
Ученый и джентельмен
Другим замечательным бунтарем, преподававшем в Квинс Колледже Буддизм, был знаменитый левак, профессор Оскар Шафтель. Шафтель был человек-легенда и он был частью легенд американской жизни.
Исходной легендой по рассказам студентов и старожилов на кампусе был сам Квинс Колледж, как один из первых не религиозных колледжей, направленных на обучение еврейской молодежи. В 30-е годы многие американские элитные университеты и особенно колледжи “Плющевой лиги” проводили квоты по приему евреев, ибо существовало опасение, что трудолюбивые, амбициозные и способные еврейские студенты постепенно выживут из колледжей своих англосаксонских сверстников или во всяком случае потеснят их и создадут конкуренцию их традиционной доминации на кампусах. Поэтому в 1937 году открыл свои двери Квинс Колледж, который должен был стать домом для еврейских студентов. С первых дней этот колледж зарекомендовал себя, как учебное заведение высокого уровня, собравшее в себе элиту еврейской академической интеллигенции Нью-Йорка. Оскар Шафтель был одним из этих первых профессоров, начавших работу в новом колледже. Он был блестяще образован, получив докторат из Гарварда по английской литературе, латыни, классической литературе и восточной философии. Кроме латыни он знал санскрит и постепенно полностью увлекся изучением буддизма и даосизма.
Кроме того, Шафтель был левым, очень левым, практически он был коммунистом, хотя рассказывая нам, студентам, о своих “приключениях”, он отрицал, что был членом коммунистической партии, но имел много друзей коммунистов и разделял их взгляды. В 1948 году во время неудачной и позорно закончившейся президентской кампании кандидата Прогрессивной партии Генри Уоллеса, бывшего вице-президента администрации президента Франклина Рузвельта Оскар Шафтель участвовал в числе своих друзей-коммунистов в поддержке кандидатуры просоветски настроенного левого кандидата.
Генри Уоллес был старым другом Советского Союза, хотя не был полноценным коммунистом, а скорее человеком крайне лево-либеральных взглядов, патрицианский, сострадающим всем “униженным и оскорбленным,” как, собственно, и Оскар Шафтель. Президентская кампания Уоллеса захлебнулась в унизительном скандале, во время которого его консервативные недруги обнародовали в печати серию писем из его переписки с русским художником, мистиком и геополитическим авантюристом Николаем Константиновичем Рерихом. Да-да, именно тем самым Рерихом, знаменитым своими живописными панорамами Гималаев и костюмами и декорациями к Весне священной Стравинского, и другим постановкам Дягилевских балетов. Оказалось, что Рерих многие годы был “гуру”, духовным наставником сперва министра сельского хозяйства, а затем вице-президента Уоллеса и между ними шла странная переписка, полная невразумительных метафорических загадок, аллюзий и просто высокопарных пошлостей. Письма к “Дорогому Гуру” звучали нелепо и глупо и подрывали и без того подмоченный левизной авторитет Уоллеса.
Вся эта активность Шафтеля не прошла незамеченной, и в 1953 году грянул гром. Он попал под жернова маккартизской антикоммунистической чистки в кругах интеллигенции и был вызван давать показания о своих сношениях с коммунистами перед прискорбно известной Комиссией Палаты Представителей по расследованию антиамериканской деятельности. В процессе разбирательства профессор Шафтель отказался давать показания и называть имена коллег и друзей, подозреваемых в членстве в коммунистической партии или про-коммунистических симпатиях. Он прибег к защите с использованием Пятой поправки к Конституции США, которая охраняет граждан от принуждения к свидетельствованию против себя. В наказание он был уволен со своей профессорской должности в Квинс Колледже и был вынужден долгие годы зарабатывать на жизнь халтурами и временными работами, в основном, как журналист и редактор.
В 1969 году его увольнение было признано неконституционным, и в результате Оскар Шафтель вернулся в Квинс Колледж на правах профессора-почасовика и продолжил преподавание курсов по истории религии, особенно концентрируясь на Буддизме. В 1982 году Городской Колледж Нью-Йорка, частью которого является Квинс Колледж, выплатил ему реституцию за потерянные в результате увольнения зарплату и пенсию. Сумма эта оказалась весьма изрядной, и на полученные деньги профессор Шафтель основал стипендию, которая каждый год позволяла двум студентам из малоимущих семей поступить в Квинс Колледж и оплачивала их дальнейшее образование. Шафтель сам руководил своей стипендией, то есть отбирал достойных кандидатов, и занимался бухгалтерией и банковскими делами, чтобы избежать неизбежных в подобных обстоятельствах издержек на секретарей и прочих сотрудников, которые часто являются гибельными для подобного рода филантропических начинаний. Тяготы жизни сделали Оскара Шафтеля человеком ушлым и едким на язык, но отнюдь не обозлили его. Он даже отказался от зарплаты, переводя деньги, которые ему выплачивались, в фонд своей стипендии.
