©"Семь искусств"
  июнь 2026 года

Loading

Я был полностью, на 150 процентов, уверен в том, что антисемитизм остался где-то далеко за бугром, и чем дальше поезд, увозивший меня в апреле 1978 года из СССР, удалялся от советской границы, от польской границы и далее от австрийской границы в солнечную Италию, тем меньше воздух, который я вдыхал, был насыщен юдофобией.

Марк Иоффе

КАФЕДРА В ГОРОДЕ ЭНН

Воспоминания об ушедшей эпохе

(продолжение. Начало в № 10/2016 и сл.)

Глава 20

Марк ИоффеЯ приближаюсь к концу моего рассказа о моей жизни в Энн Арборе и обучении на Кафедре Славянских языков и литератур Мичиганского Университета.

Но прежде чем обратиться к самому процессу заканчивания диссертации и ее защите, а также к рассказу о моих весьма жалких и глубоко безуспешных попытках поиска преподавательской работы, я хочу коснуться политических взглядов и связанной с ними атмосфере, царившей у нас на Кафедре и в других университетах, где мне довелось провести некоторое время.

Глазами очевидца о политике и идеологии на университетских кампусах

Мое желание коснуться этой темы связано с теперешними событиями в американской и мировой социально-политической жизни и особенно с тем змеюшником, который зашевелился и взорвался фонтанами миазмов, последовавшими за кровавыми событиями 7-го октября 2023 года в Израиле.

Конечно то, что произошло начиная с 8-го октября 2023 года на университетских и школьных кампусах и вылилось на городские площади, улицы, мосты и дороги в форме вакханалии анти-израильских и анти-сионистских протестов и иудофобных акций, созрело не в одночасье. Оно набухало и воспалялось годами, и я тому был свидетель с моих первых шагов в американских университетах.

Когда я, бывший советский хиппарь двадцати лет, появился зимой 1978-го года на кампусе Квинс Колледжа (моего первого американского университета) в Нью-Йорке, то я практически сразу обнаружил то, что мне тогда казалось потешным курьезом: мои сверстники, американские хиппи, как и наши профессора разных возрастов и рас, и национальностей, по существу все имели, по моей наивности, неожиданные для меня политические и идеологические воззрения. Практически все рожденные в Америке или на Западе университетские люди, с которыми мне приходилось сталкиваться, оказалось, были в той или иной степени заражены “детской болезнью левизны” (как говорил о чем-то подобном Владимир Ильич). Конечно, только мудак мог не ожидать подобного расклада, и я, видимо, подобным мудаком и был. Скорее всего, я подозревал, что приехав в Америку, я обнаружу, что тамошние хиппари, любители рок-музыки и университетские интеллектуалы будут, может быть, где-то чуть-чуть капельку критически настроены к каким-то проявлениям американской жизни. Ну, скажем, я допускал, что они иронически настроены к буржуазному мещанству (что бы оно собой не представляло), что они отвергают разные человеконенавистнические воззрения типа фашизма, расизма, национализма, и, конечно же, антисемитизма. Конечно, я предполагал, что просвещенные американцы, которых я встречу, будут против войны. Все равно, какой войны. Ну а кто же в здравом рассудке за войну? Я видимо ожидал, что это будут продвинутые, выскоосведомленные люди, которые через свободную западную прессу и средства информации сформировали ясное видение мира, где просто и конкретно обозначены параметры и стороны добра и зла.

Соответственно, я предполагал, что те, с кем я встречусь, будут иметь очень отчетливое представление о том, насколько лучше и гуманнее западная буржуазная демократия в сравнении с устаревшим и опозорившимся Советским Союзом с его “Сталин, Берия, Гулаг!”. А уж, что касалось такого допотопного и отсталого явления, как антисемитизм, так я был совершенно уверен, что в Америке, стране победившего модерна, подобное атавистическое явление я никогда не встречу, разве что среди уж совершенно безнадежно отсталых и тупых людей крайне реакционных взглядов.

Я был полностью на 150 процентов уверен в том, что антисемитизм остался где-то далеко за бугром и чем дальше поезд увозивший меня в апреле 1978 года из СССР удалялся от советской границы, от польской границы и далее от австрийской границы в солнечную Италию, тем меньше воздух, который я вдыхал, был насыщен юдофобией. Италия, конечно, где-то что-то когда-то плохо сделала евреям, типа римляне разрушили второй храм, но с тех пор прошло некоторое время и врожденное итальянское добродушие взяло верх и от древних этнических предрассудков ничего не осталось.

Тем более, я предполагал, что перелетев через океан дух древних европейских фобий совсем рассосется и уж в Америке меня не достигнет.

Так, собственно говоря, и было в отношении антисемитизма. За мои 47 лет жизни в Америке я его практически никогда не встречал. Так было до 8-го октября 2023 года.

