©"Семь искусств"
  июнь 2026 года

Loading

Пока Лолита принадлежит Гумберту, он может изображать из себя трагического героя, которому “всё позволено” благодаря силе страсти и красоте фразы. Но с появлением Куильти включается другая стадия матрицы: монополия рушится, и собственник-оратор превращается в собственника-страдальца. Перехватчик делает то, что делает Мышкин в сознании Рогожина: разрушает право владения — и тем самым запускает сюжет расплаты.

[Дебют] Исаак Розовский

ЛОЛИТА — ЭТО НАСТАСЬЯ ФИЛИППОВНА, MADE IN USA

Роман Набокова как полемическое переписывание матрицы «Идиота»

Эпиграф: «…Достоевский всегда как-то напоминает комнату, в которой днём горит лампа». — Владимир Набоков, «Дар» (глава 5); в английском The Gift: “a room in which a lamp burns during the day”

Исаак РозовскийНабоков в оценках русских писателей почти всегда пристрастен и почти всегда резок. Но главным объектом его нападок становится Достоевский. Он возвращается к нему снова и снова, как будто всякий раз проверяет: не пролезло ли в него то, что он отрицает. Его колкости — не просто издёвки; они работают как санитарные кордоны. Достоевский у Набокова — не соперник, а опасный вирус, зараза, от которой лучше держать дистанцию.

У этого отрицания есть своя экономика. Оно работает как способ не платить долг влияния. Литературный долг — вещь неприятная: он требует признать, что внутри тебя живёт чужая конструкция, чужая логика напряжения, чужой «надрыв» (и неважно, презираешь ты его или нет). Набоков предпочитает объявить такую конструкцию дурновкусием — «лампой, горящей днём» — чтобы не признать: эта лампа слепит именно его. И здесь возникает парадокс: чем яростнее Набоков отрицает Достоевского, тем яснее, что его антипатия слишком систематична, чтобы сводиться к простому «мне не нравится манера».

Это отрицание превращается в оберег, в страховку, выглядящую немного по-детски: если я первым назвал что-то «плохим», я уже не обязан объяснять, почему оно меня задевает. Если я заранее обесценил метод, я могу не замечать, как чужой метод работает во мне — в изменённом, «очищенном», «переписанном» виде. В этом смысле постоянные нападки выглядят как попытка «замести следы»: не следы текстологических заимствований (их может и не быть), а следы структурного родства.

Made in USA в заголовке — не шутка и не декоративная приписка. Это ключ к методу. Набоков пересаживает Настасью Филипповну на почву, которая ей чужда: шоссе, мотели, школьные коридоры, поп-коды, другая моральная атмосфера, другой “язык” повседневности. Перенос в Америку — способ одновременно (а) снизить узнаваемость русской матрицы и (б) проверить её на прочность в ином культурном климате. Русская трагическая фигура оказывается “в американском платье”: структура не исчезает, но меняет оптику и смысл — и тем заметнее становится то, что в исходнике ещё мерцало как «спасение», а здесь превращается в технику оправдания и смену владельцев.

