![]()
Руссо остро занимал вопрос индивидуальной свободы, которую он воспел, не в пример другому уроженцу этих мест Жану Кальвину, который её полностью отрицал. Но Руссо также каким-то образом заключил, что общество должно подавлять стремление к свободе индивида, как и прочие его «естественные склонности».
SMOKE ON THE WATER
Историю эту знает каждый — когда-то длинноволосый и худой, с горящими, как у Чарли Мэнсона, глазами — а теперь постаревший, располневший и, самое главное, изрядно полысевший рокер.
В декабре 1971 года на концерте Фрэнка Заппы и его группы «Mothers of Invention» (какой-то особый смысл, наверное, был заложен в это название) в казино швейцарского города Монтрё кто-то[1] пальнул из стартового пистолета в ротанговый потолок зала, пожар охватил здание, казино сгорело дотла.
It died with an awful sound.
То ли по счастливой случайности, то ли стараниями Клода Ноба[2] — организатора знаменитого местного джазового фестиваля и злосчастного концерта — никто не погиб, но пожар нанёс существенный ущерб, страховой компанией, впрочем, частично возмещённый, как владельцам, так и городу: казино — главное предприятие на Ривьере.
Но самое страшное: пожар чуть было не сорвал — и от осознания даже гипотетической возможности этого не-события отчаянье охватывает любого рокера — студийную сессию восходящим звездам мировой рок-сцены группе «Deep Purple», которые на следующий день в этом же казино должны были записывать альбом «Machine Head», ставший впоследствии самым успешным, иными словами, эпохальным альбомом этих мастеров тяжёлого (по тем временам) рока.
Но нет худа без добра, как говорят в России. Пожар хоть и внёс некий сумбур в начало студийной сессии заслуженного коллектива, зато подарил альбому ещё один трэк, вдохновеньем для которого и послужил дым, выступив в новом для себя амплуа музы, а не обычной причины удушья.
Густой белый дым стелился над чёрной гладью Женевского озера, музыканты смотрели на него из окна гостиницы «Монтрё Палас», а потом явили миру семь нот, которые знает теперь чуть ли не каждый житель на планете: cоль, си бемоль, до, соль, си бемоль, ми бемоль, ре: «We all came out to Montreux on the Lake Geneva shoreline…»
Риччи Блэкмор считал, что этот риф отсылает к первым аккордам Пятой симфонии Бетховена.
Стоят ли два этих произведения на одной высоте с точки зрения художественной ценности?
Сложно сказать, но история эта сделала Монтрё — и без того популярный курорт — ещё более популярным. Заветным нотам поставили памятник.
Впрочем, огонь, пылающий в ночи, давно бередил воображение. С древних времён люди сидят и смотрят на мерцающее пламя. Сидя в ночи у костра, наши предки начали рассказывать друг другу истории, говорят, что так родилась литература. Впрочем, довольно скоро кто-то стал стучать в бубен — говорят, что так родилась музыка. Кто-то может сказать, что так родилась рок-музыка — сопровождаемый ритмичным стуком шум возник во всех частях света (с учётом времени суток, правильней было бы сказать тьмы). Уроженец здешних мест Жан-Жак Руссо сказал бы, что это было подлинное искусство чистых душой дикарей. И Фрэнк Заппа с ним, без сомнения, согласился бы. Он, как и Руссо, полагал, что цивилизация испортила человека, включая, по-видимому, самого Руссо, который, пав жертвой корысти, обокрал вдову, которая его содержала, и свалил всё на служанку. Со служанкой при этом он состоял в интимной связи, а оболгал он девушку, по его собственным словам, из лучших побуждений, так как любил её.
Руссо остро занимал вопрос индивидуальной свободы, которую он воспел, не в пример другому уроженцу этих мест Жану Кальвину, который её полностью отрицал. Но Руссо также каким-то образом заключил, что общество должно подавлять стремление к свободе индивида, как и прочие его «естественные склонности».
Эта мысль пришла ему в голову в Париже, куда он сбежал от скандала, и где прижил, следуя своим естественным склонностям, пятерых «дикарей» от какой-то женщины, которая была неграмотна, уродлива и сварлива. Он бросил её вместе с детьми в силу этих а, может быть, каких-то иных причин и уехал в Лондон, где вступил в полемику по вопросу индивидуальной свободы с Томасом Гоббсом[3].
В.И. Ленин, который тоже какое-то время был жителем этих мест (до Монтрё он, впрочем, так и не добрался), как и Руссо, имел несколько странные представления о морали, но был уверен, что лучше всех знает, как решить проблему индивидуальной свободы.
Он, как и Руссо, не видел конфликта между диктатурой общества и интересами отдельной личности, то есть, говоря его же собственными словами, «решительно никакого принципиального противоречия между советским (т. е. социалистическим) демократизмом и применением диктаторской власти отдельных лиц нет».
Ленин считал, что художник может быть свободным (или оставаться на свободе в трактовке его последователей), если будет выражать интересы класса. Неудивительно, что в стране, им основанной, художникам пришлось примерить робы, а когда позже стилягам стали пороть «дудки», а хиппи стричь наголо, это явилось, по сути, смягчением ленинско-сталинской политики и проявлением гуманизма в духе Руссо[4], но именно в силу этой мягкости злой рок и настиг державу. Держава рухнула.
It died with an awful sound.
Впрочем, Ленин имел все шансы по-тихому кануть в Лету. Хотя отдельные его хиты, такие как «Империализм как высшая стадия капитализма», поднимались на верхние строчки чартов, в целом его политическая карьера к началу 1917 года представляла из себя жалкое зрелище: партия малочисленна, газета закрыта, работы нет и денег нет, жена больна, а лечить не на что — на дешёвый пансион в глухом углу швейцарских Альп (о Ривьере нечего и думать) наскребли с трудом.
Покончив с «Империализмом», всё лето 1916 г. Ленин вышагивал по горам в тяжёлых раздумьях и тяжёлых ботинках, грубо сработанных хозяином их крохотной квартиры в Цюрихе (странный симбиоз буржуя-рантье и сапожника-пролетария). В них же в апреле 1917 года он вышел на площадь у Финляндского вокзала, других у него просто не было. Что он там говорил? Ни колонок, ни усилителей, из спецэффектов только броневик и кепка: да здравствует социалистическая революция! Вперёд к победе социализма, товарищи!
Но вернёмся к благородным дикарям — нашим деклассированным предкам. Что-то подсказывает, что эти чистые душой дети не те люди, с которыми захочешь столкнуться в тёмной подворотне, но несмотря на крутость нрава, они, в отличие от Ильича, обладали каким-то воображением и поняли, что в огне, не в пример барабану, есть практическая польза.
Сегодня, в эпоху мобильных телефонов мало кто вспомнит, что люди выжили благодаря огню и до сих пор, как и в древности, сидят и смотрят на бледное пламя (Ленин у костра в Тарховке редактирует «Революция и государство») в странной задумчивости.
И тут впавшему в задумчивость — пламя отражается в зрачках тревожным блеском — человеку в голову приходит мысль. Мысль отчаянная, которая не могла прийти в голову Руссо, дикарю или даже Ленину, но кажется неизбежно посещает сознание современного, страдающего неврозом человека. Мысль довольно банальная, а именно — а не спалить ли всё это к ебене фене.
И тут, как по мановению руки волшебника, Альпы вдруг исчезают, и на их месте возникает тёмная, подёрнутая морозом русская степь. На краю степи пылает, широкими языками взмывая в небо, господская усадьба. В одной рубахе, невзирая на мороз, стоит, покачиваясь (чёрный силуэт на ярком фоне), хозяин-барин, смотрит мутным взором, жаль, конечно: и дом, и лошади, и собаки, и бонна-швейцарка, — всё сгорело, а красиво пылает! Знал бы — сам поджёг.
Мы на го́ре всем буржуям мировой пожар раздуем!
Мировой пожар — идея, которая давно бередит умы невротиков[5]. Магическая красота есть и в атомном взрыве — предке любого огня во вселенной.
Размахивая ковбойской шляпой, верхом на атомной бомбе летит на матушку-Россию командир американского бомбардировщика полковник Хонг — живое воплощение угрозы НАТО — С. Кубрик задолго до Л. фон Триера понял, что на взмывающий в небо ядерный гриб можно смотреть бесконечно. А чтобы не было сомнений в прелести момента, за кадром звучит красивая музыка:
We’ll meet again. Some sunny days.