Т.е. я, конечно, наталкивался на какие-то рудиментарные отголоски антисемитизма и в Америке, но только в специфическом контексте и только в среде русских или восточноевропейских эмигрантов. И только в подобной среде. Когда я говорю “русских эмигрантов”, я специфически имею в виду, конечно, не бывших советских евреев всех волн. Я имею в виду эмигрантов первой (послереволюционной) или второй (послевоенной) эмиграции, людей этнически русских или, возможно, русскоязычных украинцев и белорусов. Среди этих людей я видел проявления настоящего “животного” антисемитизма, с которым я практически не соприкасался даже в Советском Союзе. Я имею в виду антисемитизм, который настолько иррационален, что у особей, зараженных им, он вызывает чисто физиологическую реакцию на евреев, как при прикосновении к пищеварительным отходам или при случайном поедании червей или мух.

Мои антисемиты

К примеру, у нас в Квинс Колледже была группа студентов, чьи родители были продуктами указанных ранних волн эмиграции. Была среди них девушка по имени Ира, американка, дочь родителей из второй эмиграции. Ира была на пару лет старше меня, очаровательная блондинка с серыми глазами и овальным лицом девушки с картин фламандских художников. Она совершенно чисто говорила по-русски (как собственно и все ее сверстники из этой группы русских студентов). Она была ласкова и приветлива и явно благоволила ко мне. Она, конечно, хорошо понимала, кто я, и видимо ей импонировало то, что у меня русская мама, и на факт моего полуеврейского происхождения очаровательная Ира, видимо, закрывала глаза. До того момента, как будучи в гостях у одного из ее русских приятелей я не нарвался, высказавшись с симпатией по какому-то поводу, связанному с Израилем. Тут Ира меня строго отчитала, как темного эмигранта-несмышленыша, несущего досадную ахинею на тему того, о чем он не имеет представления, ибо стыдно защищать страну — кровавого агрессора, который беспощадно и бессмысленно уничтожает, повинуясь только своим кровавым инстинктам, беззащитное и невинное арабское население. Я тихо выслушал ее и даже, видимо, смалодушничал, сделав вид, что она открыла мне глаза на истину и я пересмотрю мои нелепые провинциальные взгляды. Мне нравилась Ира, и я хотел, чтобы я по-прежнему нравился ей, несмотря на мой нелепый произраильский “пук”.

Происходило это в квартире нашего общего приятеля, тоже русского происхождения, здоровенного балбеса и наркомана, который был внучатым племянником Керенского. Да-да, того самого Александра Керенского, который обосрался со Временным правительством в 1917 году и трусливо бежал от большевиков из Петербурга, позорно переодевшись (как гласит лживая легенда) женщиной!

Гн. Керенский был добродушен и имел довольно широкий кругозор, хорошо знал рок-музыку и даже был начитан. О России и русской истории он знал, как и полагается родственнику Керенского, не мало, но, что меня удивило с самого начала нашего общения, он был социалистом и вообще придерживался весьма крайне левых взглядов, коих у него был полный полагающийся прогрессивному юноше набор: он был против американского империализма, против богатых, за бедных, за передел имущества, за социальные программы, за расовые меньшинства, в частности за кубинских эмигрантов, которые в те дни бежали на плотах во Флориду с Острова Свободы, и к чему в целом русские и советские эмигранты относились весьма критически. Левизна его взглядов как-то не состыковывалась в моем сознании с крайне критическим отношением Гн-а Керенского к Советскому Союзу и советской власти. Однако потом я заметил, что подобный логический диссонанс присущ, если не всем, то большинству так называемых американских “левых”.

Особым диссонансом мне казалась явная и нескрываемая им неприязнь к евреям. Казалось бы, если ты за униженных и угнетенных, то ты должен и евреев бы записать в таковые и сочувствовать им за все вековые муки притерпленные народом-страдальцем. Но хуюшки! Как только я упоминал в беседе слово “Израиль” или “еврей”, так добродушная физиономия Керенского искривлялась в брезгливой гримасе и он фыркал, давая мне понять, что меня занесло в какие-то совершенно неприличные для обсуждения дебри. Он был мальчик воспитанный и сдерживался, как правило, и только однажды не выдержал, когда я видимо по пьяни поведал, что мой папа и в Советском Союзе был обрезанным евреем. Услышав такое, Керенского перекосило в судороге отвращения и он вымолвил: “Это отвратительно!” Хотя непонятно, было ли отвратительно то, что я вообще о таком рассказываю, или то, что подобная пакость могла происходить в Советском Союзе.

А еще в этой компании был мальчик Сережа, сын каких-то потомков-белоэмигрантов из Харбина. Сережа прекрасно говорил по-русски, он, кажется, даже ездил на какую-то языковую программу в Советский Союз, где явно многому научился. Этого Сережу буквально трясло от брезгливости, когда он оказывался поблизости с еврейскими эмигрантами из Союза, которых в Квинс Колледже было очень много. В целом, он мог легко избегать подобного неприятного общения, но тут Ира стала меня таскать с собой и Сереже это сильно действовало на нервы. Однажды мы ехали из колледжа в автобусе, и я сидел с Ирой, а на сидении впереди нас спиной к нам сидел Сережа. Я что-то острил, и Ира смеялась моим шуткам, и вдруг я слышу, как с переднего сидения доносится: “Да заткнись ты уже! Заткнись, честное слово!” Сережа не оборачиваясь к нам бормотал себе под нос, глядя в окно. Автобус скрежетал, и было не ясно слышно, мы с Ирой переглянулись в недоумении, но она сразу же нашлась: “Сережа все время бормочет всякое. Он этим известен. Но он очень умный, он знает китайский язык и он вообще за коммунизм.” И она улыбнулась, давая мне понять, что умный Сережа заблуждается в своих политических симпатиях. Сообразительная Ира мгновенно сориентировалась, что лучше подать Сережин выпад, как политическую, а не этническую неприязнь.

