©"Семь искусств"
  июнь 2026 года

Loading

Внимание к безукоризненно точным деталям. Этому он учился ещё в Одессе, на заре своей писательской работы, причём — у самого Бунина. Каждая деталь текста — частица целого. Наподобие кусочка смальты в мозаике. Из соединения этих частиц получается целостная картина. Катаевская деталь могла бы, наверное, существовать и сама по себе, настолько она выразительна, такое это всегда снайперское попадание в яблочко.

Владимир Алейников

ПРИСУТСТВИЕ В МИРЕ

(продолжение. Начало в № 5/2026)

Владимир АлейниковШестидесятые, семидесятые, восьмидесятые годы прошлого столетия — эпоха катаевской новой прозы.

Основные её приметы? Их так много, настолько характерны они именно для этой прозы, так блещут они всеми сверкающими гранями своими в общей массе текстов, так убедительны они, так притягательны, так органичны, самым естественным образом существуя в своде всех поздних катаевских текстов, что назвать их все, составить некий перечень, сложно. И всё-таки — попробую назвать хотя бы некоторые из них.

Замечательная новизна авторского письма. Не вымученная, не кабинетная. Наоборот — свободная настолько, что проза соседствует в ней с поэзией, документальные вкрапления преображены воображением, лирика дружит с эпичностью, внутри произведения запросто может оказаться ещё и «книга в книге», могут появиться любые отступления, свободное движение в пространстве, перемещение во времени, могут быть слышны любые голоса, различимы самые разные лица, точнейшие детали соседствуют с обобщениями, пульсирующие, синкопические, джазовые ритмы в ладу с мощным симфоническим звучанием текста, — новизна решительная, оправданная строем каждой вещи, совершенно естественная, очень живая, мгновенно узнаваемая, «фирменная», тысячами незримых, но чрезвычайно прочных нитей накрепко связанная с жизнью, с той реальностью, от которой никуда не денешься, которую позарез надо было выразить именно по-своему, сказать о ней — раз и навсегда.

Разительная непохожесть на всё, что в те же самые годы писали остальные катаевские «собратья по перу». Или «по цеху». Всё равно ведь, как их обозначить. «Собратья» — мнимые, условные. Потому что Катаев был одиночкой. Был, прежде всего, человеком независимым. От всего, что мешало ему жить и создавать свои вещи. Для того, чтобы пресекать излишнее любопытство литературных деятелей, чтобы не допускать их, да и вообще никого из ненужных сограждан, с которыми всю жизнь приходилось ему быть начеку, слишком близко, существовать вроде бы и на виду, но, на самом-то деле, замкнуто, в стороне от хаоса, от всеобщего бреда, от псевдосоциалистического сущего ада, шутки с которым были плохи, но в котором приходилось жить, да ещё и вести с властью свою рискованную игру, были у него, боевого офицера, прошедшего первую мировую войну, затем воевавшего вовсе не в красной армии против белых, а в белой армии против красных, поистине чудом избежавшего гибели в чекистских застенках, слишком веские, крайне серьёзные основания. Произведения писателя, если они настоящие, всегда похожи на него самого. Катаев, отстранившись от всяческой суеты и бестолковщины, сознательно уединившись в своём переделкинском доме, сосредоточившись исключительно на работе, вовсе не навёрстывал упущенное — дар его, на протяжении всей его долгой жизни, был неизменно при нём и с годами, неуклонно развиваясь, проявляясь в каждой его вещи, становился только масштабнее, значительнее. Он, прирождённый творец, продолжал создавать свой, само собою — непохожий на все остальные, мир, он работал так целенаправленно, что серия всё новых его книг, разрастаясь, приобретала черты эпоса. Его «мовизм» — поистине праздничное, мощное, лирическое и драматическое, зачастую и трагическое, вобравшее в себя весь его человеческий, жизненный, собственный опыт, всё, что столько десятилетий хранил он в себе, обособленное и одновременно настежь распахнутое для современников, творческое противопоставление настоящей литературы — всей оптом серятине, производимой несусветным числом членов союза писателей, одно только перечисление которых в алфавитном порядке занимало, как известно, толстенный том.

Детское изумление перед миром. Великое это дело — сохранить в себе детскость восприятий бытия. Стереоскопичность, объёмность, выразительность, яркость, необычайная свежесть каждого мгновения дня или ночи, утра или вечера, каждого шага по земле, вхождение в явь, сулящую неисчислимые откровения, именно как в детстве, с широко открытыми глазами, в катаевской прозе чисты, высветлены, бережно взяты из памяти, и всему этому дано свободное дыхание, непрерывное движение, дарована жизнь, поистине «всё во мне, и я во всём». Катаеву, когда читаешь его прозу, — веришь. Кстати говоря, этим и сильны лучшие книги для детей — они написаны так, что их авторам — веришь. Катаевские читатели — это и дети, и взрослые. Книги его, включая и поздние, выходили, помимо других издательств, ещё и в Детгизе, например — «Трава забвенья», «Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона». Читали их — взрослые люди. Те, которые знакомство с катаевской прозой начали с «Паруса» и прочих его книг, предназначенных вроде бы для детского и юношеского чтения.