И никаких барабанов[6].
Но не надо пугать нас бомбами. Угроза имеет смысл только тогда, когда её можно привести в исполнение. И всё-таки этот шум, дым и пламя доставили некоторое беспокойство жителям Монтрё и гостям Ривьеры, которая всегда привлекала богатых беженцев, то есть, тех, кто успел положить что-то в швейцарский банк до того, как стал погорельцем.
Швейцария казалась (да и теперь кажется) идеальным убежищем от любых потрясений. Рельеф — единственное, что подвержено здесь возмущениям: горы в Монтрё берут разбег от самого берега и быстро взмывают, набирая ход, до двух тысяч, ломая привычную для жителей России перспективу.
Русский взгляд не терпит сопротивления, он требует степного простора, пустого горизонта, плоскости, движение вверх даётся ему с трудом, как немолодому человеку подъём по склону.
Но местные жители не замечают подъёмов, как не замечают они и окружающей их красоты горных ландшафтов. Всё это кажется чудом только приезжим, хотя никто не остаётся равнодушным, когда видит, как лунный свет льётся на снежные вершины и, тихо скатившись, исчезает бесследно в глубоких ущельях. Удивительный мягкий климат: практически средиземноморский летом и почти русский зимой — пальмы кутаются в снежные пелерины, каштаны стоят в обнимку с елями, тут же вязы, платаны и кипарисы, на склонах растут берёзы, и порхают бабочки!
Удалённость от социальных потрясений и, не забыть, благоприятный, ценимый как честными буржуа, так и жуликами всех мастей налоговый режим.
Ильич так и не понял, что его отъезд из Швейцарии был изгнанием из рая. Ему нужно было принять кальвинизм или дадаизм, на худой конец, дадаисты собирались в Цюрихе у него под носом и, кажется, лучше марксистов поняли, что не борьба классов является основной движущей силой развития общества.
Впрочем, определённая абсурдность присуща большинству ленинских работ, не говоря уже о писанине его преемников, о чём Ильич мог бы и догадаться, если бы он начисто не был лишен дара предвиденья. И если бы в феврале 1917 провиденье в виде позже расстрелянного его соратника Бронского[7] не явило ему вывешенную на набережной Цюрихского (не Женевского) озера газеты (гений всех времён читал худо-бедно по-немецки и вообще имел склонность к языкам, хотя и неглубокую, если судить по его литературным пристрастиям[8], то он ещё долго бы, возможно, не знал, что в России произошла революция, самодержавие свергли, к власти пришло Временное правительство в главе с социалистом А. Керенским.
Трудно себе представить политика более недальновидного, чем Ленин, и если какая-то его черта и была искажена его оборотистыми последователями, призвавшими для этой цели целую армию писателей и поэтов[9], то это была дальновидность, которая в условной таблице искажений (перевёрнутых, как в камере обскура, но выполненных, тем не менее, в полном соответствии с принципами социалистического реализма) стоит сразу за добротой[10].
Последователи вождя вместо человека втюхали нам «куклу». Так пятьдесят лет спустя спекулянты на толкучках в идущей верным ленинским курсом стране, забрав у незадачливых покупателей деньги, ловко подсовывали им рваные треники вместо только что продемонстрированных импортных джинсов.
Плохо одетому[11] «брюзжащему буржуа», как неточно назвал Ленина кто-то из эмигрантов, в Швейцарии, конечно же, было не место.
Тем более, ему не место было на Ривьере, где хорошо одетые и ненавидимые вождём августейшие особы беспечно отдыхали, наслаждаясь видами.
Но Альпы стояли и будут стоять даже после атомного взрыва, и ледники тогда ещё не таяли с такой скоростью, хотя от бега времени нельзя спрятаться даже в Швейцарии, которая может предложить защиту капитала, но не бессмертие. Швейцарское время течёт медленно, но полностью остановиться не может, в частности, потому что это означало бы прекращение начисления процентов, а это не понравится ни банкирам, ни гостям Ривьеры. Так что время идёт вперёд даже в Швейцарии, и на смену джазу, к которому уже привыкли, пришёл рок. Шума стало больше.
Впрочем, швейцарцы, не хуже американцев, из всего умеют извлечь пользу. Так в Монтрё стараниями Клода Ноба появился знаменитый джазовый фестиваль, который вскоре превратился в рок-фестиваль, в Монтрё приехали хиппи.
Их появление, впрочем, не особенно встревожило местных жителей. От революции цветов почти никто не пострадал, если не считать беременной жены Романа Полански, которую зарезали в Калифорнии последователи одержимого Чарли Мэнсона.
Полански тяжело переживал потерю, но вскоре также обвинённый в интимной связи с нимфеткой (кажется, с её согласия, впрочем, подростком часто сам не знаешь, чего хочешь), в Швейцарии же и скрылся.
Ещё раньше в соседнем городе Веве поселился также когда-то замеченный в связях с несовершеннолетними немолодой уже Чарли Чаплин. Поводом для бегства стали преследования ФБР, формально под знаком адюльтера и незаконнорожденного (ещё одного) ребёнка, на самом деле, комика травили за левый уклон и симпатии к коммунистам.
Чаплина легко представить в своём фирменном образе спускающимся по пыльной тропике со стороны соседнего Кларенс в разбитых, грубо сработанных ботинках.
На самом деле, комик явился на автомобиле в очень дорогом костюме и с молодой невестой и купил 35 гектаров на Ривьере.
Невестой была дочь американского драматурга Юджина О’Нила Уна, только что достигшая совершеннолетия красавица. Разница в возрасте составила тридцать шесть лет. Впрочем, несмотря на инспирированные ФБР инсинуации, в этот раз у актёра всё было законно, чего нельзя сказать про малоизвестного тогда ещё Джерома К. Сэлинджера, который ухаживал за Уной, когда ей было шестнадцать. Пока Сэлинджер был на фронте, девушка ушла от него к комику.
Писатель тяжело пережил потерю и позже тоже скрылся на озере. Покидать родные США он, правда, не стал и поселился в Нью-Хэмпшире, явив миру крайнюю форму эскапизма. Но в глушь, в Нью-Хэмпшир он бежал не из-за уязвлённого самолюбия и не от преследовавшего его всю жизнь воспоминания о сваленных у Кауферлинг — 4-го отделения Дахау — окоченевших трупов, а от обезумевших поклонников Холдена Колфилда и прессы, другими словами, от ещё довольно нового в те времена феномена массовой популярности.
Интересно, что Дэвид Чепмен был не единственным маньяком, который зачитывался «Над пропастью во ржи». Впрочем, в начале 70-х, как показывает этот случай в Монтрё, в кумиров ещё не стреляли, а только пристреливались, в целом, здесь было тихо.
В поисках тишины рядом с Чаплиным в Веве поселился Грэм Грин, известный английский писатель, автор «Третьего человека» и «Силы и славы», ещё один интеллектуал левых взглядов. Сюда также перебрался, удачно снявшись в Голливуде, потомок Бенуа актёр Питер Устинов.
Каждое лето в Швейцарии отдыхал Сергей Рахманинов. Уехав из России без гроша в кармане, он быстро снискал мировое признание, но тут же стал объектом чрезмерного внимания поклонников и журналистов, к чему оказался, как и Сэлинджер, не готов.
В Монтрё (Кларенсе) жил Игорь Стравинский[12]. Здесь по заказу Сергея Дягилева он написал «Весну священную», призвав на тихую Ривьеру шум, свист и пляски наших диких славянских предков.
Стравинский оказал большое влияние на молодого Фрэнка Заппу[13].
Знал ли русский экспериментатор, чем всё это кончится?
Наивно было полагать, что декадентство породит что-то кроме декадентства, но кто мог представить, что мир сойдёт с ума от рок-н-ролла и станет искать тайный смысл в шуме, оставленном на последней дорожке «Оркестра клуба одиноких сердец сержанта Пеппера» (какой-то особый смысл, наверное, был заложен в это название)?
Стравинский выпустил джина из бутылки. Хотя джин вылез бы и так, кто-то всё равно потёр бы лампу[14]. И неудивительно, что идея мира и любви снова явилась в чём-то типа хитона, непонятно, кому и зачем понадобились расклёшенные, как брики у русских моряков, джинсы?