И ещё одно уточнение, без которого “made in USA” неполон. Гумберт Гумберт — не «Набоков впрямую», но это, похоже, Набоков, отпустивший на волю собственное воображение: его устойчивый миф ранней, пороговой любви (то в автобиографической оптике, то в эстетизированной, то в игровой), доведённый здесь до предельной, нравственно рискованной формы — и одновременно снабжённый блестящей защитительной речью от первого лица. Этот миф действительно проступает в разных “режимах”: в «Других берегах» (Speak, Memory) — как ностальгическая история первой подростковой страсти (Тамара); в «Аде» — как развернутый подростковый роман Вана и Ады, эстетизированный до нарочитой “вне-моральности”; в самой «Лолите» — как внутренняя легенда об Аннабель Ли, заранее поданная как “первоисточник” и алиби. И — что особенно важно для “серьёзности” гипотезы — в «Даре» есть прямой проговор: Щёголев предлагает Фёдору сюжет будущего романа, по фабуле узнаваемо рифмующийся с «Лолитой» (мужчина/вдова/падчерица, “ещё совсем девочка”, и т. п.). Это означает, что мотив жил у Набокова не как случайная находка 1950-х, а как давно носимая и варьируемая тема, уже присутствующая в русскоязычном корпусе. Именно эта двойственность — “легенда о первой страсти” и “адвокатская риторика, превращающая насилие в историю чувства” — делает роман таким заразительным. И в этом же — ответ, почему в качестве матрицы удобнее всего именно «Идиот»: у Достоевского уже есть готовая сюжетно-психологическая схема вокруг травмированной девочки/девушки, где насилие маскируется под «воспитание», собственность переходит из рук в руки, а появление «перехватчика-спасителя» запускает фазу расплаты. Набокову остаётся сделать три операции: дать этой схеме голос преступника, пересадить её на американскую почву и вынуть из неё последнюю возможность спасения.

Важно уточнить: речь не о психологическом диагнозе автору и не об игре в «почему он так сделал». Речь о риторической функции отрицания. Для автора набоковского типа самый опасный противник — не тот, кто «не умеет писать», а тот, у кого есть инструмент воздействия, способный подчинять читателя. В борьбе с Достоевским Набоков, по сути, борется за монополию на читательскую зависимость: что имеет право на власть над читателем — достоевский «надрыв» или набоковский «стиль».

Отсюда естественный переход к нашему случаю. Если Достоевский для Набокова — опасная литературная схема, возможен такой сценарий: чтобы доказать своё превосходство, Набоков берёт одну из самых мощных достоевских конструкций — историю жертвы, за право сделать её своей собственностью мужчины готовы на всё. И Набоков переписывает её так, что в его версии спасение жертвы, даже как призрачная возможность, оказывается отменено, а оправдание — доведено до совершенства. Это не «заимствование» и не «плагиат». Это дуэль на чужой территории, но с заменой оружия: вместо сокрушающей читателя и его мозг кувалды Достоевского — клинок стиля.

Смешно и нелепо упрекать Набокова в «плагиате». Это слово только мешает и путает. Речь о полемическом переписывании (контр-ремейке), где сохраняются функции узлов сюжета, но меняется оптика (зло получает право говорить от первого лица) и инвертируется этический знак (спасение изымается из системы).

Чтобы не утонуть в «похожестях», полезно зафиксировать три проверяемых блока. Во-первых, тип насилия: как присвоение маскируется под «культуру» и «воспитание». Во-вторых, амбивалентность жертвы: как разорванность становится мотором сюжета и алиби для насильника. В-третьих, функция перехвата: как рушится иллюзия собственности и история переходит в фазу расплаты. Если совпадают все три блока — это уже не «мне кажется», а вполне себе архитектурная гипотеза.

Афанасий Тоцкий важен не бытовой развратностью, а цивилизованной оболочкой насилия. Он присваивает не только тело, но и право на интерпретацию. Он переименовывает преступление в опеку, зависимость — в благодарность, травму — в «воспитание». Это классический механизм: насилие становится «культурным проектом». Тоцкий не просто развратник “по факту”. Он человек, который оформляет насилие как цивилизованную сделку: он распоряжается судьбой Настасьи Филипповны, потому что заранее присвоил себе право считать её “материалом”, который он может лепить, как ему вздумается. Он не преступник, а заботливый «отец». В крайнем случае, «дядя», воспитание которого помогло жертве «выйти в люди», и теперь она обязана ему по гроб жизни.

Гумберт Гумберт — тот же тип (разве что более рефлексирующий), но доведённый до предельной эффективности: он делает собственный стиль своим адвокатом. Там, где Тоцкий скромно помалкивает, Гумберт объясняет нам — и тем самым пытается превратить читателя в соучастника. Он не просто совершает; он узаконивает. Его «любовь» — это насилие, переведённое с юридического языка на литературный, где оно начинает выглядеть «историей чувства». Читателя приглашают не только смотреть на факт, но и проглотить оправдание — как будто оно важнее факта.