Белогвардейская профессорша и тупые эмигранты

Ранее, во второй главе моего повествования, я рассказывал о моей профессорше из Квинс Коледжа Вере Григорьевне Сандомирской-Данэм, сыгравшей краеугольную роль в моем образовании. Это она заманила меня в филологию и дала рекомендацию в Мичиганский Университет, тем самым направив мою судьбу.

Я рассказывал ранее, как я учился у нее на курсе по русской прозе XX века. Курс этот слушали только русскоязычные студенты, либо новоприбывшие эмигранты, типа меня, либо потомки русских семей из прошлых волн эмиграции. Именно на лекциях Веры Григорьевны я познакомился с Таней и Керенским. Вера Григорьевна была желчна и ворчлива, и тратила много времени в классе, который она вела по-английски, на высмеивание и критику студентов.

Эмигрантов она журила за провинциальность и присущие эмигрантам правые политические взгляды. Особенно ее раздражало то, что эмигранты с большой симпатией, если не обожанием, относились к президенту Рейгану и Республиканской партии в целом. А также она ругала нас за присущий эмигрантам расизм и этническую нетерпимость. Это была как раз осень 1980-го года, и в эти дни проходил знаменитый массовый побег кубинцев во Флориду на плотах и прочих плавучих средствах. Это событие ярко показано в замечательном фильме Брайана Де Палма с Ал Пачино в главной роли “Скарфейс”. Советские эмигранты, как всегда и по любому поводу, имели твердое мнение на счет “новоприбывших” кубинцев, к которым они относились крайне негативно, желали, чтобы их не пускали в Америку, а отправляли бы куда угодно, там в Мексику или Колумбию. Еще до выхода “Скарфейс” наши эмигранты решили, что кубинцы с плотов убийцы, торговцы наркотиками и проститутки. Этому пониманию немало содействовала нью-йоркская русскоязычная газета, самая читаемая из русских газет в Америке — Новое Русское Слово. Источник, честно скажем, “правее стенки”, известный своей консервативностью как в политических, так и культурных вопросах. Более прогрессивные эмигранты эту газету еще называли “Правда” навыворот”. Да ее еще много как называли… И по делу. Хотя, конечно, эта газета была полезна хотя бы тем, что давала представление о том, чем живут эмигранты разных “волн”, и новостями нью-йоркской жизни, и также ярко выраженными политическими и культурными симпатиями и антипатиями. Было похоже, что эмигрантская масса получает свои политические суждения в готовой форме из передовиц и статей этой газеты.

Конечно же, эта газета была за Рейгана и за республиканцев, и прежде всего по тому, что в те годы республиканская партия, по сравнению с демократической, была намного более критически и непримиримо настроена по отношению к Советскому Союзу. Для меня это тоже было важно, как и для других эмигрантов, кстати говоря, всех волн. Непримиримость к Советскому Союзу, к самому факту его существования, пожалуй, была единственной темой, по которой взгляды представителей всех “волн” эмиграции сходились.

Правда, если углубиться, то все “волны” эмиграции в массе своей так же сходились в отношении внутренних социально-политических вопросов жизни Америки. Им всем был присущ в какой-то (часто изрядной) мере расизм — пренебрежительное и брезгливое отношение к черным и испаноязычным американцам, как к бандитам, тунеядцам и в целом генетически ущербным человеческим особям. Соответственно, так же негативно эти эмигранты относились и к социальным программам, которыми по их мнению безпропорционально и мошеннически злоупотребляли члены презираемых меньшинств. Тот факт, что и наши собратья, советские эмигранты, не отказывались от социальных программ и зачастую ими злоупотребляли, как-то странным образом выпускался из виду. Видимо по причине того, что “мы”, мол, “белые и образованные” и кому же ещё не давать деньги и жилье за дарма, как не нам?

Не любили также эмигранты всех “волн” и “новоприбывших”, т.е. новых эмигрантов, прибывающих в Америку, и ратовали за более строгую эмиграционную политику, которая бы отсеивала всяческий “человеческий мусор” и пускала бы в страну только такие трудолюбивые, честные и генетически чистые особи, как и они сами.

Входя в мой класс по русской прозе XX века, я, конечно, не знал политических воззрений моей белоэмигранской профессорши. Я допускал, что она будет непримирима и критична к Советскому Союзу, но, честно говоря, я ожидал подобного отношения практически от любого просвещенного американца.

Так, собственно говоря, и было с Верой Григорьевной, и никаких сюрпризов в ее политических взглядах я не замечал до того момента, как она обрушилась на класс за неполиткорректные высказывания по поводу прибывающих на плотах “бандитов с Кубы”.

Я сам как раз сидел тихо и ни каких мнений по поводу кубинцев не выражал, ибо у меня их собственно и не было. Я думал про себя, что оно как бы понятно, что люди, рискуя жизнью, бегут с Кубы. Мы же не относились негативно к беглецам из СССР или восточной Европы. А что до бандитов, так и среди нашей эмигрантской братии на Брайтон Бич были свои бандиты, хоть куда и пострашнее кубинцев.