В первый же день занятий, войдя в наш класс по истории Буддизма, профессор Шафтель сразу же дал нам, студентам, понять, кто он и каких взглядов он придерживается, и поведал свою сагу о преследованиях в эпоху маккартизма. Он сказал нам, что он не коммунист и коммунистом, как таковым, не был, но действительно имел много друзей среди коммунистов и про-коммунистически настроенных профсоюзных активистов. Он симпатизировал многим лево-либеральным и коммунистическим идеям. Во время гражданской войны в Испании он поддерживал республиканцев и давал и собирал средства на интернациональные бригады. В этой войне он потерял нескольких друзей, сражавшихся в Испании добровольцами.
Он говорил также, что в какой-то момент симпатизировал Мао и маоизму, хотя к Сталину и сталинизму он всегда относился с подозрением. Он даже в какой-то момент приветствовал культурную революцию в Китае, хотя впоследствии, узнав о ее эксцессах, в ней полностью разочаровался. Когда началась Кубинская революция, он ее принял с восторгом и по сей день (это говорилось в 1981-ом году) испытывал к ней симпатию, несмотря на разочарование, которое он во многом испытывал по отношению к режиму Кастро.
Когда в начале курса мы, студенты, представлялись соклассникам и профессору, я упомянул, что я эмигрант из Советского Союза и что мои взгляды на оный, наверное, не совпадают со взглядами профессора, Оскар Шафтель улыбнулся и сказал, что у него нет иллюзий по отношению СССР и что эта страна не имеет ничего общего с идеалами его около-коммунистической юности.
Рядом со мной в классе сидел высокий худощавый китаец, лет на 20 старше меня, с которым я немножко подружился в дальнейшем, и выходя на перемену, мы переглянулись несколько удивленно. Китец сказал: “Мне так странно слышать все эти речи о том, как наши американские профессора или одноклассники испытывали симпатии к коммунизму.”
Он помолчал и добавил: “Особенно про культурную революцию. Я был учителем. Мое имя было в специальном списке людей, подлежащих перевоспитанию. Я провел почти 10 лет в лагерях перевоспитания…”
Да, это было так, и нам с китайским учителем было непонятно, как добрый, мудрый человек, такой как Оскар Шафтель, мог подобным образом заблуждаться. И только сейчас, во времена, когда американская и западная университетская система внезапно в ярком свете пожара, воспылавшего вследствие резни 7 октября 2023-го года в южном Израиле, оказалась опозорившейся и погрязшей в марксистской, воковской, псевдо-антирасистской, антиколониалистской, сексуально-запутавшейся херне, мне стало понятно, насколько честен и мудр был профессор Шафтель. Ведь в наших теперешних университетах совершенно забыли о том, что профессора и университеты должны быть идеологически и политически нейтральны, что их работа не в проведение индоктринации студентов в соответствии с собственными взглядами, а в обучении, которое даст возможность студенту самому в дальнейшем сделать собственные выводы. Поэтому создаваемые заново новые университеты, вроде Остинского университета в Техасе, имеют своим первым требованием к профессорам то, что они “оставят свою идеологию за порогом класса”. А уж сработает ли это, покажет время.
Оскар Шафтель не раз обращался к представлениям о том, как себя должен вести на публике ученый и джентльмен. Он честно сказал нам, входя в класс, кто и что он, и даже признался в своих заблуждениях, и в дальнейшем ни в чем ни на минуту не проявил свои социально-политические воззрения и предубеждения, не проповедовал их, не задирал тех, кто с ним не соглашался. Он давал нам знания и только знания, говоря сугубо о предмете своего класса, он был вдумчив, он выслушивал нас с пониманием и благосклонностью, он спорил с нами и соглашался, когда мы могли его переубедить, и это то, как должен себя вести ученый и джентльмен.
Под сенью Рейгана
В 1980-ом году к власти в Америке пришел республиканец, президент Рональд Рейган, и истерия по поводу его победы была не меньше, чем теперешняя по поводу победы Дональда Трампа в 2024 году. Тогда впервые я услышал уже навязшие в зубах на сегодняшний день речи о том, что в стране наступает фашизм, и моя “старушка”, профессорша Вера Данем говорила нам, студентам, о том, что нам лучше эмигрировать в Канаду. Тогда канадская эмиграция и наступление фашизма еще не звучали столь громогласно и повсеместно, как во время Трампа. Все еще происходило в незамысловатых условиях, когда люди еще привычно получали свои новости из традиционных телевизионных программ и обычных газет и журналов, и общались друг с другом на расстоянии через письма, зачастую рукописные. В те невинные времена еще не было ни персональных компьютеров, ни интернета, ни социальных сетей. Но уже тогда закладывались риторические приемы, стиль и основные догматы, характеризующие теперь лево-либеральный или марксистско-антиколониалистский дискурс. Все свои 8 лет правления Рейган был воплощенным дьяволом. И он оставался таковым до пришествия на трон правления в Америке Джорджа Буша младшего в 2000 году, и полностью оформившегося в оного после террористической атаки на Ворлд Трейд Центр 11 сентября 2001-го года и развязанной в последствии Бушем идиотской и лживой войны в Ираке.