Отсюда рабочая формула (не красоты, а точности ради): Тоцкий — «свёрнутый» Гумберт; Гумберт — «развёрнутый» Тоцкий. Свёрнутый — ибо не владеет речевой монополией; развёрнутый — ибо превращает оправдание в систему.

И здесь же — блок амбивалентности. Настасья Филипповна — не «нежная, но растоптанная невинность». Внешне она работает как femme fatale, но это не жанр и не поза; это поведение, в котором выражается «взрослая» система защиты от «детской» травмы. Она умеет ранить, провоцировать, унижать, отталкивать, притягивать — и этим одновременно мучает мужчин и даёт им удобнейшее алиби: «раз она такая, значит…». Тут момент, где унижение переводится на язык денег: Настасья демонстративно обращает себя в «вещь», имеющую стоимость, и заставляет мужчин показать, сколько они готовы за неё платить. Свою «цену» она превращает в плётку — и это не кокетство, а последний и, может быть, единственный способ её борьбы с «мужским миром».

У Лолиты амбивалентность тоже становится топливом: она мучает насильника, но одновременно даёт ему возможность переработать её реакции в доказательство «взаимности». Именно эта переработка и есть главный двигатель набоковской манипуляции читателем: язык-адвокат делает насилие внешне похожим на «историю чувства».

Во втором круге параллель идёт не через Тоцкого, а через Парфёна Рогожина. Если Тоцкий присваивает и рационализирует, то Рогожин присваивает и мучается. Его страдание — не искупление; это тоже своеобразная форма собственности: «мне больно — значит моё». И ключевая формула здесь такова: Рогожин — это Тоцкий, которого жертва вынудила чувствовать своё право собственности как неизбывную боль.

Настасья удерживает мужчину в режиме «то да — то нет»: то подарок, то пощёчина. Эта динамика не отменяет насилия; она объясняет, почему насилие становится взаимным уничтожением: травма превращает отношения в механизм, где никто не выигрывает — даже «владелец». Второй круг — не другая параллель ради красоты, а другая стадия работы той же схемы: присвоение обнаруживает, что объект не закреплён, и переходит в режим ревности-страдания.

Во втором круге Гумберт уже не «культурный опекун» (Тоцкий), а собственник-страдалец (Рогожин), который ревнует предмет своей страсти сперва к любому «носителю штанов» вокруг, потом — к конкретному перехватчику. Только у него вместо ножа — язык, вместо ярости — “версия событий”, вместо простого безумия — эстетизированная логика присвоения. Здесь «Лолита» становится особенно оголённой: насилие не просто показано — оно объясняет себя и тем самым пытается победить реальность.

Пока Лолита принадлежит Гумберту, он может изображать из себя трагического героя, которому “всё позволено” благодаря силе страсти и красоте фразы. Но с появлением Куильти включается другая стадия матрицы: монополия рушится, и собственник-оратор превращается в собственника-страдальца. Перехватчик делает то, что делает Мышкин в сознании Рогожина: разрушает право владения — и тем самым запускает сюжет расплаты.

И вот узел, ради которого всё это затевалось. Куильти — это Мышкин наоборот. Лучше сказать: Куильти — двойник-антипод Мышкина. Посмотрим на всё глазами собственника. Для Рогожина князь Мышкин — тот, кто перехватывает Настасью, разрушая монополию и превращая право владельца в вечное страдание. Для Гумберта Клер Куильти — тот, кто перехватывает Лолиту реально, без кавычек, разрушая легенду «единственности» и переводя сюжет в фазу расплаты.