Но в Монтрё не так пристально следили за модой, и отсюда могло показаться, что это была тихая революция, которая мелкой волной накатила на беззащитную набережную, и ушла, оставив мелкую лужу. Поэтому, наверное, она и провалилась; настоящая революция должна оставлять не лужи, а моря́ крови или, как говорил Ленин, всякая революция чего-нибудь стоит, если умеет хорошо убивать.
Но в Монтрё никто никого не убивал и не звал, как во времена Ж. Кальвина, смотреть на казни. Жители рано ложились спать и большинство пожар в казино просто проспало, узнав о событии только наутро.
Впрочем, возвращаясь к истории с дымом: не все обстоятельства этого шумного дела оказались выясненными.
Так, например, личность совершившего этот бессмысленный «подвиг», «глупого» или «some stupid with a flare gun», то есть, по всей видимости, чешского иммигранта Зденека Шпички[15], который и дал старт всей этой дымной истории, остаётся невыясненной, как и его дальнейшая судьба.
Зденек, который, по-видимому, и пальнул в потолок казино, а потом исчез из города, да и вообще исчез, растворился без следа то ли с этой, то ли с той стороны железного занавеса.
Остаётся невыясненным также, зачем он, собственно, стрелял.
Выстрел в Монтрё, мы могли бы думать, это дальний родственник залпа «Авроры», возможно, именно таким он Зденеком и задумывался, когда в его не совсем ясном сознании (не нужно было мешать водку c пивом) вместо образа джунглей, который изо всех сил старались призвать в холодную зимнюю ночь «Матери»[16], возник вдруг холодный Петроград, о нём Зденек, возможно, мало что знал, но мог себе представить, стоило вспомнить сырые сумерки на Влтаве.
И действительно, выстрел этот должен был дать толчок какому-то грандиозному событию, перевороту, социальному кульбиту, окончательной победе добра, в этом конкретно случае его олицетворяли «Матери», над злом, которое олицетворял, по всей видимости, Кинг-Конг, а может быть, капитализм, мир потребления, насилия, тирании, жестокости, жадности, пошлости, похоти и далее по списку, — породил и пожар, и шум, и панику, и мог показаться в холодной, декабрьской ночи какому-нибудь экзальтированному кальвинисту началом конца света (или тьмы) и наступлением ада со всеми его атрибутами: огонь, дым, полынь, трубы, — но для остальных, не столь мистически настроенных граждан, всё это, как и большинство событий ХХ века, обернулось лишь временным неудобством, очень скоро ставшим к всеобщей, переходящей в религиозный экстаз, радости — удачей, почти благословеньем, поскольку увеличило приток туристов и, соответственно, заработок.
***
Нам неизвестно, что творилось в голове у Зденека Шпички, зато нам хорошо известно, что было на уме у Жан-Жака Брамана — немолодого с большой блестящей лысиной владельца популярного в Монтрё бара.
Так, нам известно, что Браман думал в начале декабря 1971 г. по большей части о деньгах, а именно о том, что придётся нести непредвиденные расходы в связи с ремонтом разбитой витрины, а ведь стекло даже не разбилось, а только обидно треснуло до основания (а затем?) из-за того, что какие-то хиппи, кажется, музыканты, устроили пьяную возню, даже не драку, и ткнули в неё стулом.
По законам жанра, который подмандил Ч. Чаплин, они должны были этим стулом кого-то огреть, сломать о голову, но они его даже не подняли, а только как-то неудачно свернули, ткнув в стекло. Стекло это после длительной консультации со стекольщиком решено было заменить, что навело Жан-Жака на мысль о необходимости подведения итогов года пораньше в декабре, до Рождества.
И Браман, подбив, как сказали бы в России, бабки, к своему удивлению, обнаружил, что год был не просто неплохим, а настолько хорошим, как никогда ещё не было.
Нельзя сказать, что он этого не ожидал, напротив, именно на что-то такое он, собственно, и рассчитывал, поскольку повышенного наплыва посетителей нельзя было не заметить, как нельзя было не заметить и того, что пить посетители, в особенности, туристы, тоже стали гораздо больше. Старая касса в баре трещала с утра до вечера, с готовностью подставляя своё потёртое нутро под упругий ручеёк франков, и этот звон, а не стук барабанов, ласкал далёкий от музыки слух лавочника. Пиво текло рекой, хорошо шли аперитивы, всё большую популярность приобретали коктейли, которые Браман научился кое-как смешивать.
Хиппи хоть и причиняли некоторые неудобства, но они также привлекали внимание, а вместе с ним и посетителей, так что у Жан-Жака, несмотря на неурядицы с витриной, не возникло желания придать этот мир искупительному огню, заведенный на Ривьере порядок вполне устраивал прилежного лавочника. Даже налоги не особо его тяготили, поскольку не всё шло через кассу, что опять-таки давало экономию и приводило Брамана в ещё большее возбуждение.
За всеми этими подсчётами и размышлениями он засиделся в конторке, отпустив дочку, которая, кое-как прибравшись, ушла пораньше. Браман вернулся домой поздно, ужинать не стал, быстро разделася и залез к жене под одеяло и сразу пошёл в решительное наступление и зашёл в этот раз довольно далеко, несмотря на протесты, которые он, впрочем, удачно подавил, сказав, сколько они, по его подсчётам, в этом году заработали.
Этот ловкий манёвр не просто отвлёк жену, но тоже привёл её в некоторое возбуждение, с супружескими притязаниями мужа, впрочем, никак не связанное, но мысли о том, что можно было бы купить на заработанные деньги захватили её воображение, и мадам Браман начала о чём-то думать и подсчитывать и так увлеклась, что даже не заметила, как супруг, закончив дела, повернулся на бок. «Думаю, пора сменить автомобиль» — сказал он, засыпая.
Во время продвижения Брамана к вершинам полового наслаждения, дочь его Лара — молодая, миловидная девушка, не отличающаяся, правда, ни грацией, ни присущей юным девам изящной гибкостью возвращалась домой пустыми улицами Монтрё и испытывала прямо противоположные чувства.
Ранним вечером, оставив отца в баре, она отправилась быстрым, уверенным шагом, которым могут ходить только молодые, полные сил люди, в Кларенс, к подруге по имени Ева Кайзер. Ева позвала её на вечеринку. Вечеринка была приурочена, как сказали бы в советской газете, к проходящему в городе концерту Ф. Заппы. Лара собирались пойти, у неё был билет.
Идея была, по сути, — выпить перед концертом и познакомиться с новыми друзьями Евы.
Музыкой Лара не интересовалась. Ей нравилось, когда в баре звучал Элвис, но современный рок ей казался визгливым, она не понимала, зачем мужчины, отрастив волосы, и стали петь такими высокими, как у кастратов, голосами.
Несмотря на то, что здесь уже выступали Майлз Дэйвис и Сантана, прибытие «Матерей» наделало шума.
В город приехали иностранцы; американцы энергично заказывали выпивку, оставляя в кассе то, что местным, которые видели и августейших особ — королей и дам с их валетами, — казалось целым состоянием.
Музыку Ф. Заппы Лара слышала всего один раз, и запомнила, что думала, что у песни будет припев, но не было даже песни, только какой-то шум. В шуме, несомненно, был какой-то смысл, но какой, она сказать не могла, но всё это вместе: и Заппа, и хиппи, и шум, и растущий поток посетителей то ли волновали, то ли раздражали молодую девушку. Она чувствовала, что ей чего-то не хватает, и когда какой-то немец схватил её, что было в те годы обычным делом, в баре за задницу, за что тут же получил заслуженную оплеуху, которую принял с хохотом, Лара, глядя на его тёмно-красную, как отрез кровяной колбасы, рожу подумала, подавив отвращение, что она, возможно, была бы не против, если бы он схватил её за задницу снова… и сжал.
В таких смешанных чувствах, характерных для повзрослевшей вдруг девушки, она шла быстрым шагом по городу. А в городе царила та особая тишина, которую не замечают местные жители, но которая часто спускается в небольшие городки зимними, наполненными каминным дымом вечерами. Тишина эта в Монтрё особая, город окружён с одной стороны водой, а с другой камнем, и они как будто ведут за него спор, но в такие вечера заключают что-то вроде перемирия и застывают в холодной неподвижности, каждый погружённый в свои мысли.
