©"Семь искусств"
  июль 2026 года

Loading

Старость хороша ещё и тем, что открываются — внимательному, конечно, взору — огромные пространства за пределами (окаянных) женско-мужских отношений, которыми, в их тупиковости и невозможности, истоптаны были и начало жизни, и её середина.

Ольга Балла-Гертман

ДИКОРОСЛЬ

(продолжение. Начало в № 11/2017 и сл.)

Расставаясь с лёгкостью

Ольга Балла (Гертман)К июлю воздух густеет. Июль тяжек, липок, одышлив. Июньский воздух лёгок и летуч, июнь — живой и стремительный, почти моментальный опыт лёгкости. И вот мы — очередной раз расстаёмся с нею, чтобы крепко и благодарно её помнить.

Истекает первый час июля — тягучей, горькой, прозрачной смолой.

Меньше чем через месяц — е.б.ж. — входить мне в воды нового возраста. Эти воды всё темней и темней.

Свободу даровать

Трудно уже читать книгу и не писать при этом о ней — удерживать себя от комментирования и толкования: рука сама тянется писать, и мнится, будто так книга видится острее. (Конечно, это тоже относится к способам добывания интенсивности жизни, — но в таком случае в этом есть уже и чистая зависимость. Не менее, чем — невротически нагнетаемая — интенсивность, жизни нужны выдохи и пустоты, большие неструктурированные пространства.) Видится-то видится, да ведь видится предвзято — в свете собственной концепции, которую письмо и культивирует. Удерживаться на самом деле надо бы не только из-за перепроизводства слов и буковок вплоть до засорения ими ментального пространства — из-за этого тоже, конечно; по идее, каждое высказывание должно бы быть на вес золота, редким, концентрированным, взвешенным, — но просто уже ради того, чтобы не забалтывать книгу собой, не перебивать, не забивать её, не бежать со своим драгоценным пониманием впереди паровоза. Куда скорее стоило бы ей доверять, давать ей свободу, впускать её в себя как она есть — пусть делает там, внутри, с тобой, что хочет.

А ведь книга умеет. Она берёт человека в оборот — и сама толкует себя им. А ты только успевай вслушиваться в то, что она тебе наговаривает, да понимать, да успевать записывать, да быть этому вровень.

Истончается

«Моё» — всегда самообман и морок. В любом «моём» уже есть свёрнутая, готовая развернуться дистанция между ним и нами, и само обозначение «моё» — обозначение её свёрнутости. Напряжённой, готовой (в любую, в общем-то, минуту) перестать быть — и развернуться.

Поэтому всё, всё — предмет удивления и тоски, вечной неудовлетворяемой тяги, вечного несовпадения. Любое обладание иллюзорно, сквозит небытием.

Старость — это когда зазоров с таким сквозняком становится всё больше или когда чувствуются они всё острее. Материя (персонального) бытия истончается, становится снова всё более прозрачной, как в детстве (в котором, наоборот, — крепла и оплотневала), — истончается, чтобы однажды, наконец, прорваться.

И в этот прорыв освобождённо хлынет всё то, что неизмеримо больше нас и чему до нас нет никакого дела.

Ничего нету здесь моего.
Даже воздуха, гаснущей тверди.
Ни воды, ни земли — ничего
моего. Кроме Бога и смерти
.

(Олег Юрьев)

К всечеловечности

Старость хороша ещё и тем, что открываются — внимательному, конечно, взору — огромные пространства за пределами (окаянных) женско-мужских отношений, которыми, в их тупиковости и невозможности, истоптаны были и начало жизни, и её середина.

Может быть (очень вероятно), за пределами человеческих отношений вообще.

Только ты и мир — мир и ты, постепенно расчеловечивающийся.

Старость — расчеловечивание, которое проходит через стадию «всечеловечности», — или, что вернее, через иллюзию её: постепенно теряешь все свои человеческие признаки и координаты: пол и гендер, социальные функции, человеческие связи. Всё это отшелушивается — остаёшься «человеком вообще». Остаётся какое-то ядро — та самая неизменная, всему предшествующая, ни с чем не совпадающая точка восприятия, что была схвачена и узнана — осознана? — впервые в детском саду декабрьским утром 1969 года. — Потом, конечно (что самое странное), исчезнет и она. — А до тех пор — процесс растождествления, сложный, многоуровневый, где мучительный, где сладостный, где мучительный и сладостный одновременно.

Старость, старение — захватывающее приключение, да.