Двойник — потому что функция одинакова: перехватчик. Антипод — потому что смысл перехвата противоположен. Мышкин перехватывает «во имя спасения» (пусть обречённого). Куильти перехватывает «во имя игры/потребления/рынка». Отсюда главный вывод: перехват не равен освобождению жертвы. Лолита, как объект присвоения, переходит из одних рук в другие. И если принять это, «Лолита» оказывается историей Настасьи Филипповны, рассказанной в нашем нынешнем «прекрасном новом мире», где спасение — уже не возможность, а лишь слово из устаревшего словаря.

Так выстраиваются два треугольника — одна матрица, но с инверсией знака. В «Идиоте» собственник-страдатель — Рогожин, жертва-триггер — Настасья, перехватчик — Мышкин (перехват во имя спасения). Финал радикализует собственность: «если не моё — то ничьё». В «Лолите» собственник-страдалец — Гумберт, жертва-триггер — Лолита, перехватчик — Куильти (перехват ради эксплуатации). Финал рушит монополию на тело и смысл, но свобода не гарантируется; остаётся лишь послетекстовая реальность.

В финале у Достоевского вина распределена так, что моральный суд невозможен, ибо нет виноватых: герои обречены, и читателю остаётся застыть перед непостижимыми «безднами» открывшегося бытия. У Набокова — совсем иная операция. Он сохраняет функцию перехвата, но вынимает из неё спасение как категорию и как надежду на хэппи-энд. И здесь начинается главный фокус Набокова: в истории поиска Куильти и его убийства Гумберт продолжает оставаться собственным гениальным адвокатом; он требует от читателей-«присяжных» не только оправдания, но и компенсации за причинённые ему муки — и добивается того, что читатель, сам того не желая, начинает принимать навязанную оптику, потому что говорящий не умолкает.

Если говорить простыми словами: один педофил убивает другого за то, что тот украл у первого предмет его преступной страсти. Нравственный читатель должен бы поморщиться и развести руками. Но Набоков устраивает так, что “нравственному читателю” становится неуютно прежде всего от собственной сопричастности: язык превращает животную страсть в «великую ЛЮБОФФ», а насилие — в «историю чувства». И убийство начинает выглядеть не как разборка двух преступников, а как месть «оскорбленного героя» похитителю, злодею-умыкателю. Это и есть та операция, которая отличает Набокова от Достоевского: функция остаётся, знак меняется, а спасение отменяется.

Впрочем, вернёмся к главному тезису — и сразу снимем три возражения, которые напрашиваются сами собой, а потому немного скучны.

Первое: «Это просто общая фабула: падшая женщина, соперники, перехват — при чём тут Достоевский?» При том, что сравнивается не «похоже/не похоже», а машина: насилие под видом «воспитания», амбивалентность жертвы как топливо и алиби, и — главное — перехват как переключатель режима (от «культурной опеки» к «собственнику-страдальцу» и расплате). Общая фабула — это скелет. Здесь совпадает кинематика суставов. И совпадает так, что становится неприятно: перехват в обоих текстах ломает монополию «владельца», но в одном случае ещё мерцает идея спасения, а в другом остаётся только «вещи» из рук в руки. То есть перед нами не «вечный сюжет», а вписанная инверсия.

Второе: «Набоков презирал Достоевского — он не мог на нём строить роман». Это возражение звучит как моральная отговорка: будто эстетическая ненависть гарантирует художественную стерильность. На практике всё наоборот: самый яростный объект отрицания часто и есть главный раздражитель системы, её постоянный тест на иммунитет. Набоков годами возвращается к Достоевскому — значит, спор для него не случайный, а структурный. И эпиграфный образ «лампы, горящей днём» — не “плюнуть и уйти”, а признание: Достоевский для Набокова — опасный «вирус», от которого хочется отгородиться афоризмом.