Очень взрослое, трезвое, пришедшее рано, в молодости, тесно связанное с первой мировой войной, с революцией, с гражданской войной, с крушением всех прежних надежд, возможностей, идеалов, с разрушением всего, что было гармоничным, разумным, привычным, с гибелью прежнего, дореволюционного уклада жизни, с тем драгоценным, уже невозвратным, что казалось если не раем, то единственно важным, родным, сокровенным, сберегаемым в сердце, вынужденно скрываемом во всём круговороте советских времён, укрепившееся с годами, с накопленным опытом, ясное понимание устройства этого социального мира, пробудившее сопротивление злу, многолетнее противостояние, нашедшее выражение в поздних катаевских книгах. Думаю, поживи Катаев ещё несколько лет, он не только «Уже написан Вертер» сумел бы создать — и высказаться открыто, откровенно, в полный голос, так, как в состоянии сказать был только он один.

Феноменальная зоркость. Умение видеть пристально, пронзительно, даже порою беспощадно точно, конкретно, сфокусировав свой прицельный, хищный, меткий, воинственный взгляд на предмете любом, на детали, с виду, вроде бы, незначительной, да на всём, что могло находиться в поле зрения, — как говорится, видеть всё, и в природе, и в жизни, что хотел он увидеть, насквозь.

Уникальная память. Способность оживлять то, что вспомнилось, — в речи. На страницах написанных книг. В этих книгах — вся биография. Плюс история. География. Всё, что видел, что помнил, что знал, что по-своему выразил в слове. Память — сказочная. Сокровищница. Из которой в книги вошла, полагаю, лишь некая часть. Остальное — надёжно скрыто. К сожалению, навсегда. Но того, что сказано было — предостаточно, чтобы нам, поражаясь катаевской памяти, возвращаться время от времени к поздней прозе писателя, прозе долговечной, авангардистской — и классической, прозе естественной, как дыхание, прозе новаторской, прозе, жанр которой непросто, этак с ходу, определить, и основа которой — память.

Смелость, даже отвага. В чём? В подходе к слову. В обращении со словом. В раскованности ассоциативного письма. В нахождении новых изобразительных средств. В неустанном расширении, обновлении этого внушительного арсенала. Да ещё и дерзость. Раз уж писать, то не по шаблонам, а так, как хочется. Как надо. Потому что писать — значит, творить. «Это шествуют творяне, заменивши Д на Т» — строка Хлебникова, из «Ладомира». Катаев был — и творянином, и дворянином, с личным, за геройство на войне, дворянством. Ещё хлебниковское выражение: изобретатели и приобретатели. Катаев был, в творчестве своём, неустанным изобретателем. Несть числа его новациям в прозе. Надежда Яковлевна Мандельштам, в своих воспоминаниях, говорила о Катаеве примерно так: мол, трудно даже представить, как мог бы развиться огромный талант Катаева, если бы не советская власть. Развился талант. Огромный. Несмотря на советскую власть. Катаев — прирождённый победитель. Он во всём — победил.

Великолепное чувство меры. Умение твёрдой рукой отсекать, устранять из текста всё ненужное, лишнее. Катаев свою позднюю, мовистскую прозу, словно прислушиваясь к услышанным и всерьёз воспринятым ещё в молодости заветам Бунина, писал от руки. Сын Катаева, Павел, много раз наблюдавший неспешное, но неуклонное движение отцовской работы, лучше всех знающий, какой это был огромный труд, настоящий литературный подвиг, рассказывал мне, как отец его, работая над очередной книгой, сознательно убирал, вычёркивал всё, что представлялось ему второстепенным, дисгармоничным, явно мешающим общему строю вещи, сгущал, оттачивал, высветлял текст, и только тогда, после этой нелёгкой работы, после очередного переписывания, появлялся окончательный вариант произведения.

Искусство отбора. Там, где мера, совсем рядом, — отбор. Чего? Да любой стихотворной цитаты. Или — эпитета. Или даже — названия книги. Всего, что работает на целое. Составляет его. Придаёт ему должную выразительность. Всего, что нередко превращает прозу — в поэзию.

Полифоничность. Звучание одновременно нескольких музыкальных, смысловых, речевых тем в рамках одной вещи. Многоплановость. Многослойность. Перетекание темы в тему. Возможность вариаций. Полифоничность — открывшаяся вполне закономерно, сама, словно на зов, откликнувшаяся и пришедшая к писателю, благодаря внутренней свободе, раскованности и естественности изъяснения, гибкой и чуткой ассоциативности подвижного, будто бы саморазвивающегося, сверкающего всеми серебристыми нитями стиля и золотистыми узорами слога, дышащего, зрячего, живого, полнокровного катаевского письма.