Так что, когда осенью 1983-го года я приехал учиться в Энн Арбор в Мичиганский Университет, я вступил в мое новое академическое окружение под сенью Рейгана, с осторожностью наблюдая за отношением к нему со стороны моих коллег, студентов и профессоров. Наученный некоторым опытом общения на политические темы еще в Квинс Колледже, я автоматически применил его к новым обстоятельствам, которые, как я и подозревал, мало чем отличались от предыдущих.
Ситуация в целом была такая же непростая и запутанная, как и в Нью-Йорке. Все мои коллеги на Славянской кафедре, от самых юных аспирантов до маститых профессоров, как бы отлично понимали и на личном опыте знали, что являет собой Советский Союз, советская власть, социализм и марксизм в его советском варианте. Они искренне переживали советские репрессии против инакомыслия, ущемление интеллектуальной и творческой свободы, сочувствовали борьбе диссидентов, преследуемым и заключенным. Они ратовали за свободу совести, передвижения, слова и печати в СССР, за права меньшинств, женщин и даже за право евреев на эмиграцию. Они часто были дружны и находились в переписке со своими советскими сверстниками и коллегами. В этом мы сходились с ними и определенно были на одной волне. Так что, у нас автоматически имелся сам собой подразумевающийся сближающий фактор. И это было уже вполне достаточно для вырабатывания взаимопонимания, и даже симпатии и близости. К этому добавлялась еще наша взаимная увлеченность изучением всякого рода славянских и в частности русских аспектов литературы, культуры, истории, лингвистики, т.е. между нами была некоторая, часто поверхностная, но все же интеллектуальная близость. Остальное так же автоматически складывалось на основании внешних факторов: я был молод, выглядел, как типичный университетский длинноволосый и бородатый левак, плюс к тому же был хорошо знаком с рок-музыкой, и всякого рода другими модными и как бы прогрессивными культурными явлениями, что видимо делало меня “своим” и “безопасным” парнем. К тому же, мы, советские эмигранты, были на какое-то короткое время как бы в “почете”, т.е. не то, чтобы в почете, но мы своим происхождением из страны, к которой наши коллеги испытывали научный и человеческий интерес, вызывали у них симпатию, имели привлекательность и в какой-то мере нам давался некоторый социальный кредит. Каким-то наитием я его расходовал экономно и “кочумал” по мере возможности.
В целом, я никогда не обсуждал ни Рейгана, ни другие аспекты внутренней американской политики с моими коллегами. Обсуждали мы только Советский Союз и нюансы американской политики по отношению к оному, и тут у нас в целом не было разногласий.
Большинство из студентов, с которыми я общался и с которыми вместе учился, были женщины. Как все нормальные американские студентки они были феминистки. Все, и иначе не бывает. Но у меня в целом разногласий с феминизмом нету, если только уж он не какой-то запредельно злобный и ненавидящий мужчин, с призывами к кастрации и прочее. А так, я за равноправие, за равенство и в зарплатах и доступе к социально-экономическим благам. Вопрос на счет абортов, столь болезненный для большого сегмента американских женщин, мне не интересен и неприятен, и я не обладаю на его счет каким-либо определенным мнением помимо того, что душевно я против абортов, но считаю их необходимым злом, с которым надо мириться, и запрещать их ни в коем случае нельзя. А то в чем альтернатива? Не ибаться, как советуют некоторые? А если ибаться, то рано или поздно у кого-то будет аборт. Так устроен мир, где ебля там и за нее расплата…
Поэтому у меня никогда не было дебатов с моими феминистскими коллегами.
Газовозжигатель
Пожалуй, самым запоминающимся разговором о политике за все 8 лет энн-арборской жизни был мой случайный спор с моим ментором, соавтором и собутыльником, профессором Ирвином Титуником по поводу первой интифады. К моему удивлению он выразился крайне критично по отношению к тому, как Израиль “жестоко и кроваво”, по его словам, подавлял это восстание палестинцев. Я принял намного более произраильскую позицию, хотя и выражал сожаление о жертвах этого кровопролития.
В ходе малопродуктивных дебатов на эту тему я спросил Титуника, который стыдил Израиль за военную мощь, милитаризм, и за то, что он развился в такую могучую микро-супердержаву. Ему было стыдно за то, что евреи стали агрессорами. В ответ я поинтересовался, а что бы он, собственно, предпочел как альтернативу, и тут Титуник мне выдал, что, мол, евреи не могут и не должны быть агрессорами, не могут быть воинственными, что еврейская доля — это быть тихими, скромными интеллектуалами, жертвами, а не победителями. Я тут немного прихуел. Такого поворота мысли я не ожидал, да и практически с ним никогда не встречался, будучи в целом далеким от израильских, да и еврейских проблем.