Старушкин гнев возрос в следующие дни и недели, когда речь среди студентов в классе зашла о победе Рейгана на президентских выборах и о том, как хорошо заживется при новом республиканском правительстве.

Тут старушку совсем сорвало, и она завелась громогласной речью о том, что в стране наступает фашизм и что силы тьмы и зла пришли к власти, и теперь будут попраны и свобода, и демократия, и сама конституция, и что если бы она была молода, то она бы бежала из этого наступающего ада в Канаду, а еще лучше бы в ее любимую Италию, ибо из всех языков, которыми она владеет, итальянский ее лучший, хотя, конечно, оно и в Италии скверно, отметила она, ибо ее захватили коммунисты и всякие террористические Красные Бригады.

Теперь, слушая подобные же стенания и призывы к эмиграции из Америки по случаю второго пришествия Трампа, я вспоминаю, что я все это уже слушал во время вступления на трон Рональда Рейгана в 1980-ом году. Такой же стоял стон, такие же проклятия и истерики. Рейган был воплощением республиканского Сатаны до того, как его затмил Трамп.

Слушая старушку, я сразу понял, что очевидно среди американских академических людей “не все так однозначно” и что, как говорил мой папа-музыкант на лобуховском сленге — надо “кочумать” (помалкивать) на внутренне-американские общественно-политические темы.

И “кочумать” я стал, и подобное “кочумание” стало моей натурой на всех университетских кампусах, на которые меня заносила жизнь.

Это может показаться хитрым приспособленчеством, как раз тем поведением, от которого нас тошнило в Советском Союзе. На первый взгляд так оно может и было, но только на первый взгляд, и я постараюсь дать объяснение подобному моему поведению.

Отмечу однако одну досадную, но неизбежную и повсеместную идиосинкразию американского, да и вообще западного университетского бытия. Оно как бы если ты студент, аспирант, профессор, проводящий жизнь на кампусе, ты по логике вещей принадлежишь к одной из самых желаемых и элитных гильдей в мировой истории. У тебя, особенно в Америке, есть невероятная свобода слова, твой вид занятий, казалось бы, дает тебе возможность свободно мыслить, задавать самые трудные вопросы и искать самые сложные, неожиданные и спорные ответы на них. Казалось бы, свободнее тебя — человека с кампуса — нет ни кого на свете. Понятно, что работяги с фабрик или инженеры из корпораций, или клерки в баках не обладают подобными свободами. Но грустный парадокс заключается в том, что и ты, человек с кампуса, отнюдь не обладаешь той свободой, которую тебе приписывает и молва, и та легенда о университетской свободе, которую ты сам выдумал или которую тебе поведали другие. На самом деле твоя свобода на кампусе очень жестко регулируется, и в первую очередь она регулируется не администрацией университета, а твоими коллегами — такими же, как ты, студентами, профессорами, библиотекарями. Ты либо очень быстро поймешь, когда и как нужно “кочумать”, или будешь водить такси до конца своих дней. “Свобода есть осознанная необходимость”, не так ли?

Почему я “кочумаю”?

Дело в том, что первые 10-12 лет моей Американской жизни, мое отношение к американским социально-политическим разногласиям и битвам определялось существованием Советского Союза и отношением к оному.

Т.е. я знал, что многие мои американские коллеги по академии, будь то профессора, студенты или библиотекари, стоят в той или иной степени на лево-либеральных позициях. Они, как правило, не питали любви к СССР, как таковому, и к советской форме социализма в частности. И это нас сближало. В то же время они зачастую симпатизировали идеям социализма “с человеческим” лицом. Я подозревал, что это чистая утопия и что такого “лица” быть не может, но зачем спорить с романтическими воззрениями коллег и наживать себе врагов? Время, мол, покажет…

В целом же я отчасти жил в некотором парадоксе. По моему стилю жизни и поведению я как бы был нормальный молодой человек прогрессивно-либеральных взглядов. Будучи одет как хиппи или как битник, с соответствующей лицевой растительностью, с “конским хвостиком” длинных волос, в “ленноновских” очках, я не мог быть заподозрен в ретроградных воззрениях. Оно конечно, все знали о моей нелюбви к Советскому Союзу, но видимо считали, что во всем остальном я человек вполне прогрессивных, современных, если не таких же, как и у них самих, левых взглядов.

И во многом они не заблуждались. Я видимо был тогда, как и сейчас, классическим либералом 60-х годов. Что подразумевало уважение к гражданским правам и конституции, веру в равенство сословий и классов, и тем более, национальностей и рас. В расовом вопросе я придерживался и придерживаюсь блестящего постулата Мартина Лютера Кинга о том, что человека нужно судить не по цвету кожи, а по качеству его характера. Такой взгляд казался мне совершенно естественным и единственно верным, и я был и являюсь нынче последователем принципа “цветовой слепоты”. Что, конечно, не исключало для меня понимания того, что у народов и рас есть свои им присущие привычки, предрассудки, поведенческий код, приязни и неприязни, и это надо держать в голове и относиться к этому по возможности чутко.