Ясная, чистая, сочная, меткая русская речь. Здесь добавлять вроде бы нечего. Впрочем, постойте. Вот что следует обязательно сказать. Это — речь одессита, воспитанного на русской классике. Речь левантийца. Со всеми своими особенностями. То есть — речь, щедрая на неповторимые, невозможные в другом городе, уникальные интонации, тонкости, парадоксы, метафоры, виртуозные обыгрывания характерных деталей чего-нибудь, попавшего, как говорится, на язык, привычных понятий, на которые одесситы смотрят по-своему и судят о которых по-своему, независимо, решительно и оригинально, речь с примесью жаргонных словечек, с добавлением всякой житейской всячины, становящейся материалом для диалогов или монологов, для обсуждения всевозможных событий, речь солнечная, искрящаяся юмором, сдобренная иронией, приправленная, наподобие перца, особым южным шиком в самом произнесении некоторых фраз, пропитанная черноморской солью, вобравшая в себя шелест одесских акаций, тополей и платанов, плеск морских волн, рыночный гомон, гудки кораблей в порту, птичий щебет в приморских парках, запах цветов, раблезианское изобилие фруктов и овощей, аромат белых, красных и розовых вин, вкус жареной скумбрии и знаменитых баклажанов, по-местному просто «синеньких», разговоры, песни, легенды, сонные окраины с мальвами возле заборов и с шелковицами во дворах, роскошные центральные улицы, блеск стеклянных витрин магазинов, отражения в зеркалах, звон трамваев, гугуканье горлиц, крики чаек, окрестные степи, высокие обрывистые берега, загородные дачи, тенистые сады, виноградные лозы, лунные отсветы, звёздные россыпи в небе, да и всё остальное, чем велик, прекрасен и вечен этот город, красавица-Одесса, столица юга, речь такая живучая, эффектная, колоритная, артистичная, глубоко и свободно дышащая самим воздухом Черноморья, самим вольнолюбивым духом этого выросшего когда-то на руинах турецкой крепости, созданного находившимися на русской службе иностранцами, французами, итальянцами, населённого русскими, украинцами, потомками запорожских казаков, поляками, евреями, греками, немцами, болгарами, молдаванами, образовавшими, по существу, единый, именно одесский, разноплемённый, но при этом и целостный, необычайный народ, великолепного, не имеющего аналогов города, что её, эту речь, не спутаешь ни с какой другой. В прозе Катаева эта речь доведена до максимального совершенства. Всю жизнь он говорил с неистребимым одесским акцентом, даже не помышляя перестраиваться на московский, допустим, говорок. Своя рубашка ближе к телу. Речь повседневная — срослась с человеком. И стала — речью литературной, непрерывным, серьёзным творчеством. Осип Мандельштам как-то сказал, что у Катаева есть настоящий бандитский шик. Это — суждение петербуржца, человека северного, об одессите, человеке южном. Насчёт «бандитского» — конечно, сильно сказано, с явным преувеличением. Воображение у Мандельштама всегда работало постоянно и безотказно. Но вот шик — да, это Катаев легко, без особых усилий, мог продемонстрировать. При его-то, именно одесском, врождённом артистизме. Запросто мог и разыграть поэта. Которому, кстати, в трудные годы, в отличие от прочих писателей, сознательно, долго, с безусловным риском для себя, но, при этом, открыто и смело, помогал. Катаевский жизненный артистизм органично проявился и в его книгах. Артистичны они в высшей степени. Начало всего этого — разумеется, на родине писателя, в Одессе. На юго-западе Империи.

Одесситы — творцы своей собственной мифологии. Достаточно вспомнить местный фольклор. И прежде всего, разумеется, — одесские песенки. Да хотя бы вот эту: «На свете есть такой народ, он весело живёт… Ай, Одесса, жемчужина у моря, ай, Одесса, ты знала много горя, ай, Одесса, любимый, милый край, живи, Одесса, и процветай!» Всё ведь самое важное в ней уже сказано. Так, что запомнилось — надолго. Нет ничего удивительного в том, что эмигранты, выходцы из Одессы, основатели Голливуда, создали в новых для себя краях, ностальгически вздыхая по оставленной родине и одновременно испытывая творческий подъём, прекрасно уживающийся с коммерческим подходом к делу и трезвым расчётом, практически на пустом месте, из ничего, по вдохновению, решительно, азартно, отчаянно смело, всю оптом американскую мифологию, с лихими ковбоями, индейцами, романтическими бандитами, роковыми красавицами, да и всем прочим, что и поныне производит заокеанская фабрика грёз.