Титуник продолжал настаивать на своем видении еврейской доли в качестве “униженных и оскорбленных”, а не на оборот. Расстались мы, однако, полюбовно, согласившись, что мы не можем найти согласия по этой теме.
Может быть, год спустя мы с Титуником выпивали у него дома. Приблизительно каждые пару месяцев мы с ним встречались выпить, погутарить на литературно-культурные темы, посплетничать про коллег и знакомых.
Интифада к тому времени спала, и я уже не помню, в каком контексте я припомнил Титунику его сожаления о том, что израильские евреи не отличаются кротостью и смирением. Титуник либо забыл, либо прикинулся, что он не помнит своих подобных высказываний. Он очень удивлялся моим словам и доказывал, что ничего подобного он не думает и никогда сказать не мог. Он был хитрый еврей, и часто было непонятно, зачем он хитрит. Это явно было то, что теперь называется газлайтинг (газовозжигание?), к которому он неоднократно прибегал. Он с нами, студентами, не играл по честному, ибо, как сказал один из моих сокурсников, по большому счету он был “избращенец” или “урод”… Словом, любил поглумиться. Так что, с такими типажами не то что политику обсуждать, тут как на минном поле было, игра в кошки мышки, где он всегда, конечно, был кошкой, устанавливая свое превосходство над нами, молодыми недоумками.
Политкорректность
С момента моего появления в Энн Арборе осенью 1983-го года и приблизительно до 1990-го года политкорректность не была тем страшилищем, каковым она стала позднее, особенно в ранние 90-тые. Приблизительно до 1990-го года у нас на кафедре практически можно было говорить все, что не вздумается, даже шутить по поводу феминизма, и в целом можно было вести себя весьма раскрепощенно, хотя, конечно, это все менялось от года к году.
Так, когда я появился на кафедре в 1983 году, и мне, как одному из преподавателей русского языка, был выделен офис, который я делил с другой преподающей аспиранткой, то в этом офисе, скажем, можно было курить и дверь его не нужно было всегда держать открытой настежь, даже если у тебя была встреча со студентом противоположного пола. Когда же я уезжал из Энн Арбора в декабре 1991 года, то про курево в офисах мы давно забыли, как и про закрытые двери. Уединяться со студентами противоположного пола было уже совершенно неприлично, и это давно уже не делалось.
Когда я приехал в Энн Арбор, для профессоров иметь романы или просто “близкие отношения” со студентками было вполне нормальным явлением, и это считалось как бы традиционной “прибавкой” к скромной профессорской зарплате. Причем, это как бы касалось профессоров обоего пола, как это, быть может, и не странно звучит, ибо традиционно все-таки льезоны со студентами были прерогативой профессоров-мужчин.
Но были и среди профессорш тоже такие весьма хищные и сластолюбивые дамы, которые сознавая свою физическую привлекательность и академическую влиятельность, вполне наслаждались близким общением с соответственно привлекательными и готовыми к услугам парнями-аспирантами.
Оно, и аспирантки зачастую не скрывали и даже гордились своими близкими связями с профессорами, особенно если эти профессора были опять-таки привлекательными внешне и славились своей интеллектуальной крутостью и остроумием.
Так я знаю, что и Ладислав Матейка, Деминг Браун и Майкл Мейкин, и особенно Ирвин Титуник были как бы известными ловеласами, а стать возлюбленной Титуника считалось вообще за большую честь. Оно и понятно, он был привлекательный мужчина…
Постепенно, конечно, этот сексуальный “шведский стол” для матерых и юных академиков начали прикручивать, появились первые слухи о сексуальных провинностях, а потом и объвинения и последующие разбирательства сексуального “харасмента” на университетских кафедрах.
В это же время мы впервые услышали о понятии расового “дайверсити”. Году в 1990 и 1991 эти понятия полностью вошли в университетский обиход, вызывая парою раздражение, а порою страх.
Сексуальный хищник
С понятием “сексуальных домогательств” я впервые близко познакомился на примере моего приятеля, молодого профессора японской лингвистики Саши Вовина, кажется, летом 1990-го года. Саша Вовин был блестящий лингвист из Ленинградского Университета, которого с восторгом и энтузиазмом наняли у нас в Мичигане на соответствующую кафедру. Он был восходящей звездой в своей области, и наш университет гордился “приобретением” такого многообещающего ученого. Саша был скромный, мягкий, научный мальчик, очень увлеченный своей работой, и живший со своей мамой, от которой он полностью зависел в практических аспектах существования. Саша был симпатичен внешне, хотя и слаб здоровьем, и видимо привлекателен для типа женщин, которые прельщались мужским интеллектом.
До приезда в Энн Арбор Саша провел на западе и в западных университетах всего несколько месяцев и имел весьма туманное представление о том, как и что работает в американской университетской среде. Он, как и многие из нас — эмигрантов, оказавшихся в американских университетах, имел иллюзии по адресу данных образовательных учреждений, наивно исповедуя веру в то, что эти университеты являются как бы храмами знаний, свободного научного поиска, платформами для открытых споров, дискусий, где противоречия улаживаются в ходе честных и аргументированных дебатов.