Ради этого приключения нет даже никакой нужды выходить за пределы своих четырёх стен — всё равно самое интересное, захватывающее, самое существенное, касающееся вот прямо лично тебя, — с тобой случится. Ничего не упустишь, никуда не опоздаешь.

О перемене масштаба

А в раскрытую балконную дверь крупно, широко, неторопливо пахнет летом — и это почему-то освобождает. По крайней мере, включает в некоторый более широкий контекст, чем тот, что очерчен тут четырьмя стенами. Начинаешь чувствовать другими масштабами.

О распахивающем горизонты

Воображение по-настоящему захватывают только нереальное и недостижимое, — а реальное и достижимое захватывают в человеке какие-то другие области. Чувственность, конечно, прежде всего, — ну, и какие-то низшие уровни воображения. Но лишь невозможное и немыслимое — и верный, чудесный младший брат его, непоправимо несбывшееся — распахивают перед человеком, внутри него настоящие, необозримые горизонты.

Только несбывшееся и утраченное, только прервавшееся в своём развитии на лету способно служить полноценным смысловым и эмоциональным ресурсом — неисчерпаемым, из которого будешь расти всю жизнь. Только неосуществившееся движение, в тщетном стремлении сбыться, уйдёт во множество других движений, растечётся по ним, чтобы перерасти само себя — и не перерастёт никогда.

Сбывающееся окаменевает. Несбывшееся, вечно открытая рана, — вечно живо.

Поэтому ещё и — не теряйте невозможного.

О модусах реального

Из реальных же, обретших плоть событий милее всего те, что — в модусе их ожидания, постепенного внутреннего нарастания (формирования, выращивания ими человека в будущее соответствие им) или воспоминания о них, — лучше всего, конечно, воспоминания, потому что в этом их качестве мы от них, наконец-то, окончательно и надёжно свободны.

«Здесь-и-сейчас» — самый неудобный модус существования событий, принуждённый, принуждающий, претерпеваемый, — но, по счастью, проходящий стремительно.

О степенях обязательного

И о, как ощутима интонационная и дистанционная разница между тем, когда посылаешь писанную тобою книжечку кому-нибудь в её электронном виде и тем, когда её же отдаёшь / посылаешь в бумажном. Оказывается — по крайней мере, изнутри чувствуется очень внятно, — что отдача бумажной книжечки — акт куда более личностный, адресованный и штучный: этим жестом фокусируешь свой взгляд на адресате книжечки, выражаешь своё личное отношение к нему, сам факт существования этого отношения. (Неважно, что это, может быть, кроме тебя, никому не заметно. Вполне достаточно и исчерпывающе, что это заметно тебе самой.) Тогда как в посылании потенциальному читателю книжечкиной электронной бессмертной души — в силу чистой функциональности этого, лишённого символичности, жеста — есть что-то поверхностное, необязательное (как во всём функциональном. Удивительно ли: истинно обязательно одно только символическое).

О полноте человеческого

Всеми голосами всех своих запахов лето говорит, твердит, талдычит о медленности (когда, скажем, летом человек носится на роликах или на велосипеде, это на самом деле тоже медленность: потому что не целенаправлено, не целеориентировано, потому что для самого себя. Это медленность, быстрая внутри), огромными насыщенными пустотами существования, счастливым опытом пассивности:

так вот зачем, подумаешь, вдыхая все эти запахи, заворачиваясь в их щедрую ткань, — люди часами лежат в своём отпуске на морском берегу, не делая ничегошеньки (я бы озверела, — думаешь. — И озвереваешь — от другого. — Безделье — акт максимальной доверчивости миру): для полноты существования, для того, чтобы и эта сторона бытия человеком у них, обыкновенно суетящихся и активничающих, впряжённых в программы, — состоялась, смогла быть прочувствованной. — Отдых (в том числе в наиканоничнейших его вариантах, вроде лежания у моря) — очевидным образом (не только накопление истраченных сил, но и) философская практика: практика осуществления и прочувствования (а там, глядишь, и понимания) человека во всей его полноте.

Из тех же самых соображений хочется совмещать в себе (они и совмещаются; главное — осуществить) все возрастные модели сразу, если не поведенческие — не будешь же, скажем, в песочек играть или в классики прыгать (ммм, почему бы и нет), — нынешние дети, кажется, такого уже и не прыгают, — то эмоциональные во всяком случае, — всю их шкалу, всю её проживать сверху донизу, — чтобы быть вполне, в полной мере, в полный рост человеком. Так быть, чтобы из этой плотности бытия вытеснить смерть — не подозревая, что в полноту человеческого необходимым компонентом входит и она.