Множество разнообразных находок — в каждом катаевском тексте. Порой это даже похоже на сознательную демонстрацию приёмов, ходов, свободных, размашистых, но и, что характерно и важно, предельно точных, обдуманных, убедительных, единственно возможных, для выражения чего-то конкретного, движений кисти артистичного, вдохновенного, уверенного в себе художника. Очень современного, замечу. Ну да, реалиста. Вроде бы. А присмотреться повнимательнее — настоящего авангардиста. Последователя тех, наших, русских, отечественных, живших и работавших в первой трети двадцатого века. В этом смысле — конечно, продолжателя традиций. Авангардных, само собою. Катаев — не так-то прост, как хотелось бы некоторым согражданам. Катаев — сложен. И — мудр. Есть народная пословица: «Годы как горы — в мешок не положишь». Катаев прожитые свои годы — как раз хранил в пресловутом мешке. Мешке памяти. Хотя были там и такие горы и горки, что укатали бы любого сивку. Но только не Катаева. Он, упрямец, хотел выжить. И выжил. Хотел жить. И жил. Хотел работать. И работал. Писал так, что дай Бог каждому. Впрочем, каждому такой дар не даётся. Он — для избранных. Он вообще — большая редкость. И — огромная радость, для читателей. Катаев не только непрерывно рос, развивался, как писатель. Порой он переходил границы дозволенного. Смело заглядывал в такие области, где ждали его уже вселенские тайны. Человек сугубо земной, в любое мгновение ощущающий материальность мира, порою он всё-таки становился почти визионером. В прозе его — предостаточно вполне мистического толка открытий, откровений и даже прозрений. Слишком долго он себя сдерживал. И только в старости стал неудержимо прорываться к пониманию таких тонких и сложных понятий, которые, будь они включены в его тексты и преображены его личным писательским видением, выражены в его слове, могли бы новым, таинственным светом засиять на страницах. Но, раз уж всё сложилось у него, как всегда, только по-своему, именно по-своему, со всей обособленностью, неповторимостью, несомненной значительностью этого жизненного и творческого пути, а не иначе, не так, как у других, да и слишком уж много их, этих других, а Катаев — один, среди всех бурь и гроз минувшего времени, среди всех его ненавистников и всех его сторонников, ценителей, почитателей, то вполне достаточно и того, что им написано. Того, что — надолго — есть.

Что ещё? Что важно, что существенно — в прозе Катаева?

Умение обобщать. Свойство, присущее не прозаикам, но поэтам. Обобщение — словно прощение. За некоторые вольности. За художническое, от детства идущее, озорство. За резкость, которую обязательно надо было сказать. За дерзость. Оправданную. За нередкую, иногда и внезапную, но позарез необходимую в нужное время и в нужном месте книги, продиктованную чутьём, смену регистров, музыкальных ключей, тональностей. За раскованность и рискованность. За внутреннюю свободу. Только в дружбе с нею можно побеждать. Обобщение — не какая-нибудь там рамка для холста. Это что-то вроде благословения свыше — на такие слова, от которых только шаг остаётся до скрижалей. А может быть, и до вечности. Обобщение — прощание: с абсолютно всем, что мешает работать, мешает жить. Осознанное. Бесповоротное. Смелое. Решение, принятое раз и навсегда. Выход из мглы прозаической инерции — к свету, к поэзии. Обобщение — обещание: не единожды вспомнят и ещё глубже поймут — в грядущем.

Внимание к безукоризненно точным деталям. Этому он учился ещё в Одессе, на заре своей писательской работы, причём — у самого Бунина. Каждая деталь текста — частица целого. Наподобие кусочка смальты в мозаике. Из соединения этих частиц получается целостная картина. Катаевская деталь могла бы, наверное, существовать и сама по себе, настолько она выразительна, такое это всегда снайперское попадание в яблочко. Но задача писателя — намного серьёзнее: создать полноценное произведение. Пастернаковский «всесильный бог деталей» здесь только помощник. Писатель и сам — творец. Из некоего замеса, в котором немало чего содержится и в процессе работы, в движении, идёт в ход, в итоге возникают — миры.

Гибкая, послушная и мысли, и вдохновению, и наитию, и чутью, многообразная, сверкающая разного рода новациями, пластика всех катаевских текстов. Ладно уж — виртуозность, иногда и парадоксальность, весь блеск мастерства, — всё это есть. Но ещё ведь и какая-то особенная элегантность, что ли, самого письма. Элитарность, наверное. При всём демократизме, при всей густоте жизненного материала. Пластика — прихотливая, но без тени навязчивости, не раздражающая. Наоборот, органичная. Совокупность речи, музыки, живописи, театра, кинематографа. Создающая зримые, живые, объёмные формы.

Найденные для каждой вещи единственно верные ритмы. Об этом вполне можно написать обстоятельный трактат. Ритмы — созвучные с различными настроениями, состояниями души. С биением сердца. С дыханием. Связанные, кстати, и со вселенскими ритмами. Ведь Катаев, неоднократно, сознательно подчёркивая, что мир, без сомнения, материален, воспринимал мироздание как единство всего сущего — и выражал это единство, средствами речи.

Создаваемое каждой вещью, магически притягательное поле. Почему так увлекают, завораживают катаевские книги? Почему трудно от них оторваться, покуда не дочитаешь до конца? Почему их через некоторое время ещё и перечитываешь, причём открываешь в них обязательно что-то новое для себя? Потому что в них есть это мощное поле. Каким образом оно создаётся — тайна писателя. Многое здесь — от мастерства, но что-то — и от волшебства.