Проработав с большим энтузиазмом у нас в университете где-то полгода, Саша уже был руководителем диссертационных работ нескольких аспирантов. Обычно между профессорами и их аспирантами устанавливались дружеские отношения, что нередко случалось и со мной. И зачастую мы с нашими диссертационными руководителями да и другими профессорами были на короткой ноге, ходили друг к другу в гости, пьянствовали вместе и на кафедре и в барах Энн Арбора.
Саша Вовин, разумеется, тоже влился в этот поток дружеского общения с аспирантами.
Была у него аспирантка, которую мы условно назовем Линда, с которой он много работал, советуя ей по поводу ее диссертации. Я не думаю, что Саша имел на нее “сексуальные виды”, ибо он вообще был больше увлечен наукой, а не девушками, и к тому же у него появилась в то время как бы подружка, симпатичная еврейская аспирантка-фольклористка, родом из Чикаго.
И вот Саша по доброте душевной приглашает Линду к себе на квартиру на обед, прежде всего, чтобы познакомить ее с мамой, ну и побеседовать на научные темы.
Линда приходит, и они имеют приятный обед, приготовленный мамой Саши. На столе бутылка вина, приятная беседа в интеллигентной компании, которая затягивается до позднего вечера.
Когда Линда встает из-за стола, дабы двигаться к дому, Саша предлагает ее проводить до ее квартиры, час уже поздний, и в прихожей любезно подает ей пальто, и придерживает его, помогая даме его надеть, как Саша был обучен в своем интеллигентском ленинградском кругу.
Проводя Линду домой, он перед сном беседует с мамой о том, какой у них был приятный вечер с аспиранткой и какая она милая и приветливая.
На утро Саша все еще под радужным впечатлением от приятного вечера с аспиранткой и мамой проходит к себе на факультет, где его просят зайти к заведующей кафедрой. Саша заходит и обнаруживает свою завкафедрой в странно официальном настроении. Зав ему сообщает, что ей поступила жалоба от студентки по имени Линда, которую он вчера пригласил к себе домой на обед, что само по себе ничем предосудительным не является и жалоба не на тему обеда, а о том, что после обеда он, Саша, сперва подал Линде пальто, а потом еще и проводил ее до дому. И вот Линда обвиняет Сашу в сексуальном харассменте.
Саша, разумеется, ничего не понимает и не знает даже, как такие обвинения опровергать. Он начинает объяснять, что мол он так поступал чисто из вежливости, по общепринятым правилам “старого мира”, в котором он вырос. Завкафедрой была женщина мудрая и сразу поняла, что иностранец Саша вообще не знает, о чем даже идет речь. И она так и сказала: “Вы, видимо, даже не знаете, о чем идет разговор, и сексуальном харассменте, наверное, и не имеете представления, а по нынешним временам это дело серьезное.”
Саша подтвердил, что встречается с подобным понятием впервые, и добавил, что у него и в помине не было никаких дурных помыслов, кроме самых искренних коллегиальных.
Завкафедрой согласилась, что тут многое зависит от интерпретации, и что она сама в Сашином поведении криминала не видит, а скорее мизинтерпретацию культурного кода. И будь на то ее воля, она бы пропустила эту жалобу без последствий и объяснила бы Линде, что произошло недоразумение, но беда в том, что Линда отправила копию своей жалобы в деканат, и “спустить на тормозах” происшедшее не удастся, ибо надо будет отчитываться перед деканатом о принятых мерах. И поэтому со всем прискорбием завкафедрой должна принять какие-то меры, которые деканат сочтет достаточными. Саша вышел из офиса завкафедрой другим человеком. От потрясения у него поднялось давление, наступило предынфарктное состояние и началась депрессия. Он уехал в Чикаго к своей подруге, которая, как и завкафедрой, не осудила Сашу и подивилась поведению Линды. Саша проболел в Чикаго пару недель, а меж тем в Энн Арборе решалась его судьба. В ходе разбирательства, на котором он не присутствовал по болезни, мудрая завкафедрой смогла убедить весьма кровожадно настроенный деканат в том, что произошло культурное недоразумение, и что оно, конечно, да, Сашино поведение, крайне предосудительно, но он это совершил не по злому умыслу, а по наивности иностранца, незнакомого пока еще с культурно-сексуалным поведенческим кодом американской академии. Деканат, конечно, хотел внести Сашин “проступок” в его личное дело, что, собственно говоря, стало бы “волчьим билетом” в будущей Сашиной карьере. Какой здравомыслящий университет наймет сексуального хищника и харассера?