Искусство искусств

Быть человеком (особенно — гармоничным ), воплощать (особенно — полно и ярко) человеческую сущность — самое трудное (потому что — самое всеобъемлющее) из искусств, Gesamtkunstwerk. Все остальные искусства, все без исключения — более частные и более простые.

О саморазоблачающемся

Ещё и не достигнув своей сердцевины, точки своего перелома, лето — не спасаясь ли от самого себя? — начинает осенеть, покрываться тонкой-тонкой, едва заметной плёнкой будущего сентября. В нём уже происходит, пока на самой поверхности, тонкое смешение воздухов разных состояний мира — из которых осень и сильнее, и правдивее, и глубже.

Лето, как морок, разоблачает себя.

Прошедшее-в-будущем

Случившись как чувственное впечатление, событие только-только отправляется в рост. Ему ещё предстоит долгая дорога. Закончившись, оно только начинается.

(В этом смысле: неважно, как было, — важно, как помнится. Важен конечный, — вернее, бесконечный, постоянно пребывающий в становлении, в перетолковывании — и поддающийся формированию, но и своевольничающий, конечно, изрядно, как всё живое, — воспоминательный продукт. Действует на человека не то, что было, но то, что помнится. Внутренняя реальность.)

К практической метафизике

Всё-таки приморские города сообщают человеку совершенно особенное чувство, какого не дают даже города у больших рек (но даёт, например, Гамбург, которому в устье Северной Эльбы всерьёз задувает, надыхивает ему туда себя Северное море): чувство огромной перспективы, надбиографической, намного превосходящей всё наше утлое воображение. Они размыкают человека в мироздание. Убирают четвёртую стену у Дома Бытия — перед сценой существования открывается огромный зрительный зал, который неизвестно, видит ли нас, — но мы уже существуем в поле его зрения. Это страшно, если по-настоящему прочувствовать, — но в этом не жаль себя потерять.

Уж и не говорю о том, что в самом слове «Север», в самой его фактуре, в самих пронизывающих его интуициях есть такая крупность и мощь, что перед лицом всего, чего это слово лишь осторожно касается, — постыдно человеку быть мелким и незначительным.

Рассмотреть

Летний воздух пахнет каникулами и курортом (о, синие, синие слова: блестящее гибкое да твёрдое, кубическое, выпукло-грубо-шершавое) — так сильно, так прямо и убедительно, так неизменно по сравнению с семидесятыми, восьмидесятыми годами, — что совершенно заменяет, кажется, самим собою и каникулы — которых не бывало после студенчества, и курорты — на которых не бывала после детства, и не рвусь, и не люблю даже, но это медленное курортное время, о, это медленное время! Воздух позднего июля пахнет распахнутым самоцельным временем. Даже, наверное, отчасти заменяет он дальние дороги, — но совсем отчасти, потому что на самом-то деле эти последние совершенно и ничем не заменимы.

Поздний переспелый, самоцельный июль, слепое от жары, нелюбимое родное время. (Затем и родное, чтобы всмотрелась, а ты, ишь, отворачиваешься всю жизнь напролёт, неблагодарная, осень ей подавай.) Невротическому трудоголику, любителю холода и темноты родиться бы в ясном октябре или, ещё того лучше, в тёмном остром ноябре, когда вообще ничего лишнего, когда всё только главное и точное, сепия да умбра, свет очей моих, уголь да графит, — а тут вот ведь что. В самую летнюю львиную лень. Золотисто, да не по зубам.

Но лени в это время хочется даже мне.

Потребность в отпуске — потребность в остановке времени, в глотке вечности, хотя бы всевременья посреди времени, в таком состоянии, когда каждая минута — всегда, когда этих минут вообще не считаешь, потому что сколько их — совершенно неважно. Потребность в том, чтобы время не вытягивалось лентой, а стояло огромным шаром, недвижно, как в детстве.

Дело даже не в отдыхе (хотя, понятно, и он бы пригодился). Дело просто в том, чтобы почувствовать бытие, чтобы оно дало себя рассмотреть.

О преодолеваемом

Настаёт возраст, когда тело можно будет считать преодолённым.

Пока оно ещё не преодолено, но активное движение в эту сторону уже заметно.