Рождение новых жанров в прозе. Да, это заслуга Катаева. Более того, это наглядный и убедительный пример — что такое настоящее свободное творчество. Это одновременно и урок — тем, кто думают, что подобные тексты делать легко. Так писать — трудно. Катаев очень высоко поднял планку. Словно распахнул окно, за которым стали видны тропы и дороги, ранее скрытые в тумане соцреализма и разных устаревших схем. Он показал, насколько велики возможности прозы. Новой прозы, как сам он её называл. Или, как именовал он свой поздний период, по счастью, долгий и плодотворный, — мовизма.

Мгновенная узнаваемость всех катаевских текстов. Их лицо. Голос. Их выделяемость, отделяемость, в читательском сознании, от текстов других писателей. Вспоминается понятие — харизма. В жизни Катаев, безусловно, был харизматичен. Можно ли сказать это и о книгах его? Не знаю. Но то, что, помимо их обаяния, их притягательности, их необходимости для людей, есть в них нечто и более высокого порядка, пусть это выразить трудно, хотя и ощущаешь это хребтом, и принимаешь это безоговорочно, полностью, навсегда, — непреложный факт.

Катаевский юмор. Как же одесситу без этого жить? Говоря по-одесски, что это за манцы? Настоящий одессит и шагу без юмора не шагнёт. Во всяком случае, юмор везде при нём, всегда наготове. Юмор — в самой его природе, в сознании, с детства. Юмор — помогает, выручает, защищает. Едкая, метко бьющая в цель, ирония. Тоже что-то вроде брони. Хотя и сквозь неё проникают стрелы грусти, да и тоски, и скорби, и отчаяния. Всё в жизни взаимосвязано. Вот оно — и вокруг, и в самом человеке. Обострённое восприятие всех без исключения жизненных перипетий, событий, каждого дня, часа, мгновения, — характерное свойство талантливых творческих людей. Катаев — человек ранимый. Держался, даже хорохорился, виду не подавал, что это так. Но — мучился, страдал. Скрывать это помогало боевое оружие — юмор, сатира, ирония. Что на самом деле было в душе? Чем было переполнено сердце? Ответы — в книгах его.

Катаевские большие предложения. Коронные. Классные. Многоплановые. Разумеется, полифоничные. Наглядно демонстрирующие весь блеск, все высоты писательского мастерства. Такие предложения — словно отдельные произведения. Некий синтез изобразительных средств. При этом они вовсе не стоят особняком. Они естественны, необходимы. Поди попробуй вырвать их из текста! Не старайся, ничего получится. Они — на своём месте. Именно там, где они больше всего нужны.

Выраженные в русском слове с огромной силой, независимо, смело, верно, откровенно и глубоко, неминуемая трагичность и несомненная красота бытия.

И так далее, как обычно говаривал Хлебников.

«Фирменных» примет этой прозы — множество.

И важнейшая из них — поэзия.

Да, поэзия. Ведь известно: если человек, пишущий прозу, по сути своей, по устройству души, поэт, если дар этот сумел он сохранить и развить, то и проза его — всегда особенная, разительно отличающаяся от «конкретной» прозы.

Примеры? Пожалуйста.

Гоголь, Бунин. Паустовский, Олеша. Юрий Казаков.

И, конечно, Катаев.

Лет пятнадцать назад зашёл у меня разговор с одним давним моим приятелем, о Катаеве и Олеше. Приятель с трудом разыскал и наконец-то купил в букинистическом магазине катаевский десятитомник — и теперь с упоением читал, все тома, подряд.

Он вдруг обрушился на прозу Олеши, утверждая, что, конечно же, всё это хорошо, но чего-то необходимейшего для писателя всё-таки ему не хватало.

Из этого бурного, пристрастного, на повышенных тонах, но зато предельно искреннего и потому интересного монолога неожиданно вырвалось: «Понимаешь, у Катаева есть в текстах — соединительная ткань. А у Олеши — этого нет!..»

В сознании моём что-то щёлкнуло, словно включился электрический ток. Определение — было найдено.

Да, именно так. Соединительная ткань. То, необычайно важное, каким-то образом прочно связанное со всей энергетикой произведений, то, что словно обволакивает защитной плёнкой слова, служит для сцепления фраз, гармонизирует строй, работает на взаимосвязь всех частей, на целостность прозы, что даёт нужные вибрации, движение, развитие, глубокое, долгое дыхание, даёт полноценную жизнь текстам, плазменное или звёздное вещество, живущее в русской речи.

Строфическая запись текстов — это не вовсе не вольность, которую позволил себе в своих поздних книгах опытный мастер. Это — необходимость. Когда проза — почти поэзия, или даже — просто поэзия, то надо уметь найти единственно верное решение — как её записать. Катаев такое решение — нашёл.