В центре, на Гранд Рю крутились хиппи в разноцветных, как у индейцев, одеждах, вызывая умеренное любопытство у местных и не особо пристальное внимание полиции.
Нет работы легче, чем у швейцарских полицейских. Заведённый порядок, как швейцарские часы, всё идёт сам собой, нужно только подкручивать головку отлаженного механизма. Это почти что самоуправление. Полицию в Швейцарии давно бы упразднили, если бы не туристы, но скоро её всё равно упразднят, а за ней и все остальные государственные институты, а затем и само государство.
Это была одна из самых нелепых идей Ильича, которую он со свойственной ему решительностью вывел из теории Маркса и изложил, ничтоже сумняшеся, у костра на берегу озера Разлив (не Женевского) под Петербургом, в Финляндии. Ленин строчил, сидя на пеньке, «Государство и революция», а Зиновьев собирал хворост.
Бедный Ильич! Сколько хвороста перевёл, а всё без толку — государство если и отомрёт, то в Швейцарии, из которой он бежал в пломбированном вагоне.
Лара быстро добралась пустыми улицами до нужного дома.
Семья Кайзеров была обычной мелкобуржуазной семьёй, они держали гостиницу, к тому же в семье были какие-то доставшиеся по линии жены акции то ли шоколадной, то ли часовой фабрики, которые сильно выросли в цене и которые герр Кайзер частично продал, чтобы, получив концессию города, построить ещё одну гостиницу.
Дом был небольшой, но добротный, с палисадником и садом. Лара поднялась на крыльцо и позвонила, дверь ей открыл незнакомый парень в чём-то типа хитона. Он ничего не спросил, Лара вошла, сняла пальто и прошла в гостиную.
Здесь было накурено. Бутылки вина и пива стояли в беспорядке, посреди стола возвышалась початая «Столичная», рядом был проигрыватель, играла музыка.
Народу было много. Большинство, судя по акценту, иностранцы: немцы, кто-то говорил на английском и ещё на каком-то языке. У незатопленного камина две девушки и парень танцевали, изгибаясь, в дальнем углу группа молодых людей сидела особняком, юноша с аккуратной бородкой что-то говорил, остальные не обращая внимания на шум, внимательно его слушали.
Лара не знала, что у Евы столько друзей иностранцев. Впрочем, хотя они и знали друг друга с детства, в последнее время не так часто виделись, Ларе казалось, что Ева изменилась.
Лара ещё раз обвела взглядом комнату, пытаясь оценить масштаб уборки, заметила подругу: Ева сидела на диване между двух рослых парней в расстёгнутых до пояса рубашках. Она приветливо помахала Ларе:
— Привет!
— Привет.
Ева встала, отставив руку с сигаретой, они расцеловались. На Еве была просторная блуза с вышитыми по вороту цветами и крупные бусы. От неё пахло вином.
— Как ты?
Лара хотела что-то ответить, но парень на диване сказал что-то, кажется, грубое, Ева повернулась и засмеялась.
— Родители тебе разрешили? — спросила Лара. Она не знала, что спросить.
— Я не спрашивала, — сказала Ева и затянулась сигаретой.
Парень с дивана снова подал голос.
— Откуда они? — спросила Лара.
— Шведы, — сказала Ева.
— А это кто? — Лара кивнула на молодых людей, которые сидели тесным кругом.
— Чехи, — сказала Ева, — готовят новое восстание.
Лара заметила, как кто-то толкнул стол, опрокинулась бутылка, вино пролилось, Ева не обратила внимания, вернулась на диван. Лара подняла бутылку, и хотела вытереть вино, решила пойти на кухню за тряпкой.
Посреди кухни кружком стояли трое молодых людей — два парня и девушка — и сосредоточенно смотрели, наклонив головы, на руки парня в хитоне. Провозившись с полминуты, тот представил большой, загнутый козьей ножкой косяк. Лара поискала тряпку, посуда была свалена как попало, в раковине плавали окурки.
Раскурив самокрутку, парень затянулся, задержав дыхание, и передал косяк другому, который сложив руки в кулак, зажал её между пальцами, тоже затянулся.
Кухня заполнилась дымом, запах был удушливый, Лара потянулась к фрамуге, ребята замахали ей:
— Ноу, ноу, ноу… Кип зе смоук! Донт лет ит гоу!
После второго круга парень, набрав полные лёгкие, помахал Ларе, показывая на самокрутку, она только мотнула головой и, глянув в окно, подумала о том, что кто-то может увидеть, что здесь курят наркотики, но окно смотрело в тёмный сад, за садом начинались склоны, виноградники, поля, в те годы ещё не так плотно застроенные, выше покрытые снегом горы.
Лара взяла тряпку и вышла в гостиную.
Ева целовалась взасос на диване, но не с тем парнем, с которым сидела до этого, а с кем-то другим, новый кавалер шарил, не стесняясь, рукой у неё под блузой.
«Грудь он там не найдёт», — подумала Лара и бросила тряпку.
Она решила выпить вина, поискала чистый стакан, но не нашла, увидела, как кто-то потушил сигарету прямо о стол, подумала, что родители всыплют Еве, если узнают, а не узнать они не могли, но Еве, казалось, не было до этого никакого дела. Оторвавшись от парня, она встала и пошла, качнувшись, ещё за одной сигаретой. Закурив, подошла к Ларе, обняла её.
— Тебе в кайф?
— Да, — сказала Лара и постаралась улыбнуться, — ты сможешь сама здесь прибраться? — она не знала, что сказать.
— Я не буду, — Ева махнула рукой.
— А родители?
— Мне всё равно, — она затянулась.
— Тебе влетит, — сказала Лара.
— Наплевать.
Ева выпустила дым и стряхнула пепел на пол.
Здесь все курили, не переставая, Лара не знала, чем себя занять. Её никому не представили. Она прошлась по комнате. Попробовала послушать, что говорят ребята в углу, но из-за музыки и шума ничего нельзя было разобрать, к тому же язык был незнакомый.
— Грётци, — сказал, подходя к ней какой-то парень.
— Грётци, — сказала Лара, оборачиваясь.
Одет он был обычно, только глаза странно блестели и пахло как от пивной бочки.
Он сказал что-то, она не поняла на каком языке, возможно, представился.
— Как тебя зовут? — спросил он по-немецки и посмотрел на её грудь.
Лара ответила, добавив что-то по-французски, парень замотал головой.
— Откуда ты? — спросила она, переходя на немецкий.
— Я чех, — сказал он.
— Как те парни? — Лара кивнула на молодых людей в углу.
— Нет, — сказал парень, — это поляки.
— Вы не вместе?
— Нет.
— Почему? — спросила Лара.
— Потому что они радикальные коммунисты, — сказал он.
— А ты? — спросила Лара.
— А мне ***, — он использовал грубое немецкое слово.
Лару удивило, что здесь не было единства взглядов, казалось, что у собравшихся здесь должна была быть какая-то общая платформа, хотя трудно было сказать какая.
— Что ты здесь делаешь? — спросила она.
— Живу.
Лара взглянула на него, он на её грудь.
— Но что ты делаешь? — снова спросила она.
— А что нужно делать, чтобы жить? — спросил парень.
— Не знаю… работать?
— Работать? Нет. Я не работаю. Я просто живу.
— Просто живёшь?
— Ну, да. Дышу, курю, ***, — он снова использовал грубое слово, — пью.
— А деньги? — спросила Лара.
— Деньги? Деньги ***, главное делать то, что хочешь.
— А в Чехословакии ты не мог делать то, что хочешь? — спросила она.
— Чехословакия — тюрьма, — он сложил пальцы, показывая прутья, — Советы всех ***, — он снова употребил грубое слово.
— А здесь?
— А здесь можно делать то, что хочешь, и всё ***.
Он использовал другое слово, но Лара не поняла, означало ли оно «хорошо» или «плохо».
— Ты идёшь на концерт? — спросил он.
— Да, — сказала она, — а ты?
— Конечно, «Матери» зажгут в ночи, — сказал парень и снова посмотрел на её грудь. Лара не знала, правильно ли она его понимала, ей было немного не по себе от безумного блеска в его глазах.