Конечно, в ранние годы моей жизни в Америке я, быть может, как и другие эмигранты моего времени, подсмеивался над социальными программами, “плодящими бездельников и проходимцев”. Я, как и любой нормальный человек, обходил стороной “опасные районы” и всяческие гетто. А кто же этого не делал? Тут вопрос практический.

Мои коллеги и профессора часто стояли и выражали крайне левые с моей точки зрения взгляды. С этим нужно было жить и мириться. Так делали все, даже те немногие профессора, кто придерживался более консервативных взглядов на реальность. Но большинство моих коллег были в той или иной степени левыми. Причем некоторые из них настолько жили в своем каком-то самосозданном мирке ценностей, что они думали, что в целом я за Советский Союз, как таковой, но только что не согласен с данными тупыми его правителями. А в целом, если бы не агрессивность американской политики по отношению к СССР, он бы был бы намного приемлемее, может быть, бы напоминал Чехословакию 68го года, т.е. имел бы “человеческое лицо”… Про меня иной раз говорили, представляя кому-то в компании: “вот это Марк, он из Советского Союза. Он ПОНИМАЕТ!” Я не совсем понимал, что такое я “понимал”, но воспринимал это, как своего рода комплимент. Типа, что я не тупой “америкос”, который представления не имеет, как на самом деле вещи обстоят на свете, а знаю, кто на самом деле плохой или хороший.

Некоторые из моих профессоров, с которыми мне пришлось близко работать, могут быть примерами некого, почти шизофренического отношения к Советскому Союзу, которое сочетало отвращение к нему, как тоталитарной системе подавления личности, и в то же время некую симпатию и тягу к краеугольным марксистско-ленинским принципам, воспринимавшимся, как гуманистические, лежавшим, по их пониманию, в его основе. Прежде всего, было интересно то, что совершенно не замечался факт того, что эти “светлые гуманные принципы” никогда не были воплощены в жизнь ни в одной из стран “победившего марксизма.”

Оно и нынче так: среди академической и прочей интеллигенции ведутся бесконечные разговоры о том, как наш западный капиталистический мир колониализма и расизма погряз в грехе и что “мы свой мы новый мир построим” на развалинах империалистических империй белых людей, приняв во внимание нужды, чаяния и обиды всех “униженных и оскорбленных” всех цветов и рас, и религий, и вот тогда заиграет ангельская музыка…

Евтушенко и стареющий Джеймс Бонд

Например, был у нас в Квинс Колледже профессор Альберт Тодд, которого я упоминал ранее. Тодд был красавец с постоянным загаром на породистом лице Роджера Мура в роли Джеймса Бонда. Он был высок, широкоплеч, всегда в черном, в рубашке наполовину расстегнутой, обнажая могучую грудь, с роскошной серебряной шевелюрой и жемчужной улыбкой, растопляющей сердца самых интересных и труднодоступных дам. Он славился своими плейбойскими чарами и дружбой с Евгением Евтушенко, многолетним соратником и переводчиком которого он был.

С первым аспектом его известности я столкнулся лично, и об этом я поведаю ниже. А с Евтушенко его связывали давние отношения, начавшиеся еще в ранние 60-е годы, во время первых визитов поэта в Америку. В 60-тые годы они оба, высокие сексопильные красавцы, колесили по Америке, выступая с поэтическими чтениями на университетских кампусах. Время было беспокойное, кампусы были взволнованы (как и нынче) и охвачены экстазом борьбы против американской агрессии во Вьетнаме, борьбы против западного колониализма и империализма.

Выступали поэт и переводчик в тандеме, стоя плечом к плечу на сцене и громогласно и огненно “въебашивали стихозы” — Евтушенко по-русски, а Тодд в своем английском переводе. Как звезда первой величины Евтушенко еще давал зрителям представление о безудержности и страстности русской натуры, буквально прыгая со сцены в толпу, как рок-звезда кидается в океан поднятых рук для “бодисерфинга”. Аудитория больше чем наполовину состояла из восторженных студенток и профессорш, которые млели, когда Евтушенко спрыгнув в зал танцевал “козачка”, рвал на себе косоворотку или гавайскую рубашку и поднимая дам с мест вальсировал с ними или сочно целовал в губы. Времена тогда были вольные, сексуальная революция плескалась на дворе ласковыми волнами, все верели в “секс, драгс и рок н ролл”, и Евтушенко с Тоддом были частью и воплощенным символом этой эпохи господства миролюбивых и любвеобильных “детей цветов”…

Конечно, за такие выходки во время концертов в теперешние намного более ханжеские и пуританские времена Евтушенко бы засудили за харассмент и гендерно неподобающее поведение и вообще бы отменили на хуй. Но на дворе были 60-ые…

Евтушенко нес привезенный из СССР антивоенный посыл и громил американскую военщину и агрессию во Вьетнаме, призывал к миру и любви, что в полной мере соответствовало самым глубоким и искренним чаяниям студенческой аудитории на американских кампусах, так что более благодарных и восторженных слушателей было трудно себе представить.