(В конце шестидесятых годов — увы, прошлого века! — Генрих Сапгир, в московской своей квартире, где бывала вся тогдашняя богема, читал свою книгу стихов «Элегии» приехавшему из Питера Иосифу Бродскому. Покуда чтение длилось, Бродский явно нервничал и весь как-то напрягался, словно человек, чего-то ещё не знающий и от этого мучающийся, и как можно скорее желающий узнать то, что для него важно. Когда Сапгир прочитал всю книгу, Бродский первым делом спросил его: «А как это записано?» Генрих показал ему самиздатовскую машинописную книгу. Стихи в ней были записаны — в строку, внешне напоминая — прозу. Между текстовыми сгустками — были пробелы. Бродский сразу же преобразился, оживился, повеселел: он понял, как это сделано).

Пробелы между абзацами и периодами, будто между строфами стихотворения, в катаевской прозе тоже чрезвычайно важны. В них — воздух. Да, именно воздух. Другого слова здесь не подберёшь. Воздух, нужный — для дыхания. Дышит ведь — и сам писатель, и его текст. И Катаев это прекрасно понимал.

(Кстати, мой друг, замечательный художник Анатолий Зверев, много раз в былые времена говорил: рисовать надо так, чтобы воздух в работе оставался. Он, человек уникальный, вообще много чего знал и понимал. Свидетельствуют об этом теперь — его акварели, живопись и графика, получившие мировое признание).

Вся катаевская новая проза — встаёт столпами, колоннами, напоминая то ли Стоунхендж, то ли Парфенон.

«Святой колодец», «Трава забвенья», «Кубик», «Алмазный мой венец», «Юношеский роман», «Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона», «Кладбище в Скулянах», «Уже написан Вертер», «Спящий», «Сухой лиман».

Вышедший в «Вагриусе» несколько лет назад четырёхтомник называется просто и кратко: «Мовизм».

Созданный Катаевым памятник своему времени.

Помню, как читал я и перечитывал вещи Катаева, напечатанные в «Новом мире», в самую трудную, бездомную пору своей жизни, в семидесятых, тридцать пять и почти сорок лет назад, у себя на родине, в Кривом Роге, в родительском доме, куда я, набродившись, намаявшись, приезжал — и только там приходил в себя, обретал новую энергию и снова много работал.

Помню, как читал я катаевские книги — в любые свои годы, и в молодые, и в зрелые, и в любые свои периоды, и в непомерно сложные, и в относительно светлые.

Чтению этому — без малого шестьдесят лет.

Вот сколько времени книги Катаева — рядом.

Никто не догадался доныне — сопоставить катаевский «Алмазный мой венец» с «Поэмой без героя» Ахматовой. А ведь параллели — есть. И невольная перекличка. И эта карнавальность — в бахтинском понимании? Или в катаевском? Карнавал — или маскарад? Или — миракль? Что это за произведение? Может быть, реквием? Или — сжатый до объёма в двести страниц новый эпос? Это ведь не просто воспоминания. И не только воспоминания. Да и вообще — никакие не воспоминания. Нечто совсем другое. Но что? Вот и гадают об этом и читатели, и литературоведы. Им есть над чем поразмыслить.

На позднюю катаевскую прозу, безусловно, оказали воздействие фильмы Федерико Феллини. То-то в «Святом колодце», в одном эпизоде, будто бы так, между делом, между прочим, появляется Джульетта Мазина, жена и любимая актриса Феллини, с явным намёком на эту связь творчества русского писателя с фильмами итальянского кинорежиссёра.

Кто-то писал о том, что ещё при жизни Катаева зашёл разговор о том, что было бы интересно экранизировать повесть «Кубик». И Катаев тогда сказал: «Для этого нужен Феллини». По существу, сам всё вкратце объяснил.

Дорогие сограждане, вот что всем вам следует нынче знать. Это вовсе не диссиденты, а Катаев, гораздо раньше и намного действеннее, своим журналом «Юность», главным редактором которого был он в переломные годы нашей отечественной истории, расшатал советскую власть.

Никогда не забыть мне, чем был для всех нас во второй половине пятидесятых и в начале шестидесятых годов прошлого века этот журнал. Со страниц его тогда — веяло свободой. Он был настолько нов, необычен, по сравнению с другими литературными журналами, был так интересен для всей молодёжи, да, собственно, для людей всех возрастов, что его читали взахлёб, ждали выхода каждого очередного номера с нетерпением, находили в нём для себя, чуть ли не на каждой странице, нечто важное, близкое, довольно смело и достаточно убедительно, по тем временам, говорящее, в обход цензуры, не напрямую, конечно, поскольку такое было тогда невозможно, да и опасно, с обязательными предосторожностями, но упрямо, целенаправленно, с помощью всего богатейшего арсенала средств речи, об уже происходящих и всех возможных, желанных, грядущих переменах в жизни страны. Журнал был — всегдашним праздником и постоянным откровением. Был — необходимостью. Именно как воздух. Журнал был создан — Катаевым. Совпадение обстоятельств? Или судьба? И то, и другое. И ещё — знамение времени. Катаев это — почуял. Потому и взялся за редакторство. Появился журнал нового типа. Таких раньше не было, да и быть не могло. Журнал делал своё дело исключительно хорошо. Просветлял сознание. Вселял в молодые сердца надежду на лучшее — там, впереди. Расширял кругозор. Журнал был — и учебником, и лечебником. Журнал появился вовремя — и сдвинул заржавленные стрелки незримых часов. Изменил у молодёжи угол зрения. Вызвал к жизни новые веяния, новые взгляды. За которыми позже пришла пора поступков — и даже деяний и подвигов.