Музыка, казалось, стала громче, люди пьянее, трое у камина всё также изгибались, поляки говорили о чём-то, и все курили.
Лара увидела Еву, которая спускалась со второго этажа, за ней какой-то парень с вислыми усами, какие носили немолодые завсегдатаи в их баре.
Лара помахала ей.
— Я хочу пойти на концерт, — сказала она.
— Да, — сказала Ева, — мы все идём.
Все, кажется, хотели идти на концерт, но никто не шёл.
— Пора, — сказала Лара и посмотрела на часы на стене.
— Они стоят, — сказала Ева, посмотрела на Лару, — я тебя люблю, — сказала она вдруг и обняла её, — ты когда-нибудь пробовала травку?
— Нет, — сказала Лара, уклоняясь, — я, наверное, пойду, — сказала она осторожно.
— И я пойду, — сказал чех. Он, кажется, понял, о чём они говорили, хотя они говорили по-французски, к запаху пива добавился запах водки.
— Пойдите вместе, — сказала Ева, — мы вас догоним.
Лара посмотрела на парня. Он на её грудь. От дыма и шума у неё разболелась голова.
— Пойдём, — сказала она.
Они вышли на улицу и пошли к казино по вечернему пустому городу. За спиной стояли покрытые снегом горы, которые были хорошо видны в чёрной, чистой ночи. Лара подумала, что она может встретить кого-то из знакомых или знакомых родителей, но что такого было в том, что она идёт по улице с парнем, к тому же этот был одет в пальто, не в пончо или хитон, и волосы у него были хоть и длинные, но не как у женщин. Лара взглянула на него украдкой.
— Давай, — сказал парень, — ***, — он использовал грубое немецкое слово, — ты когда-нибудь *** в снегу?
Нельзя сказать, что зима была снежная. В городе снег выпадал не каждую зиму, он был выше, в горах, так что было не совсем понятно, о чём парень, собственно, вёл речь, хотя догадаться было несложно, в этот раз он употребил слово правильно.
— Летс мейк лав, — сказал он, — тут, — и остановился.
Его намерение казалось твёрдым, более твёрдым, чем способность держаться на ногах — резко остановившись, он поскользнулся на замёрзших булыжниках и схватил, чтобы удержаться, Лару за плечи, уткнувшись ей в плечо. Удержавшись, он решил использовать ситуацию и попытался поцеловать её, к смеси водки и пива добавился запах гнилого зуба.
Лара не была настроена на поцелуи, к тому же она плохо себе представляла соитие на улице и снова подумала о том, что её может кто-то увидеть.
— Дай, — сказал парень по-немецки, — волю чувствам.
Но прежде, чем Лара подумала о том, хочет ли она дать волю чувствам, он дал волю рукам, и, отпустив её плечи, схватился двумя руками за грудь.
— О! — сказал он и добавил что-то на языке, который она не понимала.
Лара отстранилась.
— Нет, — сказала она.
— Как это «нет»? — спросил он, — ви ар фри то ду вот ви вонт.
Он схватил её за зад и стал задирать юбку. Она слегка толкнула его, но кажется, не рассчитала, он отлетел, с трудом удерживаясь на скольких булыжниках. Обретя равновесие, посмотрел на неё и достал из кармана пистолет.
Дуло тускло блеснуло в сумерках.
Лара не испугалась.
Может быть, потому что окончание жизни не представлялось ей, как и большинству молодых людей, возможным, а может быть, потому что пистолет с большим дулом был больше похож на какую-то пушку, но каким бы он ни был — парень пистолет на Лару всё-таки навёл и громко сказал по-немецки: «файя!»
Но не выстрелил.
Лара повернулась и пошла прочь, не оборачиваясь, парень так и остался стоять с пистолетом в руке.
У вокзала слонялись хиппи.
— Нужен билет? — спросила Лара двоих парней.
Хиппи оживились.
— Двадцать франков, — сказала Лара.
— Ты что, сестра? — сказал один.
— Берёте? — сказала Лара.
— Так не отдашь? — спросил другой.
Лара повернулась. Ребята стали рыться в карманах, денег у них было мало, кое-как они наскребли несколько франков, она взяла всё, что было, отдала билет. Она вдруг почувствовала, что устала, вечер был промозглый, ей захотелось вернуться поскорее домой и сесть у камина, который вечером обычно разжигал отец.
***
Жан-Жак Браман открыл на следующий день заведение с пунктуальностью усердного лавочника, несмотря на стойкий запах гари, которым наполнился город. Но город наполнился и разговорами, а для разговоров нет лучше места, чем барная стойка.
Браман тщательно проверил запасы, убедился, что «Перно» в достатке, так как ничто так не развязывает языки по утрам, как «Перно», хотя зимой также годится грог, глинтвейн, кальвадос, коньяк, гренадин, который, впрочем, не замыкает списка.
Браман придирчиво осмотрел бар, заметил круглое пятно от рюмки, по-видимому, коньяка на стойке. Подумал, что Лара убралась перед уходом кое-как, детям, даже подросшим, нельзя доверять, и тут Браман задумался. Лара выросла, а это означало, что он мог больше на неё полагаться, то есть расширить бизнес, вот только… он стал усиленно тереть медную стойку.
***
Запах гари и шум сирен побеспокоили пожилую пару в гостиничном номере на последнем этаже «Монтрё-Паласа». Мужчина уже лежал в постели, жена возилась у высокого старого бюро с бумагами.
— Что там? — спросил он по-русски, неловко, как тюлень, поворачиваясь на кровати.
Женщина — сухая и подвижная с белыми, как лебяжий пух, волосами — пошла посмотреть. С балкона последнего этажа хорошо был виден город.
— Пожар, — сказала она, возвращаясь, но не выказывая особого беспокойства.
— Где? — мужчина приподнялся.
— В центре, всё в дыму.
— Всё в дыму, война в Крыму, — пробурчал он и сел на кровати. Силы, очевидно, были, но двигался он тяжело, мучил радикулит.
— Что горит?
— Кажется, казино.
— Нам ничего не угрожает?
— Думаю, нет. Дым только, но его относит на озеро, посмотри, всё в дыму.
Мужчина махнул рукой. Он плохо спал и теперь ему хотелось взять книгу из высокой, скосившейся стопки на тумбочке у кровати, почитать в постели, как он делал каждый вечер, и поскорее уснуть. Смотреть на дым ему не хотелось.
— Надеюсь, никто не пострадал. Это всё хиппи. Они сожгут, в конце концов, город, — сказал он ворчливо.
— Пожарные уже приехали, — сказала жена.
Мужчина ничего не ответил. Лёг на подушку, надел, устраиваясь, очки:
— Разбуди меня, пожалуйста, если отель загорится. Я не собирался сегодня умирать, но будет обидно пропустить такое событие.
— Пожалуйста, не шути. Пожар не шутки.
— Даже смерть — это всего лишь шутка, интермедия, как правило, неудачная и в произведении лишняя.
— Я позвоню управляющему, — сказала женщина и набрала номер.
***
«То, что вызывает во мне раздражение несложно перечислить: тупость, тирания, преступление, жестокость, популярная музыка».
Владимир Набоков к музыке был патологически равнодушен: классическую не понимал, популярную ненавидел. И это несмотря на то, что музыка всю жизнь окружала писателя: мать играла, как все господа, на фортепьяно, сын стал оперным певцом, двоюродный брат Николай, с которым писатель оставался на протяжении многих лет дружен, был профессиональным, известным музыкантом, и если порыться в «Ютьюбе», то можно найти занятное видео: Николай Набоков распивает в гостиничном номере виски со старым уже Игорем Стравинским. Они пьют из одного стакана, второго не нашлось, за ними следят телевизионщики. Николай немного смущён и налегает на виски. Стравинский болтает без умолку, мешая языки и темы, тоже, впрочем, не забывая пригубить.
Стравинский работал и дружил с Николаем Набоковым, как когда-то дружил с Надей Буланже — композитором и музыкантом, впоследствии известным преподавателем. И как когда-то Дж. Гершвин брал уроки у И. Стравинского, у Нади Буланже учился теории музыки Квинси Джонс.