Вот ведь, как замечательно получалось оно, и партии и правительству можно было услужить не кривя душой, и побыть рок-звездой на американском кампусе, ублажаясь ласками зачарованных “хиппи герлз”. Оно и Тодду обильно перепадало, судя по легендам, окружавшим их скандальные поэтические туры.

А иной раз им перепадало иначе, когда в зале оказывались не часто попадающиеся в университетах мужские особи, консервативно и ретроградски настроенные и поддерживающие “кровавую американскую агрессию”. Подобного рода молодчики задирали поэта на сцене, кидали в него банками от пива, но и он за словом в карман не лез. Да что за словом? Не раз он опять-таки прыгал в зал и молотил обидчиков немалыми сибирскими кулаками, а верный Тодд следовал за ним, и они бились с врагами мира и прогресса плечом к плечу — два высоких вихрастых красавца в борьбе “за все хорошее против всего плохого”!

То, что Тодд был переводчиком и соратником официально политически ангажированного советского поэта и не только поэта, но и еще на удивление эффективного “агитатора, горлана-главаря” советской миролюбивой и антиимпериалистической политики, говорило с определенной ясностью о социально-политических склонностях переводчика. Но это ни кому у нас в Квинс Колледже не мешало. Коллеги обычно об этом отзывались, как о некой эксцентричности и чудачестве Тодда. Да и в моих беседах с ним Тодд неизменно критически отзывался о советской репрессивной системе, приглашал на кампус с выступлениями не только просоветски ангажированных заезжих из СССР гостей, вроде Андрея Вознесенского или подозрительно двусмысленных персонажей, таких как Владимир Высоцкий, но и открытых врагов Советской власти, вроде Иосифа Бродского.

Говоря о Тодде, люди обычно улыбались, как бы упоминая о безобидном чудаке, и сразу же с удовольствием заводили беседу о плейбойских приключениях стареющего красавца-профессора.

Мне посчастливилось напрямую познакомиться с плейбойской натурой Тодда.

Речь опять-таки пойдет о той же антиизраильской Ире из второй эмиграции.

Как то мы пошли с Ирой на ланч в университетский ресторан. Отношения наши были приятельские и теплые, и мы оба получали удовольствие от нашего общения. Когда мы уселись за столик, Ира мне сказала, что у нее немного времени для нашего ланча, и где-то минут через 40 ей нужно будет меня покинуть. Я, конечно, великодушно ответил, что это, мол, нормально и не надо волноваться по этому поводу.

Но Ира явно чувствовала себя неудобно и вообще была взволнована. Поэтому она не удержалась и рассказала, что покинув меня она пойдет к Тодду на квартиру (он жил невдалеке, через дорогу от кампуса). Я уточнил несколько удивленно: “На квартиру? Не в офис?” Ира смущенно подтвердила, что да, на квартиру. Мы оба понимали, что это не обычное приглашение, ибо почти всегда профессора встречались со студентами на кампусе. Я напомнил Ире о плейбойской репутации Тодда, и она призналась, что это ее беспокоит.

Я сказал Ире, чтобы она не волновалась, и что на всякий случай я буду ее ждать на скамейке во дворе ресторана. На удивление она согласилась на это и даже обрадовалась, и пообещала вернуться, как можно скорее. Мне было очень любопытно за чем Тодд вызвал Иру, ибо она не была его студенткой и они знали друг друга только случайно попадаясь друг другу на глаза в коридорах и на аллеях кампуса.

И действительно не прошло и часа, как Ира вернулась еще более взволнованная и смущенная.

“Это было очень странно”, — сказала Ира, — “Он мне типа предложил вступить в отношения…”

“В смысле как”, — уточнил я, — “стать его любовницей?”

“Вроде да. То есть определенно именно так. Он сказал, мол, тебе со мной будет интересно. У меня дома салон. Я тебя познакомлю с элитой Нью-Йорка, с поэтами, художниками, режиссерами. У него дома проходят показы фильмов, литературные чтения”.

“Да, не плохо,” — сказал я. Я был наслышан о его знаменитых салонах.

“Но цена за это понятна…”, — задумчиво сказала Ира.

“Что же ты ответила?”

“Ну что, конечно, нет. Что это не для меня.”

“А он ведь интересный мужчина”, — сказал я.

“Да, весьма”, — согласилась Ира. И добавила: “Нет, я так не могу. Я не могу быть любовницей.”

“Да, конечно. Но он предлагает целый стиль жизни. Богема. Элита. Показы фильмов, чтение стихов. Звучит очень привлекательно.”

Ира согласилась. Но прокомментировала все поведение Тодда саркастически. Хотя и отметила, что ей было приятно получить это нескромное предложение от такого знаменитого красавца, как Тодд.

“Странно”, — сказала она, — “Я никогда с ним не разговаривала, но встречая его, всегда замечала, что он очень пристально смотрит на меня, как бы изучая. А сегодня оказалось, что он много знает про меня, про мой брак, и бывшего мужа, и как я жила в Австралии. И про моего ребенка. Он также сказал, что я напоминаю ему тургеневскую девушку.”

Она помолчала и добавила: “Не знаю насколько это хорошо.”

“Мне постепенно стало как-то неудобно и душно в его огромной квартире. И я сказала, что мне нужно идти, что ты меня ждешь.”

“И он?” — поинтересовался я.