Шестидесятники, прозаики и поэты, печатавшиеся в «Юности», смело можно сказать, выращены, воспитаны Катаевым. Это он их открывал. Он с ними работал. Он дал им пресловутые путёвки в жизнь. Это ему, замечательному редактору, обязаны они своей известностью.

Но всем им — никогда не сравниться с Катаевым.

Как говорилось в одной комедии, «не тот фасон».

К тому же, сознательно покинув пост главного редактора «Юности», чтобы сосредоточиться на творчестве, Катаев преподал всем им великолепный урок, показал, на примере своих новых книг, как можно писать, как надо писать, каковы разнообразнейшие возможности русской прозы.

Предки Катаева по материнской линии, со времён Запорожской Сечи и до конца девятнадцатого столетия — воины. И сам он — воин. Воитель. Ещё будучи юношей, он ушёл на первую мировую войну. Стал артиллеристом. Был ранен, контужен. Имел боевые награды. Офицер. Герой. В гражданскую войну — тоже воевал. В белой армии. Но вовсе не в красной. Командовал головной башней бронепоезда. Видимо, принимал участие в одесском заговоре против красных. Был схвачен чекистами. В тюрьме около полугода ожидал расстрела. Избежал гибели — чудом. После всех пережитых потрясений понял, что прежнюю Россию, за которую столько лет он сражался, уже не вернуть. В новых условиях надо было — выживать. Как-то приноравливаться ко всему, что происходило в стране. Выручил Катаева — огромный его талант. Уехав из родной Одессы, вначале в Харьков, а потом в Москву, молодой писатель вскоре начал широко печататься и получил признание в столице. Да ещё и перетащил сюда многих своих одесских друзей. Катаевская война — продолжалась на протяжении всей его жизни. Вёл он эту войну — средствами речи. Столько десятилетий, не только сложных, но и страшных, когда погибнуть можно было в любой день, Катаев за нос водил советскую власть! И ведь переиграл её. Победил. И расшатал. Своим журналом «Юность». Сумел изменить сознание молодёжи. Всё, что считал сказать нужным, — выразил в поздних книгах своих. Высказался — надолго. Думаю, на столетие вперёд.

Катаев — и власть. Лучше всего сказал об этом он сам:

«Бессмертию вождя не верь: есть только бронзовая дверь, во тьму открытая немного, и два гвардейца у порога».

Катаевское зрение. Поразительное. Орлиное? Нет, человеческое. Но — уникальное. «Хищный глазомер простого столяра», как говорил Мандельштам? Нет. Зрение прирождённого воина. Воителя. И — писателя.

Фамилия матери писателя — запорожская, козацкая. Бачей. От слова «бачити», по-украински — видеть.

(Фамилия — прозвище. Давалась — по роду занятий. Шаблий, например, — тот, кто сабли делал, кузнец. Бачей — прекрасно видел, обладал особенным зрением. Зоркий человек. Видевший, различавший вдали то, чего не замечали другие. Кстати, древнее значение слова гетман — хорошо видящий, зоркий вождь. Геть — значит, смотреть, видеть).

Катаев — именно видящий.

Есть в нём и немецкая кровь, по материнской линии. Возможно, и какая-нибудь южная, степная, тюркская, от предков-запорожцев.

По отцовской линии предки его — из Вятки. Скорее всего, потомки новгородцев, поселившихся когда-то в этих краях.

Скажу о происхождении фамилии — Катаев. Раньше «катать» — значило «жить без оглядки, гулять, кутить». Отсюда — «катай», бесшабашный, разгульный человек.

(А ещё катай — представитель одной из башкирских родоплеменных групп. От племени катай — название уральского города: Катайск. Многие обрусевшие катай стали Катаевыми. Но это вряд ли относится к писателю).

Любовь для Катаева — самое главное. Движущая сила бытия. Всю свою жизнь, и в прозе, и в стихах, благородно, искренне, страстно, застенчиво, находя чистейшие, светлые слова, говорил он о любви:

«Коснуться рук твоих не смею, а ты любима и близка. В воде, как золотые змеи, скользят огни Кассиопеи, ночные тают облака. Коснуться берега не смеет, журча, послушная волна. Как море, сердце пламенеет, и в сердце ты отражена».

Так уметь сказать — значит, быть настоящим поэтом.

Одесса — родина Катаева. И его «вечная весна».

Катаев — совершил свой литературный подвиг. Создал свои долговечные книги. Высказался так, как считал нужным. И воспел свой родной город намного сильнее и лучше всех своих земляков, поэтов и писателей. Такая любовь — заслуживает благодарности одесситов. Знаю, что когда-нибудь, под ясным южным небом, в окружении акаций с их воздушной листвой, сквозь которую издали различимо прекрасное Чёрное море, будет стоять в Одессе памятник одесситу Катаеву.