В результате, благодаря заступничеству завкафедрой, Сашу направили на курсы по предотвращению сексуального харассмента. Саша их прошел, но депрессия, вызванная происшедшим, его долго не оставляла, и само пребывание на его кафедре, да и в Мичиганском Университете ему стали неприятны, и он, поправившись, через некоторое время перебрался преподавать в Чикагский Университет, и уж точно зарекся приглашать аспиранток к себе домой знакомиться с мамой.
Это вот такая одна история о политкорректности. А есть еще одна, в которой я собственноручно был задействован.
Как я стал черным
Лето 1991 года было моим последним летом пребывания в Энн Арборе. Я готовился к защите моей диссертации и работал на полставки славянским библиотекарем в Славянском отделе знаменитой библиотеки Мичиганского Университета. Библиотека там огромная, и в ее системе работает, наверное, около 300 человек, если не больше. В этот состав входят и администраторы разных уровней, и библиотекари, и подсобные работники, вплоть до уборщиц и грузчиков. Тем летом университет проводил свою первую программу по прорабатыванию в среде сотрудников принципов расового дайверсити или, скорее, программу про обрабатыванию сотрудников в соответствии с этими принципами.
Дело доброе и в назначенный день нас всех работников библиотеки собрали в большом зале для того, чтобы мы, разделившись на группы, провели день на лекциях и семинарах по индоктринации. Проводила эту кампанию фирма экспертов, которые специализировались в вопросах расового неравенства и предубеждений. И именно борьбе с оными неравенством и предубеждениями была посвящена эта программа.
Меня определили в какую-то группку, человек, наверное, в 12, и к нам приставили молодого симпатичного черного парня и какую-то даму, которую я теперь не помню, ему в помощь. Парень этот, соответственно, был ведущим нашей группы и осуществлял программу. День был красивый, солнечный, и нас вывели из задания в парк, где мы расселись на скамейках для беседы.
Ведущий сперва представил себя и свою ассистентку, поговорил о целях и методике программы и перешел на нас. Тут мы должны были рассказать немного о себе, откуда мы родом, чем занимаемся в библиотеке. Среди нас большинство было белых американцев, была, кажется, пара коллег с Филиппин, из Китая или откуда-то еще из Юго-Восточной Азии и, возможно, один или два черных. Когда я сообщил присутствующим, что я русскоязычный еврей родом из Латвии, наш ведущий на меня благосклонно посмотрел и заулыбался, как учитель школьнику, который хорошо отчитался за выученный урок. Я как-то не мог интерпретировать его одобрительную реакцию на факты моего этно-национального происхождения и решил подождать, что же будет дальше. Наш ведущий, видимо в соответствии с методичкой, запел о том, что все мы люди и у нас у всех есть разные представления о наших соотечественниках, и часто эти представления выстраиваются годами и зависят и от семьи, и от дружественного окружения, и от образования, и от карьеры. И многие из нас имеют своего рода предубеждения по отношению к людям, которые чем-то отличаются от нас, отличаются по внешнему виду, по роду или сексуальной ориентации, по состоянию здоровья или по расовым признакам, таким как цвет кожи, например. И бывает, иной раз, что наши предубеждения принимают утрированную форму в виде недоверия, подозрительности или даже враждебности. И в этом нужно отдавать себе отчет, чтобы успешно с подобного рода пережитками расистского прошлого бороться.
Вот, например, мы, тут в этой группе, почему бы нам не рассказать друг другу о том, есть ли у нас какие-то предвзятости и предубеждения по отношению к каким-либо людям, отличающимся чем-то от нас? — предложил наш ведущий.
Говоря об этом он странным образом добавил, что некоторые из нас люди родом из других стран и нам, быть может, не свойственны традиционные американские предрассудки и мы (видимо имея в виду меня и коллег из Азии), быть может, захотим послушать, что скажут другие, и если мы сочтем это комфортабельным, то мы тоже можем поделиться своими соображениями и впечатлениями.
Тут до меня стало доходить, что вполне возможно то, что данная программа вообще не про меня и не для меня. На что я отреагировал с некоторым внутренним раздражением, ибо мне сразу подумалось, что эмигрантский опыт, опыт дислокации и врастания в другую социально-культурную формацию является как травмирующим, так и глубоко обогощающим, и выносить его за скобки, неверно, и попросту несправедливо.
Наши несчастные белые коллеги чего-то промямлили о том, что, да, мол, иногда, редко, но чуть-чуть, но их порою одолевают предрассудки пережитков и им бывает за это стыдно. Одна из белых дам даже всплакнула от такого стыда, который на нее внезапно нахлынул. Я решил взять слово, и говоря от лица всех присутствующих иностранцев я предложил ведущему задуматься о том, что помимо привычных бинарных категорий типа белое-черное, быть может, их программе стоит учесть другие параметры дайверсити/разнообразия и ввести, скажем, категорию для эмигрантов.
Ведущий выслушал меня, как мне показалось, с искренним интересом и сказал, что это новый и свежий подход к проблеме, он задумается об этом и поделится моими соображениями со своими коллегами.