“Он знает, что мы друзья. Он странным образом много знает. Он был очень любезен. Хотя сказал, что разочарован, но добавил, что его предложение остается открытым, и дал мне свой телефонный номер.”

Я кивнул, соглашаясь. Но мне было приятно, что Ира послала великолепного Тодда.

На следующий день у меня была встреча с Тоддом, ибо он был моим академическим руководителем. Он преподавал в основном интересные курсы, типа Кино, и тоталитаризм, которые я у него слушал.

Сидя у него в офисе и беседуя о литературе, я все время думал, интересно, что думает Тодд обо мне. Ведь он не может не понимать, что Ира рассказала мне о его предложении.

Времена тогда были безопасные и Тодд не должен был опасаться того, что на него подадут жалобу за харассмент. Тем более, он понимал, что кляузничать не в Ирином стиле. Опасался ли он меня? Вряд ли. Для него я был 22-летний птенец, тем более, эмигрант.

Тодд вел себя со мной великодушно и любезно. И всегда говорил комплименты и оказывал поддержку в учебе. Я думал, что он простил мне или даже не обратил внимания на тот факт, что я был свидетелем его неудачи с Ирой.

Хотя, может, и не простил. Когда, закончив Квинс Колледж, я поступал в Мичиганский Университет, я попросил у него написать мне характеристику, которая требовалась при поступлении. Он любезно согласился, но не написал, и стал избегать меня, ссылаясь на большую занятость. В результате я попросил характеристику у другого профессора Квинс Колледжа, блестящего историка русской литературы Роберта Берда. Он был противоположностью Тодда. И о нем ниже.

В дальнейшем, встречаясь с Ирой, мы никогда больше не говорили о Тодде.

За исключением одного раза, на много позже, через год или полтора, когда она уже училась в библиотечной школе Колумбийского Университета и я случайно встретил ее на улице. Рассказывая о том, чем мы были заняты в прошедшие месяцы, Ира со смехом сказала, что была несколько раз в гостях у Тодда в его знаменитом салоне и было очень интересно.

Я поинтересовался, конечно, как обстояли дела с его “нескромным предложением”, и Ира ответила, что этот вопрос больше не возникал.

Как я был принципиально против ЦРУ

Как я сказал, профессор Берд был противоположностью Тодда.

Так скажем, при всей экзотичности курсов, которые читал Тодд, я никогда не слышал, чтобы он сказал что-нибудь умное или интересное. Он нес либо какую-то несуразицу, либо клише, либо нечто претенциозно заумное, хотя это тоже входило в разряд несуразицы.

Другое дело, Берд. Берд был эрудит и был глубок, даже необычайно глубок.

От него, в курсе по русской литературе XX века, я впервые услышал о влиянии буддизма на мистическую философию Бориса Пастернака. Он заставил меня задуматься о мистицизме в Докторе Живаго, и мы вели долгие беседы о теософии, Блаватской, буддизме у Толстого, Георгии Флоровском, Густаве Мейринге.

Кроме того, Берд не был левым. Он был, скорее даже, наоборот, если не правым, то консерватором.

Вместе с одним известным нью-йоркским раввином Берд вел курс под названием «Политика и Этика», который в целом сводился к тому, что консервативное мышление построено на устоявшихся западных ценностях, не стремится к революционным катаклизмам и переменам, а предпочитает систему постепенных, вдумчивых улучшений социально-политической и экономической среды. Все это, видимо, было правомочно, но для меня, молодого советского нонконформиста, это звучало уныло и скучно. Я еще настолько жил в моих мыслях в Советском Союзе, что то, о чем говорили Берд и раввин, для меня даже не состыковывалось с американской действительностью, которая для моего советского или, скорее, антисоветского сознания была безупречной в сравнении. Применение идей постепенных улучшений к советской действительности в корне противоречило моим мечтам об уничтожении СССР в целом, полностью и навсегда. Что до Америки, я конечно, и допускал и видел в американской жизни некоторые недостатки, казавшиеся мне смехотворными по сравнению с тоталитарной системой, в которой я вырос.

Берд всегда проявлял ко мне интерес, и однажды у нас зашел разговор о том, что бы я хотел делать по окончании моего образования. Он как бы невзначай и полушутливо поинтересовался о том, что я думаю о работе в организации, подобной ЦРУ, или самом ЦРУ? И тут у меня произошло какое-то мозговое затмение, связанное, как я сейчас это понимаю, с ужасной кашей, имевшей место в те времена в моих мозгах. Вместо того, чтобы ответить, что это, мол, интересно и я не исключаю для себя подобного поворота карьеры, я вдруг и по совершенно непонятному для меня в тот момент, да и в дальнейшем, импульсу вдруг встал в гордую позу хиппаря-контркультурщика и с юношеским запалом заявил, что я никогда не буду работать для таких организаций, как ЦРУ. Возможно, что мной руководило отвращение советского человека ко всякого рода организациям, призванным следить, шпионить, досматривать и тайными и скрытыми способами манипулировать жизнью человека. Это действительно единственное, чем я могу объяснить мою страстную, но нелепую выходку.