Чтоб не оставить тени

Прошло время собирания жизни, наработки материала для неё, вещества её

(в молодости ведь, даже когда растрачиваешь, — всё равно собираешь: всё в копилку, всё в рост, всякое лыко в строку, даже если поймёшь это лет через двадцать-тридцать. Вот и правильно, и не надо сразу понимать, это сужает, — надо дать себе свободу непонимания. Тем больше будет пониманию пространства, чтобы развернуться).

Настало время растрачивать накопленное. Транжирить его.

Чтобы ничего не осталось.

Стремление что бы то ни было оставить после себя, сама потребность в этом — несвобода.

О дышащем

Дождь. Огромное, спокойное счастье дождя. Живой дышащий воздух.

Об изменении контура

Время несётся по предденьрожденскому десятидневью, стремительно сокращая дистанцию. Просто уже срывается в вертикальное падение.

Начиная с некоторого возраста в каждом новом дне рождения есть нечто катастрофическое, очередное отрицание тебя, твоего пребывания на земле (чем этого ни украшай).

Возраст — это присвоение / освоение того, что раньше не было твоим (для примера наугад: разных телесных неудобств, бессонниц, новых отношений со смертью и смертностью — всё уточняются эти последние, собираются в точку, которая однажды за тобой и поставится) и отсвоение того, что раньше твоим было (и неотъемлемо твоим, конституирующе твоим — казалось). Смещение точки «свойности» по шкале человеческих качеств и состояний (предположительно, сама точка остаётся неизменной — хотя уверенности нет. — Есть же и у неё микроструктуры).

Думается и о том, что возраст — это трансформация (личностных) границ. Не пересекание, нет. Растяжение, стягивание, вообще изменение контура.

И о границах

Теперь-то и понимаешь, как спасительна, как благотворна ограниченность, узость (особенно — жёсткая!) границ, канализированность и концентрированность в них внимания, усилий, энергии, вещества жизни вообще. Как она — по крайней мере, потенциально — плодотворна. Миф постоянного расширения и роста (в той мере, в какой речь не идёт о личностях с исключительным потенциалом; в моём случае она об этом, конечно, не идёт) надрывает силы человека, стремление этому мифу соответствовать — верный путь к нервному (а то и физическому) срыву. Зрелость-мудрость — среди многого прочего не что иное, как умение ставить себе границы, принимать эти границы, вписываться в них, работать с ними, знать или, в крайнем случае, чувствовать собственную меру. — Бунт против границ и ограничений, неминуемый в юности (эту программу тоже надо отработать; кто не отработал — не добрал до полноты человечности) тоже нужен, в конечном счёте, затем, чтобы понять, как эти границы проходят, насколько они пересекаемы или растяжимы. Такой бунт, собственно, — исследовательское предприятие. — Далее следует ещё одно предприятие, не менее исследовательское: разведывание того, насколько эти границы обживаемы (в том числе — расширяемы изнутри, — насколько можно и нужно оттуда вглубь и вверх), что возможно сделать, оставаясь в их пределах. И это — работа виртуозная и ювелирная, не менее, если не более, сложная, чем бунт, расширение, экспансия, перманентная новизна и наращивание достижений.

Уж о том и не говоря, что никакому росту и расширению (в модусе углубления) всё это нисколько не противоречит.

Время перехода

И вот последняя неделя до дня рождения. Теперь уже время покатится к этому дню стремительно — дни собьются в один жаркий, почти нерасторжимый комок. Время медленно всползает к середине месяца, чуть медлит на самой вершине, потом осторожно спускается — и после 23-го срывается, бросается очертя голову вниз. — Большой, резкий выдох июля.

Конец июля — время особенное, и, как подумаешь, родиться в это время было не так уж глупо, хотя, из общей нелюбви к лету (слепоты к нему. Нелюбовь что же, как не слепота?), никогда мне это особенно не нравилось. А ведь в эти именно дни мир снова обретает волшебство, совсем было им утраченное с загрубеванием весны и превращением её в прямолинейное лето, плоское даже в своей объёмности: в его воздухе уже разлито тонкое-тонкое обещание осени, которое к моему дню рождения становится явным совсем. Обещание сладости, спелости, прозрачности, честной грусти. Ничего лучше осени не придумано на свете.

С ней хорошо входить в новый возраст. Она всё понимает, она не подведёт.

Лев, золотистый знак печали

Мир всем собой поёт об осени, бормочет о ней, дышит о ней.