Третье: «Нет текстовых совпадений — значит, нет доказательств». Это требование удобно, потому что оно подменяет задачу: будто влияние существует только в виде одинаковых прилагательных. Но интертекст бывает не цитатным, а архитектурным: совпадают не слова, а позиции и функции — кто «опекает», кто «владеет», кто «перехватывает» и что становится расплатой. Если кому-то хочется «суда по отпечаткам пальцев» — пожалуйста: следующий шаг действительно должен идти через лексические поля собственности, риторику самооправдания и композицию перехвата. Но отсутствие прямой цитаты не отменяет главного: структура может быть заимствована именно потому, что она сильнее любого самого изысканного словесного оборота.

Share

Исаак Розовский: Лолита — это Настасья Филипповна, made in USA: 14 комментариев

  1. Мина Полянская

    Возможно ли такое сравнивание? Возможно, если вы, или, допустим, я , пожелали бы написать сценарий на тему: « насильственное овладение, или владение девушкой, или девочкой — несовершеннолетней». На этом, кажется, сходство заканчивается, хотя читать ваш анализ было интересно и любопытно. Это, кажется, расклад, исследование – сценариста, который желал бы написать пьесу, или сценарий, а, может, синопсис к задуманному кинофильму и нашёл сходство между героинями в романах «Идиот» и Лолита»
    Насколько помню у «Лолиты» есть «предисловие» автора с предостережением: люди, будьте бдительны. Педофилов много. Роман, в котором дан чуть ли не медицинский анализ педофилов и нимфеток. Вы помните, как Гумберт Гумберт описывает, каких именно девочек он любит? Как должны быть недоразвиты женские признаки и пр.? Главный герой – нездоровый человек, циничный в своих требованиях к «объекту любви»? Становится даже жутковато. Иной раз мне казалось, что я читаю готический роман. Особенно в этих переездах от места месту, чтобы тайна запретной любви не раскрылась. Выясняется даже, что педофилы узнают друг друга по каким-то признакам. В руках такого мастера каковым был Набоков, это драма величайшей силы. А у Достоевского? Тоже трагедия! Трагедия социальная, нравственная с элементами религии ( бога вспоминают). Настасья Филипповна – беззащитная жертва — с самого детства. Так же, как и бедная девочка, которую изнасиловал Ставрогин в романе Достоевского «Бесы». Эта девочка повесилась. Никакой нимфетки нет и в помине! Мне кажется, что Достоевский ближе Диккенсу с его лондонской клоакой, которая испугала Достоевского ( он написал о своём ужасе продаваемых в Лондоне девочек в «Дневнике писателя»). У Диккенса – лондонская клоака с беззащитными детьми, а у Достоевского петербургская клоака с его Сенной площадью. А Набоков? Он написал о страшном явлении, о котором замалчивали. Никто не хотел говорить

    1. Isaak Rozovsky

      Дорогая Мина, спасибо за интересный коммент. По поводу предостерегающего мир Набокова самым выразительным ответом Вам будет стихотворение самого Владимира Владимировича, написанное, обратите внимание, в 1928 году, за четверть века до появления «Лолиты». Привожу стихотворение «Лилит» полностью, хотя оно и длинное:
      «Яворы и ставни
      горячий теребил Эол
      вдоль пыльной улицы. Я шел,
      и фавны шли, и в каждом фавне
      я мнил, что Пана узнаю:
      «Добро, я, кажется, в раю».
      От солнца заслонясь, сверкая
      подмышкой рыжею, в дверях
      вдруг встала девочка нагая
      с речною лилией в кудрях,
      стройна, как женщина, и нежно
      цвели сосцы — и вспомнил я
      весну земного бытия,
      когда из-за ольхи прибрежной
      я близко-близко видеть мог,
      как дочка мельника меньшая
      шла из воды, вся золотая,
      с бородкой мокрой между ног.
      И вот теперь, в том самом фраке,
      в котором был вчера убит,
      с усмешкой хищною гуляки
      я подошел к моей Лилит.
      Через плечо зеленым глазом
      она взглянула — и на мне
      одежды вспыхнули и разом
      испепелились. В глубине
      был греческий диван мохнатый,
      вино на столике, гранаты,
      и в вольной росписи стена.
      Двумя холодными перстами
      по-детски взяв меня за пламя:
      «Сюда»,— промолвила она.
      Без принужденья, без усилья,
      лишь с медленностью озорной,
      она раздвинула, как крылья,
      свои коленки предо мной.
      И обольстителен и весел
      был запрокинувшийся лик,
      и яростным ударом чресел
      я в незабытую проник.
      Змея в змее, сосуд в сосуде,
      к ней пригнанный, я в ней скользил,
      уже восторг в растущем зуде
      неописуемый сквозил,
      – как вдруг она легко рванулась,
      отпрянула и, ноги сжав,
      вуаль какую-то подняв,
      в нее по бедра завернулась,
      и, полон сил, на полпути
      к блаженству, я ни с чем остался
      и ринулся и зашатался
      от ветра странного. «Впусти»,—
      я крикнул, с ужасом заметя,
      что вновь на улице стою
      и мерзко блеющие дети
      глядят на булаву мою.
      «Впусти»,— и козлоногий, рыжий
      народ все множился. «Впусти же,
      иначе я с ума сойду!»
      Молчала дверь. И перед всеми
      мучительно я пролил семя
      и понял вдруг, что я в аду.»