Подмосковное Переделкино — место долгого обитания Катаева. Место его затворничества и его подвижничества. Здесь, в течение многих лет, каждый Божий день, он работал. Здесь — создан его мовизм. Здесь написаны его поздние книги. Старость словно ничего не могла поделать с этим человеком, наделённым невероятной жизненной энергией. Чем старше он становился, тем лучше писал. Размеренная, замкнутая, сосредоточенная на работе жизнь в Переделкине и всё катаевское творчество этого периода — пример серьёзнейшего отношения к писательскому труду. Катаев — действительно труженик. Он умел работать. Он всё время совершенствовался, шёл вперёд, вглубь и ввысь. Его десятитомное собрание сочинений — полагаю, далеко не полное.

Бунин — учитель Катаева. Это известно всем. Никогда не стал бы обладавший «тем ещё» характером, сверхтребовательный решительно ко всем вокруг, и уж тем более к людям пишущим, известный писатель возиться с каким-то одесским мальчишкой, если бы по первым же прочитанным им полудетским стихам этого вихрастого гимназиста, по каким-то отдельным строкам, словно по высветлившимся знакам, не понял, что Катаев действительно талантлив. И помог ему — развить свой талант.

Видимо, чете Буниных было хорошо известно, что Катаев некоторое время воевал в белой армии и, наверное, имел отношение к офицерскому заговору в Одессе. Но они умели хранить тайны.

Для Бунина было крайне важно, чтобы его ученик состоялся как писатель. И он этого дождался. Несколько десятилетий он внимательно следил за творчеством Катаева, читал все его публикации. Книгу «Белеет парус одинокий» Бунин в Париже читал вслух жене и восхищался, что Валя Катаев так умеет писать.

Однажды мы с Андреем Битовым говорили о том да о сём. Разговор как-то сам по себе съехал на литературу: что в итоге останется от писателя? Вдруг я произнёс пламенный монолог в честь Катаева. Битов задумался. Потом сказал: «Да, мало ли что происходит с человеком в жизни! Главное — то, что он создал, что написал». Я сказал: «Именно так». Битов посерьёзнел и, словно окончательно убеждая самого себя, подтвердил: «Написанное Катаевым — надолго останется».

Приходилось мне порою обстоятельно и серьёзно беседовать с сыном писателя, Павлом Катаевым. Знаком я с ним лет сорок. Виделись мы и в Москве, и в Коктебеле. И, разумеется, говорили о его отце. Павел написал об отце отличную книгу — «Доктор велел мадеру пить». Книга эта недавно издана. Иногда, в разговоре с Павлом, я увлекался и начинал ему говорить, как я понимаю Катаева, насколько важно для меня присутствие этого писателя в моей жизни. Павел оживлялся, весь как-то просветлялся и восклицал: «Ты обязательно напиши об этом!» Вот, пищу сейчас этот текст. Далеко не всё говорю, что в состоянии сказать. Приходится сдерживать себя. Срабатывает чувство меры. Эссе моё — не трактат, не обстоятельное исследование. Кроме того, я не литературовед, а поэт. Говорю — о том, что считаю нужным сказать. Прежде всего — о том, кто Катаев — для меня самого.

Катаев — не был учителем для меня. Был — воображаемым собеседником. Спутником. Был — мысленным другом. Катаев — присутствовал, сопутствовал, напутствовал. Почему так получилось? Почему всё происходило именно так? Объяснить невозможно. Да и зачем объяснять? Что-то совпало, давным-давно. И осталось в душе — навсегда. Какие-то частоты и волны, на которых работал Катаев, были найдены вовремя, и слова его были услышаны мною в общем гуле и хаосе перенасыщенного всевозможными звучаниями эфира. Так всё сложилось. И этому я — рад.

Катаев — действительно видящий. Порою — до ясновидения. Вспомним, в «Траве забвенья», цветок бигнонии — страшный образ революции, гражданской войны, гниения, распада всего былого, казавшегося прекрасным и оказавшегося разрушенным, гибнущим, образ цивилизации, которая, быть может, когда-нибудь сумеет выжить и возродиться.

Верный угол зрения важен — при чтении катаевских книг, и особенно — при чтении книги «Алмазный мой венец». Только такой угол зрения поможет читателям понять, что же это за необычное произведение, в чём его тайна, суть, видимый и скрытый смысл, почему суждена ему долгая жизнь.

В завихрениях нашего нынешнего «как бы времени» титулы «великих» раздают кому угодно, даже всякой попсе. Напрочь забывая при этом о немногих, действительно достойных людях.

Поэтому — скажу сейчас то, что давно пора всем осознать.

Валентин Петрович Катаев — говорю это всем — и зоилам, и читателям понимающим — великий русский писатель.

Заслужен им, воином речи, — алмазный его венец.

(продолжение)

Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.