Квинси Джонс не так известен широкой публике, хотя в мире поп-музыки он был, возможно, один из самых больших авторитетов. Он сделал блестящую карьеру сначала как музыкант, потом как аранжировщик и композитор, но вершины успеха достиг, когда выступил продюсером двух самых известных и коммерчески успешных, другими словами, эпохальных альбомов Майкла Джексона.
Позже Квинси Джонс присоединился к Клоду Нобу и стал со-организатором фестиваля в Монтрё. Тогда же он добился согласия Майлза Дейвиса выступить вместе, их совместный концерт стал для Майлза Дейвиса последним[17].
Набоковы поселились в Монтрё в гостинице «Монтрё-Палас» в 1961 году по совету своего знакомого Питера Устинова. Сначала они сняли номер в главном корпусе на третьем этаже под комнатой актёра, но впоследствии переехали в крыло «Ле Синь» в номер на последнем этаже. Набокову мешал топот Устинова, который имел привычку ходить по комнате, джаз и джазмены тогда не доставляли ещё чете большого беспокойства.
Богатая семья Набоковых-Руковишниковых после революции лишилась всего имущества, так что бо́льшую часть жизни в эмиграции писатель прожил в стеснении или, попросту говоря, в нищете, и вынужден был искать чьей-то помощи, так, небольшие суммы Набокову посылал ценивший его раннее творчество Сергей Рахманинов.
Шумный успех «Лолиты», а также контракт на сценарий в Голливуде со студией молодого Стэнли Кубрика, который решил снять по книге фильм и сделал это, по его признанию, с большим трудом — заела цензура, дали Набокову в первый раз за долгие годы финансовую свободу.
Чета сняла номер люкс, как его назвали бы теперь, но это был всё-таки всего лишь гостиничный номер, который не шёл ни в какое сравнение с имением Ч. Чаплина по соседству: ни композиторы, ни режиссёры, ни, тем более, писатели никогда не будут получать таких гонораров, какие получают актёры Голливуда.
Всю жизнь Набоков старался быть безразличным к материальному богатству и не жалеть о потерянном, скорее, он жалел о том, что никогда не вернётся в места, которые любил. Но вернуться в прошлое невозможно, как ни старайся, хотя писатель может пытаться доказать обратное. Возможно, именно поэтому автор «Под знаком незаконнорожденных» всю жизнь испытывал такую ненависть к большевикам, не пытаясь сводить мелких счётов, но не желая мириться с тем, что «брюзжащий буржуа», как неточно он назвал когда-то Ленина, влез в грязных, грубо сработанных ботинках на поле, на котором писатель вёл борьбу со временем, то есть, с тем, кого считал единственным достойным соперником.
Трудно себе представить людей более непохожих друг на друга.
Имя, привычка съедать яичницу на завтрак и любовь к горным прогулкам — всё, что было у них общего; вот только мир, который открывался им с горных вершин, был удивительным образом различным.
Революционерка Мария Эссен[18] вспоминала, как поднялась однажды в Швейцарии на гору с Лениным. Открывшийся вид потряс её, захотелось читать стихи, говорить о высоком, исполненная восторга, она повернулась к Ильичу: «А здорово гадят меньшевики!», — сказал Ленин, тоже, очевидно, погруженный в свои навеянные горным пейзажем мысли.
«…когда идёшь отсюда с высоты 2700 м на высоту, скажем, 3000 м, город с его жестяными крышами и застенчивыми тополями лежит, как игрушка, на плоском дне тупиковой долины, доходящей до гигантских гранитных гор, и ты слышишь только голоса детей, играющих на улице, — восхитительно!»[19].
Забавный факт, деталь портрета, опущенная за ненадобностью, возможно, потому что даже мастеровитые художники не могли «приделать» её к «кукле», а может быть, потому что с подачи Горького и художника Белоусова в сознании уже закрепился образ сидящего в кресле и крепко задумавшегося под музыку Бетховена — «изумительная, нечеловеческая музыка» — деспота[20]. То, что редко поминали советские биографы: Ленин любил, когда нечего было делать — петь. Так, чтобы занять время по дороге из Швейцарии в запломбированном вагоне, они с товарищами распевали всё, что знали, от «Интернационала» до частушек.
Когда Набокова спрашивали о том, как родился замысел «Лолиты», он отвечал неохотно, как и на большинство вопросов, но в книге «Строгие суждения» есть такой эпизод: «Насколько я помню, первый озноб вдохновения был каким-то весьма таинственным образом вызван историей в газете, кажется, это было в «Пари суар», о человекообразной обезьяне, которая после месяцев улещиваний учеными произвела наконец первый в истории сделанный животным рисунок углем, и этот набросок, воспроизведённый в газете, являл собой прутья клетки, в которой сидело несчастное создание».
На родине писателя — самой большой клетки в мире — В. Набокова не просто не печатали, но старались лишний раз даже не поминать (к ночи), хотя читали, передавая тайком, как пластинки или джинсы, слепые копии с книг, опубликованных специально для СССР сначала издательством Радио «Свобода»[21], а потом «Ардис».
Супруги Профферы — основатели «Ардис» — побывав в СССР в 60-х, встретились в Монтрё с Набоковым и рассказали ему о том, что его знают в России, а также о гонениях, которым подвергаются советские писатели. Упомянули дело Бродского, показали стихи, Набоков хвалил «Осень в Норенской» и послал Бродскому в Ленинград джинсы.
Впрочем, путь «Лолиты» к читателю на западе тоже был непростым.
Художественные достоинства романа издатели сначала не заметили или, не без оснований, как и первые критики, оспорили, но пикантность темы не заметить не могли, так что, получив множество отказов, роман был, в конце концов, опубликован в издательстве «Олимпия Пресс» в Париже, которое специализировалось на порнографической литературе, но заодно также печатало С. Беккета и Г. Миллера.
Книгу первым заметил Грэм Грин, тогда ещё в Швейцарии не живший. Он нашёл «Лолиту» в лавке издательства и отозвался о ней как о шедевре в литературном ревю, чем вызвал скандал, который дал толчок её популярности. Интересно, что делал известный писатель-католик в лавке с порнографической литературой?
Но несмотря на известность, всё-таки не книга, а фильм превратил Набокова в мировую звезду и сделал его популярность массовой.
Набоков, как и Сэлинджер, который так и не дал согласия на экранизацию «Над пропастью во ржи», ненавидел всё массовое, включая собственную популярность, без которой, правда, он не смог бы получить ту финансовую свободу, которая позволила ему провести последние годы в самом дорогом отеле, самого дорогого курорта в одной из самых богатых стран мира[22].
Набоков не любил сравнений, но сам не отказывал себе в удовольствии строгих суждений, так, в его архиве хранится антология рассказов, опубликованных в журнале «Нью-Йоркер», в которой он проставил всем оценки: пятёрку получили только «Колетт» и «Хорошо ловится рыбка-бананка».
Набоковы не планировал оставаться в Монтрё и, тем более, писатель не думал, что будет жить в гостинице до самой смерти[23]. Хотя Швейцария казалась идеальным убежищем, писатель хотел пожить в Европе только какое-то время, чтобы быть ближе к сыну, который начал выступать в Миланской опере, и сестре, которая жила в Женеве.
Карибский кризис, может быть, и не был тем фактором, который заставил Набоковых остаться, но растущая напряженность не могла не тревожить.
На Кубе и в других частях света снова показался, на время войны куда-то пропавший, призрак коммунизма, противостояние усилилось, социальные противоречия натянулись как струна, и на этой туго натянутой струне любому, кто не хотел делать неизбежного, как казалось, выбора между правыми и левыми, хотелось найти какую-то равноудаленную точку и слететь с неё, дернув за струну так, чтобы она зазвенела, и отправиться в новое, неизведанное измерение, о существовании которого те, кто с такой яростью ведут политическую борьбу даже не догадываются, как шахматные фигуры не догадываются о том, что можно оставить свои клетки, спуститься с доски и пойти погулять вдоль озера.
Тогда всем было страшно, хотя ядерная гонка только начиналась, так что можно было надеяться, что в Швейцарии можно укрыться. Альпы, в конце концов, будут стоять и после ядерного взрыва.
После «Лолиты» Стэнли Кубрик снял «Доктор Стрейнджлав: или как я перестал бояться и полюбил атомную бомбу».