Берд посмотрел на меня с удивлением и даже, быть может, с сожалением, ибо он явно ожидал, что такой антисоветчик, как я, даст более положительный, если не энтузиастский ответ на его намек. Ибо это был намек, как мне объяснил мой намного более взрослый и искушенный приятель по колледжу, хитрый поляк Анджей. Анджей, который был огромным сплетником, знал намного больше, чем я, о наших соклассниках и профессорах, и он был убежден, что Берд является агентом ЦРУ и закинул ко мне удочку, чтобы прозондировать мое отношение к потенциальной работе в подобной организации.

Услышав мой ответ, Берд несколько иронически спросил меня: “Отчего же такое отношение?” На что я пробормотал опять несколько презрительно, хотя и потеряв уверенность моего юношеского запала, что я мол в такой организации никогда не буду работать! На что Берд спросил: “Это что, принципиально?” И я как полный мудак ответил гордо, как Кибальчиш: “Да, принципиально!”

Больше мы с Бердом о моей карьере в ЦРУ или в других подобных организациях не разговаривали. Но когда пришло время для меня поступать в Мичиганский университет, и коварный и злопамятный Тодд отказал мне в требующейся для поступления характеристике, а Берд любезно написал мне требуемое письмо, с которым меня и приняли в Мичиган. Конечно, кроме его письма у меня было еще письмо от моей свирепой старушки-профессорши и от Саши Сумеркина, ибо в досье абитуриента требовалось три письма. Из моих трех, конечно, письмо от Веры Григорьевны было самым весомым и эффективным, ибо она была известна и дружна с моими будущими профессорами в Мичигане.

Эх, яблочко!

Были у меня в Квинс Колледже и другие профессора с очень любопытными социально-политическими воззрениями крайней радикальности.

Курс по истории Советского Союза у нас вел знаменитый анархист Пол Авридж. Он считался мировым экспертом по анархизму и особенно русскому анархизму, и был автором нескольких краеугольных книг по истории анархических и бунтарских движений, начиная с восстаний Болотникова и Разина и заканчивая Сакко и Ванцетти и Эммой Голдман. Кроме того, что Авридж был глубоким и увлеченным историком, он был самым настоящим анархистом, выходцем из кругов нью-йоркских анархистских газет на идиш и еврейских профсоюзов. Авридж был тем самым манхэттенским еврейским интеллектуалом, которые клали жизнь за униженных и оскорбленных, посвятив себя борьбе за социальную справедливость и против социального угнетения всех сортов. Он был другом и соратником многих знаменитых анархистов XX века, и записанные им интервью с ними вошли в его последнюю книгу.

Общаясь со мной и с Ирой, которая тоже слушала этот его курс, он шутливо отмечал, что в нашем присутствии он не может петь особые дифирамбы некоторым коммунистам, вроде Троцкого, которому он симпатизировал. Указывая на нас, он говорил классу: “тут вот у меня сидят два отъявленных антикоммуниста, и в их присутствии я даже стесняюсь говорить об индустриальных и образовательных успехах, достигнутых Советским Союзом под руководством Сталина. Мне сразу же припомнят ГУЛАГ, и конечно, тут спорить трудно. Сталин был адским злодеем, и он не мой герой. Оно и Троцкий был не лучше Сталина, а если бы пришел к власти, то, может, был бы и хуже, но мне он хотя бы интересен, как человек, как редкий бунтарь и авантюрист.”

“Коммунисты не мои герои, продолжал Авридж, а мои герои анархисты, которых, кстати, советские коммунисты уничтожали и преследовали. Я не верю в коммунизм, и в социализм не верю, и не верю в возможность оного с “человеческим лицом.” Потому что все эти системы построены на репрессиях и подавлении человеческих стремлений, желаний, надежд.”

Он продолжал, задумчиво глядя поверх наших голов в даль, как бы вглядываясь в отблески своих мечтаний: “Я верю в анархизм… В то, что люди должны жить, повинуясь собственным импульсам, в аграрных или профессиональных коммунах с самоуправлением и без аппарата власти и подавления, без полиции, тюрем, армии и войн…”

Помолчав, он добавлял: “Для вас это, быть может, звучит абсурдно. И я понимаю, что ничего подобного никогда в истории не было и, наверное, не будет. Я знаю, что это мечта, и только светлая романтическая мечта, но за нее можно положить жизнь, и я думаю, что каждый хороший человек внутри анархист. Как Толстой или Кропоткин, или Бакунин. Но я знаю, что анархизма не может быть, и я знаю, что моя игра изначально проиграна.”

“И я должен сказать вам правду: анархизм — это золотая несбыточная сказка, сладкая мечта, а вот анархия — это ужас! И упаси нас Бог когда-либо встретиться с анархией…”

И теперь в наши дни совершающихся геополитических и социальных катаклизмов я надеюсь, что Бог таки убережет нас от анархии, что бы не происходило в ближайшие годы.

(продолжение)

Share

Марк Иоффе: Кафедра в городе Энн. Воспоминания об ушедшей эпохе: 2 комментария

  1. Иосиф К-н

    Бесконечные воспоминания, растянувшиеся на 10 лет, приправленные матерком. Пошла уже 20 глава этих «кочуманий». Очень редко уже кто-нибудь откликается на это . Возможно потому, что всё это давно известно.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.