На этом данная сессия закончилась, и мы все разбрелись на ланч, причем я заметил, что мои белые коллеги практически все ели в угрюмом одиночестве, не беседуя и даже не глядя на соседей, а наши черные сотрудники весело и гурьбой общались и шутили.
Потом нас опять согнали в общий зал для следующего упражнения.
Тут ведущие предложили всем присутствующим разделиться на две группы по цвету кожи. То есть все белые пройдут в одну комнату для белых, а черные, соответственно, в другую, для черных. Пройдя в комнаты, соответствующие нашему цвету кожи, мы должны будем в процессе консультации со всеми присутствующими в данной комнате перечислить на школьной доске те предрассудки и или те эпитеты, которые имеют место в нашем сознании по отношению к другой группе.
Белые коллеги уныло, поступью обреченных, зашаркали в свою комнату. Интересно, что наши коллеги из Азии тоже пошли с белыми, хотя держались отдельно и явно не собирались принимать активного участия в предстоящих разговорах. Их как бы уже вычеркнули из игры и сами организаторы программы.
Черные сотрудники веселой компанией повалили в отведенную им комнату. На какое-то мгновение я остался один и понял, что мне в лом идти с белыми, что я, как эмигрант с моим опытом и акцентом, все-таки есть нечто иное. И уж я точно не принадлежу к так называемым “белым”, ибо как только я открываю рот, моя “белизна” испаряется и я слышу болезненно нелюбимый вопрос собеседника: “Что это у вас за милый акцент?” И я думаю, “ох чтоб ты сдох падла!” И отвечаю, как цивилизованный, что это, мол, это латышский акцент.
А что я должен в ответ плести? Что, мол, акцент русский, но я не русский, а в Латвии, мол, ходил в русскую школу, а мог и в латышскую, но у меня мама русская, а папа латышский еврей еще с досоветских времен? Кому такую херню расскажешь? Дайверсити, …
И подумав так, я пошел в комнату с другими униженными и оскорбленными, с моими чернокожими братьями и сестрами, от чего эти братья и сестры несколько прихуели, но ничего не сказали. Я присел в дальнем конце комнаты, и черные коллеги несколько удивленно поглядывали на меня. Я понял, что начинается нечто нелепое, и для меня и для них создается неловкая ситуация. И я решил объяснить коллегам, почему я пришел с ними в комнату для черных.
Я сказал: “Вы меня извините. Я понимаю, что мое присутствие здесь, наверно, кажется нелепым и неуместным. Дело в том, что я не мог пойти с “белыми”, потому что я себя не считаю таким же белым, как “белые” в другой комнате. Я эмигрант. В принципе для таких, как я, должна быть отдельная категория, но покуда ее нету, я считаю, что мое место с “цветными” людьми.”
Коллеги меня выслушали, переглянулись, и занялись текущими делами, для которых нас тут собрали. Угнетающая атмосфера как-то рассеялась, про меня то ли забыли, то ли перестали на меня обращать внимание, и все весело столпились у доски, дабы нанести на нее ожидаемые оскорбительные стереотипы и эпитеты, описывающие белых людей.
Подобный процесс писания на доске происходил и в “белой” комнате, хотя я не был его прямым свидетелем.
Мои черные коллеги явно наслаждались “упражнением” и разошлись не на шутку. На доске появились надписи, называющие белых глупыми, тупыми, ограниченными, высокомерными, кичливыми, плохо пахнущими (да-да, плохо пахнущими!), не имеющими чувства юмора и слушающими ужасную музыку, и конечно же, расистами.
Эта веселая эйфория длилась где-то полчаса и ей, похоже, наслаждались почти все присутствующие, за исключением пары пожилых мужчин достойного вида, всем отношением показывающих свое полное неуважение к подобного рода дешевым играм, применяемым нашей программой дайверсити. Ну и я сидел в сторонке, тихо внимая происходящему.
В назначенное время ведущие программы открыли двери нашей комнаты и пригласили нас назад в общий зал, где мы собрались вместе с нашими белыми коллегами. Ведущие вкатили в зал наши школьные доски с написанными на них словами и, попросив тишины в гудящей от голосов комнате, стали зачитывать во всеуслышание эпитеты и термины, которыми взаимно наградили друг друга обе расовые группы.
Сперва зачитали написанное на доске нашей “черной группы”. Чтение прошло в полной тишине. Черные коллеги молчали без всякого ехидства, а белые сдержанно никак не реагировали.
Потом ведущий стал зачитывать написанное белыми, и оказалось, что они немного написали на доске. В целом их надписи сводились к чему-то вроде: “нам кажется что порой некоторые черные менее образованы” или “черные люди испытывают последствия дискриминации, и это иногда окрашивает их отношение к белым”. И это было практически все.
Прочитав надписи, ведущий обернулся к залу и попросил присутствующих высказаться или как-либо прокомментировать написанное. Желающих комментировать не было.