Но не ядерной катастрофе, а всего лишь пожару в казино В. Набоков стал невольным свидетелем, таким же невольным, как и большинству событий ХХ века. И если порыться в интернете, то можно найти его воспоминания, при жизни неопубликованные, в которых он подробно описывает событие.
Воспоминания эти, написанные, как и большинство вещей того периода на английском в свойственной писателю отточено-ироничной с неизменными элементами словесной акробатики манере[24] ему, впрочем, не принадлежат.
Не лишенные таланта, эти записки всего лишь стилизация, рассказ, написанный малоизвестным рок-журналистом по имени Марк Линзе Рудольф, чьё имя и профессия, вопреки законам жанра, кажется, не вымышленные.
***
После пожара 5 декабря 1971 г. Владимир Набоков проснулся рано, долго лежал, глядя в потолок, а потом почему-то вспомнил, как раньше он всегда курил в постели. Во рту возник горький вкус папирос, которые продавали в Европе до войны, воображаемый дым защекотал нёбо, заполнил комнату, потом его сменил едва уловимый запах гари. Набоков не курил давно, но сейчас вспомнил про табак с удовольствием. Не без труда спустив ноги с кровати, он встал, умылся. Подошёл к конторке, хотел поработать, но не стал. Снял с вешалки тёплое верблюжьей шерсти пальто, высокие добротные сапоги у двери стояли, как два пса в ожидании прогулки.
— Ты куда? — спросила, просыпаясь, жена.
Рано выходить было не в привычке писателя, который обычно работал до полудня и только после обеда шёл гулять, как правило, с женой вдоль озера или в город.
— Хочу пройтись.
Вера поднялась на кровати. Нарушение расписания не было делом обычным, тем более, муж не завтракал.
— Я сделаю яичницу.
— Я поем в кафе, не беспокойся.
Вера казалась растерянной.
— Не беспокойся, — повторил Набоков, — я немного пройдусь и вернусь.
Он спустился в холл, прошёл через парк к озеру и двинулся тяжёлым, но уверенным шагом по пустой и скользкой от изморози набережной в сторону Веве.
Он шёл долго, шагал с удовольствием, но былой лёгкости в походке не было. Повернул обратно, и подходя к Кларенс, заметил одинокую фигуру на берегу.
В. Набоков узнал девушку. Она работала в баре, в которой он заходил иногда выпить пива, когда не хотел идти в «Захер».
— Добрый день, мадам, — сказал он учтиво. Кланяться в 70-е было уже не принято, но он всё-таки обозначил поклон, слегка склонив голову.
Лара обернулась. Прохожий был ей знаком, он заходил в бар, и его появление всегда сопровождалось любопытными взглядами и перешептываньями, но ни имени, ни рода его занятий она не знала.
— Добрый день, — сказала Лара.
— Вы не на работе?
— Отпросилась у отца, до обеда я свободна.
— Свобода — это чудесно, — сказал прохожий, — особенно по утрам.
Он хотел идти дальше, но что-то заставило его задержаться.
— Ваше кафе ведь открыто? — спросил он, — я хотел позавтракать…
— Да, конечно, отец открыл, заходите.
Она посмотрела в сторону города, туда, где было пепелище, едва заметный шлейф дыма всё ещё тянулся над водой.
— Вы знаете, что случилось? — спросил прохожий.
— Пожар, — сказала Лара.
— Никто не пострадал?
— Говорят, что нет, но казино сгорело.
— Для Фёдора Достоевского это была бы сущая трагедия, — он улыбнулся. Он говорил по-французски с акцентом, и не так, как говорят местные.
— А вы, — спросила Лара, — гуляете?
Она не знала, как получилось, что она с ним заговорила.
— Да, я тоже отпросился, — он снова улыбнулся, озорной огонёк промелькнул во взгляде.
— У кого? — спросила Лара.
— У Каллиопы.
Лара не поняла.
— И до обеда я тоже совершенно свободен, — огонёк разгорелся.
— А после обеда? — спросила Лара, не зная, что сказать. Она не очень его понимала и ни тогда, ни после не смогла бы объяснить, что её заставило заговорить с незнакомцем. Такой разговор был не комильфо, но ей почему-то захотелось его о чём-то спросить, хотя она и не знала о чём. Она всё ещё находилась в каких-то смешанных чувствах, не совсем понимая, что ей с ними делать.
Она посмотрела на воду. У берега на мелкой волне качался толстый, больше похожий на чучело, чем на живую птицу, лебедь.
— Хорошего дня, мадмуазель, — сказал незнакомец, слегка поклонившись, и зашагал прочь. Она посмотрела ему вслед.
Вернувшись в бар, она стала таскать тарелки, помогая отцу с обеденным наплывом посетителей.
— Я встретила на озере, — сказала она ему, составляя грязную посуду, — ты знаешь, такой плотный, старый и лысый. Заходит иногда выпить. У него дорогое верблюжье пальто.
— У кого? — спросил отец.
— Он хорошо одет. На него все смотрят. Он известен. Кто он?
Барман повернулся:
— А, — сказал он, — этот… это писатель… — он задумался на секунду, — Джеймс Джойс, — сказал он и снова занялся посудой.
***
В романе Набокова «Прозрачные вещи» герой погибает в номере отеля от удушья.
Роман вышел следом за «Адой» — книгой, которую ждали, за сценарий по ней сулили огромные деньги. Фильмы также снимали по ранним произведениям Набокова, в режиссёры «Смеха в темноте» пророчили Романа Полански, но ни «Лолита» Кубрика, ни «Смех в темноте», ни другие фильмы, а также попытка поставить по «Лолите» мюзикл коммерческого успеха не принесли.
Роман «Прозрачные вещи», как и «Ада», был принят холодно, неудача ждала также вышедших вслед за ним «Посмотри на арлекинов!».
Популярность Набокова пошла на убыль.
С середины 70-х он стал всё чаще болеть, а в 1977-м очередной раз слёг, и когда сын, по его воспоминаниям, навестил отца в больнице, то тот посмотрел на него и, понимая, что уже не встанет, заплакал.
Впереди писателя ждала свобода. Долгожданная победа над временем. Лёгкий, стремящийся к покрытым сверкающим, чистым белым снегом вершинам подъём.
Позади — Монтрё, где в тёмной воде озера отразился на мгновение наш мир, в котором смешались в неразберихе дым и пламя, жадность и похоть, жестокость и пошлость, революция и популярная музыка, ядерная угроза и свободная любовь, Элвис Пресли и Сергей Рахманинов, Джон Леннон и Игорь Стравинский, Фрэнк Заппа и Майкл Джексон, Квинси Джонс и Стэнли Кубрик, Чарли Чаплин и Чарли Мэнсон, «Deep Purple» и Владимир Ленин, «Beatles» и Грэм Грин, Роман Полански и Джером Сэлинджер, Дахау и Голливуд, порнография и религия, диктатура и анархия, короли и дамы, хиппи и буржуи, педофилы и пироманьяки — всё смешалось в ХХ веке, сквозь который писатель прошёл быстрым шагом. И казалось, что можно идти дальше и без сожаления покинуть этот мир, который вот-вот сгорит в устроенном очередным одержимым сексуальными комплексами неудачником пожаре… но уходить не хотелось.
— Скоро на склонах появятся бабочки, а я их уже не увижу, — сказал, по воспоминаниям сына, писатель.
Было ли это сказано на самом деле или это очередная, выдуманная сыном, который хорошо усвоил приёмы отца, стилизация? Мы не знаем. Но какими бы ни были последние слова Набокова, они не могут скрыть ту тоску, которая неизбежно возникает у тех, кто готовится покинуть этот мир.
«Тут один господин из тех, кто вечно лезут с вопросами к лектору, поинтересовался с надменным видом патрульщика, ждущего, когда ему предъявят водительские права, как это «проф» умудряется сочетать свой отказ даровать будущему статус Времени с тем обстоятельством, что его, будущее, можно считать несуществующим, “поскольку оно обладает по меньше мере одним призраком, виноват, признаком, содержащим в себе столько важную идею, как идея абсолютной необходимости”.
Гоните его в шею. Кто сказал, что я умру?»
У гостиницы «Монтрё-Палас» Владимиру Набокову поставили памятник.