  2. Isaak Rozovsky

    Дорогой Иосиф, не понимаю, чем Вас так возмутила непритязательная шутка о релоканте Набокове? По-моему, она вполне удачно перебрасывает мостик между теми незапамятными временами и нашим — суровым, но прекрасным, — сегодня.:))

    Что касается Салли Хорнер, то от Вас, читателя явно многоопытного, даже странно слышать утверждение, что именно ее история подстегнула воображение автора, который чуть ли не в каждом своем произведении рассказывает о своей ранней и запретной любови к прекрасной сверстнице.

    1. Иосиф К-н

      Isaak Rozovsky
      01.07.2026 в 07:09
      … прекрасным, — сегодня.:)
      ———————————————-
      Простите, но что Вы находите такого «прекрасного» в сегодняшних войнах и в гибели безвинных людей в Израиле, в котором Вы себя по-видимому чувствуете «релокантом» или в/на Украине?
      Не я первый ссылаюсь на Салли Хорнер, были возможно и другие прототипы. Такой «клубнички» всегда и везде было до и больше. Но Вы наверно согласитесь, что ВВН и как человек, и как писатель — полная противоположность ФМД, последний, что ни говори, был достаточно патологической личностью и … художником в том числе, и, как всё патологическое, именно этим привлекает и привлекал к себе внимание.

  3. Иосиф К-н

    Насчет ваших «географических точек», я всего лишь процитировал первую сентенцию Вашего «био», которая говорит о том, что хотя Вы вроде бы физически и переместились из этого своего Египта, но духовно Вы там и остались, и всё, что Вам близко и дорого, включая бедную Настасью Филипповну и прочих героев ФМД, это всё там. Ну, и поэтому совсем не удивительно, что всё «made in USA» Вам глубоко чуждо и всех кто так или иначе связан с этим надо уличить, если не прямом плагиате, то хотя бы в неком «переписывание матрицы «Идиота»». Так держать!

    1. Isaak Rozovsky

      Ну у Вас и воображение, любезный Иосиф! На основании того, что я позволил себе сопоставить двух героинь известных русских писателей, Вы делаете смелый вывод — что духовно я остался в Египте при котлах с мясом. Натяжка-с. При этом, не скрою, ФМД был и остается моим любимым писателем, но и релоканта Набокова я тоже люблю, хотя и не столь пламенной любовью. Меня удивило, что никто из лит. критиков не обратил внимание на очевидный факт — использование Набоковым матрицы из «Идиота» при написании «Лолиты». О чем я и позволил себе со всей скромностью указать.
      P.S. Право, мне было бы куда интереснее услышать от Вас аргументы, опровергающими мои тезисы.