Молчание продолжалось несколько минут, и тут стало заметно, что наши борзые и изначально очень энергичные ведущие как-то скисли и вроде занервничали. Они столпились в отдаленном углу зала, позади школьных досок, о чем-то шушукаясь и время от времени беспокойно оглядываясь на нас, тихо сидящих на своих местах. Постепенно между нами стало возгорать слабое, но недоумение. Типа, что мы тут сидим и ничего больше не происходит?
Тогда одна из руководительниц нашей программы обернулась к залу и объявила 15 минутный перерыв, и вся группа ведущих проследовала из зала в одну из боковых комнат и закрыла за собой дверь, видимо, для совещания.
Мы разбрелись, кто пописать, кто покурить, причем по-прежнему большинство из присутствующих между собой не общалось.
15 минут этого одинокого ожидания переросли в полчаса. Наконец, ведущие вышли со своего совещания к истомленной неизвестностью аудитории, и вид у них был несколько обескураженный и сконфуженный. Они выстроились на фоне школьных досок с надписями, суммирующим расовые предубеждения обеих групп, и стояли, переминаясь с ноги на ногу.
Главная ведущая выступила вперед и обратилась к залу: мы тут посовещались и поделились нашими наблюдениями о том, что происходило сегодня на семинаре, и мы понимаем, что наша программа сегодня провалилась.
Она помолчала, обводя глазами слегка опешевшую и похоже не верящую своим ушам публику, и продолжила: в разработке нашей программы мы допустили явные ошибки, мы многое не приняли во внимание и нам нужно переработать наш подход, и внести необходимые поправки и уточнения.
По этому, сказала она, мы просим вас забыть и не принимать во внимание ничего случившегося сегодня. Мы приносим вам извинения за бесполезно потраченное вами время. Мы переработаем наши планы и надеемся вернуться к вам на кампус с улучшенной программой.
Еще раз — мы приносим вам свои извинения, и имейте хороший день.
Мы все тихо разошлись. Ни каких пересудов и обсуждений происшедшего не было. Не было по крайней мере среди белых коллег, с которыми вместе я покидал наш семинар. Как отреагировали на концовку нашей программы черные коллеги, я тоже не знаю.
Не последовало также никаких объяснений случившегося ни от библиотечной, ни от университетской администрации. Как сказала ведущая программы: “забудьте и не принимайте во внимание случившееся…”
Вроде, формула забыть и вычеркнуть из памяти всех устраивала. Я не знаю, вернулась ли эта компания экспертов по дайверсити в Мичиганский университет, ибо через полгода после этого провалившегося семинара я переселился в Вашингтон.
Но совсем вычеркнуть из людской памяти происшедшее все-таки не удалось.
Как-то постепенно через несколько недель после семинара, проходя по библиотеке и по кампусу, я внезапно стал замечать, как всякого рода черные работники низших слоев университетской и библиотечной иерархии, с которыми вместе я был в комнате для “черных”, мне отчего-то приветливо улыбаются и даже показывают пальцы вверх или просто подходят шлепнуться со мной ладонями в приветствии и знаке одобрения “дай пять.” Они немного говорили, но из сказанного я с удовольствием запомнил, что я “кул”. А быть “кул” среди грузчиков, уборщиков и клерков было приятно. Я не думаю, что хоть один библиотекарь или другой представитель профессиональных классов библиотеки, особенно белый, был когда-либо назван “кул” черным пролетариатом.
И однажды это отношение ко мне коллег из “черной” комнаты получило полноценное объяснение и обоснование. Как-то я шел около библиотеки и поравнялся с разбитной и веселой черной дамой, которая работала у нас в библиотеке клерком в отделе кадров. Она была красива, ярка, шумна и всегда одета в красочную одежду, обтягивающую ее тугие формы. Культурный человек назвал бы ее вульгарной, и во время собрания у школьной доски с написанием нелестных эпитетов про белых людей она больше всех веселилась и придумывала наиболее резкие и беспощадные определения, сопровождая свои находки перекатами смеха. Она мне чем-то импонировала в своей бесшабашной оттянутости, но я никогда с ней не разговаривал и не думал, что когда-либо поговорю.
И тут, когда мы поравнялись, она оборачивается ко мне и говорит: “Эй, ты кул, чувак!”, и делает “дай пять” по моей ладони.
“Ты, говорит она, за нас, за черных. И знаешь, что? Я люблю быть черной! Черные — это красиво! Черная кожа — это красота! А что эти белые унылые хари? На них смотреть — умрешь от тоски. Блеклые, скучные. Люди должны быть красочные, колоритные! Я люблю моих черных людей. А ты чувак, ты нас копаешь. Ты не белый, как они.”
Спорить тут было не о чем. Вот она понимала, что я не белый “как они”. И я не хотел быть белым “как они”. Я просто хотел быть человеком. Для меня ее слова были комплиментом, знаком признания.
Мы посмеялись и дружески разошлись. Больше я ее никогда не видел. Но грузчики и уборщики библиотеки по-прежнему продолжали улыбаться мне.
(продолжение следует)