К колористике существования: Голубое и зелёное

Самое же лучшее в июле — одно бы это только я от него и оставила — цвет цифры его, «7», глубокий-глубокий сине-зелёный, омут холода, еловая сырость. Счастливее всего сочетается она с цифрой 24, с жёлтым и глубоким голубым — почти-синим, но с терпеливым внутренним светом — вместе с нею составляет он коренную, изначальную, с сумеречного раннего детства идущую триаду цветов моей жизни, часть её внутренних колористических координат.

С голубым и зелёным можно жить и дышать.

Персональный адвент

Предденьрожденская неделя традиционно бывает, хочешь не хочешь, но скорее всё-таки хочешь, вся заполнена рефлексией по поводу наступающего возраста и качества прожитой доселе жизни. Персональный адвент: выстраивание своего внутреннего устройства, совокупности своих внутренних событий в свете приходящего нового возраста.

А на наступающий день рождения желаю я себе прежде всего всё-таки много-много осмысленной, плотно организованной продуктивной работы — и как спасения, и как вида интенсивности жизни (осмысленность куда важнее «продуктивности»: продукты достаются другим и уходят, и деньги за них, если вдруг чудом оказываются получены, — истрачиваются, а осмысленность как собственная структура человека остаётся в нём. — Кажется сейчас, что сильнее всего, жарче всего я благодарна (сложно даже сказать, какому Адресату. Ну пусть Мирозданию) за то в жизни, что давало наибольшую осмысленность (включая предсмысловые её истоки, разумеется). Работы как человекообразующей практики. Тем более, что усилия человекообразования и их результаты в своём случае нахожу я очень недостаточными. А у меня, может быть, ещё добрая треть жизни впереди, — как знать! Как же не человекообразовываться.

О непозволительно преувеличиваемом

День рождения (совсем, совсем уже немного, до беспомощности немного времени до него осталось) — грубый, грубый шов, сшивающий две не совсем равные части года; рубец на их границе, через который непременно надо перебраться. Он воспалённый — и тело года вокруг него воспалено.

Значение этого дня и всего с ним связанного, конечно, непомерно преувеличено в человеческих обыкновениях. И тем не менее.

Обещание дороги

Время перед днём рождения кажется предотъездным, чувствуется как предотъездное, со всей внутренней динамикой предотъездности, даже если никуда не едешь, — обещанием больших дорог, топтанием на пороге перед раскрытой дверью, через которую тебя уже охватывают громадные объёмы воздуха.

И позднеиюльская Москва пахнет морем.

К искусству непринадлежности

И затем ещё стоит уезжать — всё-равно-уже-куда, тут важен сам жест — на свой деньрожденья (и на окрестные дни), чтобы, дистанцировавшись от жизни своей, взглянуть на неё — или хотя бы почувствовать её — со стороны, с позиции некоторой минимальной непринадлежности, ради некоторого минимального опыта её.

Вдох и выдох

Ну всё, теперь время будет стремительно оползать ко дню рождения (искристому-золотистому, как к нему ни относись, независимо от того, сколько лет исполняется, от тяжело-задохновенной, одышливой, сухо-потрескавшейся цифры «61», — мой день да и всё, должно же быть хоть что-то моим в этом утекающем, и стремительно, сквозь пальцы мире, — вот, точка в календаре). Прямая столь же финишная, сколь и короткая.

Ещё чуть-чуть, и год перейдёт в фазу выдоха, день рождения всегда делит год на две «неравные половины», на стадию восхождения-вскарабкивания и стадию нисхождения, скатывания, — на вдох и выдох.

Наступает время выдоха.

Год, набиравший себя всю первую свою половину, будет теперь вначале медленно, затем всё быстрее от самого себя освобождаться.

А я буду осваивать новый возраст, в нём, как всегда, поначалу будет жёстко, чуждо и странно, а потом он обживётся, смягчится, станет неотличимым от меня — и будет так же странно с ним расставаться, как теперь — признавать его в качестве своего.

Вот ведь и год назад

время тоже сломя голову катилось в последние предденьрожденские дни, вот оно уж и до венгерских именин теперь докатилось, сгорел июль своим тяжёлым, маслянистым пламенем, — ну, именины штука весёлая, в них не прибавляется возраст и не путаются в них никакие идеи ответственности, подведения, не приведи Господи, итогов, сокращения жизненного пространства и прочих радостей. И не нужна для защиты от них никакая печальная ирония, ироническая печаль.

(продолжение следует)

Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.