Примечания
[1] «Some stupid with a flare gun», как в песне поётся. Подозрение пало на загадочного чешского иммигранта Зденека Шпичку.
[2] Он же «funky Claude», как в той же песне поётся.
[3] Ф. Заппа, как и многие другие озабоченные судьбой человечества гуманисты, тоже не обращал на собственных детей особого внимания. Так, его лишенная отеческого внимания 13-летняя дочь в отчаянной попытке привлечь к себе внимание отца подсунула ему под дверь студии записку: «Привет, папа! Я твоя дочь, и мне 13 лет». Заппа был тронут и написал об этом песню. Она стала хитом.
[4] Так, по мнению Н. Хрущева, процесс над Бродским представлял некоторую форму гуманизма: «Суд велся, конечно, отвратительно, — сказал первый секретарь, — но пускай скажет спасибо, что посадили за тунеядство. За стишки можно было бы и хлопнуть».
[5] Таких, как герой фильма С. Кубрика «Доктор Стрейнджлав» бригадный генерал Джек Д. Риппер или –подлинный персонаж современности, почти по-русски склонный к меланхолии режиссёр Л. Фон Триер, в молодости, кстати, убеждённый коммунист. И «Доктор Стрейнджлав», и «Меланхолия» Триера заканчиваются сценой атомного взрыва и гибелью нашей планеты. К слову сказать, нездоровую страсть к огню испытывал и Фрэнк Заппа, сын химика. Отец музыканта работал над созданием оружия массового поражения. Сынок тоже «химичил» и однажды попытался поджечь школу.
[6] Практичные американцы, которые умеют делать деньги на всём, пытались получить доп. доход и от ядерного взрыва. Так испытания ядерной бомбы в Неваде можно было наблюдать из Лас-Вегаса, что использовали как приманку для туристов, продавая рекламу с «грибочком» и «ядерные» сувениры.
[7] Мечислав Бронский как и многие другие сподвижники вождя впоследствии был расстрелян. Эта склонность большевиков кончать своих могла бы показаться абсурдной, но на самом деле таковой не является — стремление убирать соратников является логичным следствием заложенных Лениным принципов, правильно понятых и успешно примененных его верными последователями.
[8] Любимым писателем В.И. Ленина, как известно, был Н. Чернышевский.
[9] И здесь мы встречаем целый сонм литераторов от Горького и Маяковского до Михалкова и Барто. Перечислить всех — не хватит памяти, но нельзя не вспомнить произведение, которое является хотя и поздним, но, очевидно, одним из самых выдающихся в советской литературе оммажей вождю.
Однажды, став зрелей, из спешной повседневности
мы входим в Мавзолей,
как в кабинет рентгеновский,
вне сплетен и легенд, без шапок, без прикрас,
и Ленин, как рентген, просвечивает нас.
Мы движемся из тьмы, как шорох кинолентин:
«Скажите, Ленин, мы — каких Вы ждали, Ленин?!
Скажите, Ленин, где
победы и пробелы?
Скажите — в суете мы суть не проглядели?..»
Нам часто тяжело. Но солнечно и страстно
прозрачное чело горит лампообразно.
«Скажите, Ленин, в нас идея не ветшает?»
И Ленин
отвечает.
На все вопросы отвечает Ленин.
А. Вознесенский, «Лонжюмо».
[10] О которой рассказывает в книге «Ленин и дети» В. Бонч-Бруевич — один из ранних и самых толковых мифотворцев. Ленин, у которого собственных детей не было, имел мало общего с портретом, но он действительно находил некоторое удовольствие в играх с детьми, и мог, забыв про партийные дела, броситься успокаивать плачущую на улице девочку или ползать на карачках, изображая лошадку для племянников. Он, очевидно, в играх с детьми входил в азарт. Эта ленинская черта, которая должна, в теории, придать образу объёмность, ничего не придаёт, на самом деле. Иконический образ плоский, двумерный, ему не нужна сложность, ему нужна образность.
[11] Полное пренебрежение к одежде, воспетое вышеупомянутым сонмом наряду с другими достоинствами и доходящее до дадаиского абсурда, была, в отличие от доброты или дальновидности, подлинной ленинской чертой. Ленин патологически не умел одеваться и в нелепости и неряшливости наряда мог вполне соперничать с героем Ч. Чаплина. Он даже поначалу носил котелок, потом, правда, сменил его на финскую кепку, перепробовав ещё какое-то количество головных уборов, среди которых не было разве что чалмы сменил его на финскую кепку. Ленин был больше похож на огородное пугало, чем на вождя, или на вождя какого-то племени, кто только что выгодно обменял племенное золото на лохмотья, снятые со средней руки буржуа, который долго болтался в море после кораблекрушения.
[12] А до него П.И. Чайковский, а также Жуковский, Гоголь, Л. Толстой, Достоевский и Мандельштам.
[13] Не только на Заппу. Задолго до этого, живя во Франции, Стравинский дал несколько уроков молодому Яше Гершовицу более известному миру как Джордж Гершвин. Мэтр тактично поинтересовался не смущает ли молодого американского «композитора-песенника» размер его гонорара, но, когда узнал, сколько молодой композитор зарабатывает на «песенках», воскликнул: «Пожалуй, я сам бы взял у вас пару уроков!». Эта история, правда, существует в другой версии, где роль Стравинского исполняет Равель.
[14] Интересно, что «потереть» пытались. Так «лампообразный» лик вождя и другие части тела будили воображение не только поэта Вознесенского. Известны несколько случаев, когда психически больные дамы срывали с себя одежды и бросались на закрытую стеклом мумию в Мавзолее в отчаянной попытке соития, впрочем, безуспешно, всё это решительно пресекалось компетентными органами.
[15] Шпичка — удачней имени для поджигателя в русской редакции не придумать, но что делать с переводом?
[16] Которые исполняли, как известно, композицию «Кинг Конг».
[17] Их отношения долго не складывались, хотя Джонс, очевидно, искал сотрудничества. Причиной была, скорее всего, ревность. Жена Майлза заметила, когда они только познакомились с Джонсом, что Квинси симпатичный — из глаз вдруг посыпались звёзды, очнулась на полу с разбитым носом.
[18] Эта соратница вождя каким-то образом избежала расстрела. В. Бонч-Бруевич — секретарь Ленина — тоже дожил до преклонных лет и умер своей смертью. Можно ли считать это свидетельствами того, что, в целом, система не было уж такой жестокой?
[19] Фрагмент из письма Набокова Уилсону лёг в основу одной из заключительных сцен «Лолиты»: «Стоя на высоком скате, я не мог наслушаться этой музыкальной вибрации, этих вспышек отдельных возгласов на фоне ровного рокотания, и тогда-то мне стало ясно, что пронзительно-безнадёжный ужас состоит не в том, что Лолиты нет рядом со мной, а в том, что голоса её нет в этом хоре».
[20] Картина Павла Белоусова «Ленин слушает музыку», которая отсылает нас к эпизоду, опиcанному Горьким в его очерке «В. И. Ленин» стала не просто известной, а попала даже на фарфор — существуют фарфоровые тарелки, на которых Ленин слушает музыку. Горький пишет в очерке, что сказав про «нечеловеческую музыку», Ленин добавил: «Но часто слушать музыку не могу, действует на нервы, хочется милые глупости говорить и гладить по головкам людей, которые, живя в грязном аду, могут создавать такую красоту. А сегодня гладить по головке никого нельзя — руку откусят, и надобно бить по головкам, бить безжалостно».
[21] Которая усилиям администрации Дональда Трампа вот-вот прекратит своё 70-летнее существование.
[22] Фрэнк Заппа тоже ненавидел поп-культуру. Альбом «We are only in it for the money», пародирущий обложку «Сержанта Пеппера», стал своеобразной декларацией этого чувства, но снискал, тем не менее, коммерческий успех.
[23] Нобелевский лауреат писатель Юджин О’Нил, отец жены Чарли Чаплина тоже, кстати, умер в гостинице. В гостинице родился, в гостинице и умер, перед смертью кричал в агонии: «Я знал! Я знал! Чёртова гостиница».
[24] Аpparently, a perverted pyromaniac had set the casino ablaze during a granite recital, or «rock concert». (O ungrateful children. I thought you liked «hot» music). Thankfully, no one was hurt (though later I would come close to regretting this fact).