      1. Иосиф К-н

        Назвать Набокова: Релокантом, — это уже нечто! Теперь насчет «натяжек», «вирусов» и пр. вашего «изящного литературоведения». Сразу признаюсь, что я не являюсь большим поклонником «Лолиты» и роман «Идиот» нмв намного более интересен и безусловно монументальнее. Кроме того, этот роман лишен обычной для ФМД ходульности, которая так претила высокому стилисту и собирателю экзотических бабочек ВВН. Также хорошо известно, что предтекстом к «Лолите» послужила реальная, довольно типичная для Штатов история 11-летней Салли Хорнер (тутошняя Настасья Филипповна, если хотите), за которой Набоков внимательно следил. Можно, конечно, спекулировать о всевозможных вирусах и инфекционных матрицах, которыми де заразился ВВН от ФМД, весьма его недолюбливая, но, по-моему, это уж точно та самая натяжка, или днем горящая лампа, чтобы ещё раз засветиться.

  4. Isaak Rozovsky

    Мне всегда нравились люди едко-ироничные и желчно-саркастичные, такие как Вы, доселе мне неизвестный Иосиф К-н. Поэтому особо рад нежданному знакомству. Не очень понял, зачем Вы сочли необходимым дважды упомянуть две географические точки моего обитания, но, видимо, это было необходимо. Зато как элегантно Вы вплели в конце своего комментария длинный список героев Федора Михайловича, убедительно доказав, что с его творчеством знакомы непонаслышке. Жаль только, что забыли вставить братьев Карамазовых и милейшего Фому Опискина, которого стилем своим Вы мне «ужасно, ужасно»(с) напомнили.

  5. Иосиф К-н

    Король, то бишь Набоков оказался голым, и не просто голым, а фактически мелким плагиатором и не кого бы там ни было, а своего антипода Достоевского! ( Стоит конечно отметить, что наш тончайший криминалист-«литературовед», чувствуя, что его занесло чересчур далеко, всячески старается откреститься от такого больно уж банального обвинения.) Тем не менеее нашего «москвича, живущего в Иерусалиме» необходимо поздравить с его таким психологически-тонким разоблачением пытавшегося так долго скрываться этого мелкого, а иначе и не назовешь: «литературного воришки». Все доказательства, почище тех лубянковских, налицо. Тут тебе и «матрица», тут тебе и «треугольники», не говоря уже о «контр ремейке» и прочих «узлах и оберегах». Остается только пожелать нашему московско-иерусалимскому Пинкертону дальнейших успехов в его «выведение на чистую воду» этого «made in USA» литературного компилятора, ведь впереди ещё столько совершенно захватывающих разоблачений: где все эти Раскольниковы, Рогожины, Ставрогины и Порфирии Петровичи, под кого он там их пытался замаскировать? Работы впереди непочатый край!

  6. Ася Крамер

    Замечательный текст, литературоведение высшей пробы. Точно и тонко подмечено, что и у набоковского персонажа, Гумбольта, и у героя Достоевского любовные «радары” считывали только себя. Любовь «обладателей» в крайнем нарцисстическом проявлении. И различия подмечены тонко.

    1. Isaak Rozovsky

      Спасибо! Всегда приятно слышать комплименты, даже если они и не вполне заслужены.:))

      1. Ася Крамер

        Это не комплименты, а уточнение . А именно желания обладания как диагноза. Паранойя, принимаемая читателями за «любовь-морковь». Читателю подавай оную. У нас (в целом я говорю), все темы по сути запрещены. Потому что в если копаться, можно до чего-то и докопаться. Одно только можно — «про любовь»! И под нее уже списать темы вполне серьезные. Все равно будут толковать как про «морковь».
        PS. Комплименты конечно не отменяются. Анализ очень заинтересовал — как по мне, это лучший комплимент

        1. Isaak Rozovsky

          Дорогая Ася! Да, Вы правы — это лучший комплимент. Поэтому еще раз — большое спасибо!

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.