![]()
…просто нужно, совершенно, как воздух, необходимо чувство чистой совести (пусть фантомное, неважно, а другим и не бывает), потому и работаешь всё время, и всё кажется, что мало, — совесть ведь никогда не бывает вполне чиста. Но сам факт стремления к её чистоте уже немного примиряет с самой собой.
ДИКОРОСЛЬ
(продолжение. Начало в № 11/2017 и сл.)
Неизъяснимо-очевидное: предощущая февраль
Золотисто окрашенный (скорее, прокрашенный, потому что — пропитанный цветом до внутренних волокон) день 6 февраля, 06.02. — рассыпчатая, сухая охристая «высокая» шестёрка — тёплая, уютная, что угодно согреет, хоть запускай в неё пальцы да перебирай ими там — и сырая тёмно-песчаная (древесина, влажный песок) «низкая» двойка (стоя в ряду цифр второй, она темнеет. Будучи в начале цифрового ряда — скажем, 02.06., — она пронзительно, канареечно, лимонно-светла — и почти совершенно теряет влажность, и делается «выше»). И только нежно-сиреневое, с влажной скользкой искоркой (влажно-рассыпчатое!) слово «февраль» задаёт этой картине совсем другое, дополнительное измерение.
Не втягиваясь
И вот теперь, когда мир, в сущности, тебе уже не нужен, — когда нет уже жгучей, выжигающей потребности в нём, — можно об этом мире мечтать взахлёб — совершенно бескорыстно — не втягиваясь.
И тебе ничегошеньки за это не будет.
Не обретая
Далёкие чужие города и страны совсем не для того, чтобы в них жить, узнавать их, осваивать и присваивать (только всё это начнёшь — они незамедлительно, хотя и очень постепенно, начнут утрачивать драгоценное свойство далёкости и чуждости, — выходить из статуса чужого). Их смысл именно в недоступности; исключительная, формообразующая их роль в нашей жизни — в том, чтобы о них мечтать — и вечно (непременно вечно, не прикасаясь, не обретая) тянуться к ним, недоступным.
Это разращивает в человеке внутренние объёмы, внутренние перспективы.
Впрочем, далёких чужих людей и отношений с ними это точно так же касается.
На луговине той, где время не бежит
…ну и, наконец, потому с такой страстью и жадностью втягивает человека в рассматривание старых фотографий хорошо известных пространств (на которых всё те же вроде бы берега омывает совсем иное время — и тихо-тихо, само того не замечая, намывает им изменения — инаковость. Как будто вот улавливаешь точку порождения инаковости, держишь её в своей руке, как воробья — в её горячей, хрупкой сиюминутности), что это — надёжный противовес к вечной неуспевающей гонке за стремительно убегающим временем. Туда нельзя не успеть: там всё наше. Во всех этих старых, навеки пойманных сиюминутностях время не бежит: оно там всегда и щедро насыщает нас, быстроживущих, своей неисчерпаемостью. И бессмертностью мелочей.
Было огнём — стало янтарём
Понятно же, что рассматривание фотографий в интернете (в моём случае — старых фотографий Москвы, но это опционально) — (не [только] [милая сердцу моему] прокрастинация, но и) форма рефлексии, способ её, и из самых действенных, самых богатых возможностями. Понятно и то, что параллельно этому прорабатываешь на скрытых от осознания уровнях текущую работу, но кроме того, неминуемо же вместе со всем этим прокручиваешь внутри себя связанные с обозреваемыми пространствами собственные биографические сюжеты. И продумываешь их.
Остановленное ушедшее, невозвратимое время, вечная, мушковая-в-янтаре сиюминутность невозвратимого. Что было огнём — стало янтарём. Что обжигало, прожигало, выжигало — можно взять в руки, держать сколь угодно долго.
Вспоминалось мне о несчастной любви (собственной, бившейся о некоторые пространства, много чего наопределявшей в жизни, так что тема на всю жизнь — и поэтому тоже), раздумывалось о её устройстве: суть её несчастности, думалось, — прежде всего прочего, чисто энергетическая, динамическая: невозможность движения, к которому была огромная внутренняя готовность, в котором была огромная внутренняя потребность. Что было готово стать распахнутым во все стороны объёмом — стало даже не плоскостью, не линией, не точкой: ничем вообще. Остановленное внутреннее движение, не получившее возможности стать внешним. Внутренний разбег, принуждённый оборваться — и врастать потом внутрь всю жизнь, раздирая своего носителя, как патологически изогнутый ноготь, обрастая по краям диким душевным мясом, смысловою и эмоциональною дикорослью.
То же, что видится нам (мне) тоской по некоторому (весьма в общих чертах знаемому) человеку — всего лишь, или прежде всего, тоска по собственной необретённой (заранее намечтанной) форме, по (вполне воображаемым) модусам собственного существования, по собственным возможностям быть собой. А совершенно, по большому счёту, неведомый другой — только стимул и повод.
Тоска по несостоявшейся себе, в конечном счёте, — о которой, как обо всём несостоявшемся, можно воображать теперь что угодно, вкладывать любые чаемые смыслы. Несбывшееся податливо, оно не сопротивляется.
Ну да, именно поэтому оно — область нашей свободы.
Самое главное — не теряйте несбывшегося.
Понятно, что всё это имеет теперь, присно и во веки веков, значение чисто теоретическое, но тем не менее.
О черепахе и её Ахилле
Прожитая жизнь (всегда в какой-то мере недопрожитая, недопрочувствованная, недоприсвоенная, недоиспользованная, — мнится, в большой) ломится в тебя и требует: проживи меня, проживи меня, проживи!.. лучше, полнее, глубже, страстнее, подлиннее, нетривиальнее, неожиданнее, конструктивнее, как угодно, — чем это было! Используй меня, выжми из меня витальные соки!!..
Память-воображение — паки и паки всё это проживающая, листающая книгу существования вплоть до полного, казалось бы, засаливания (а та оттого лишь толще, объёмнее, ярче…) — в общем, для этого и нужна. Компенсирует недопрожитость, недодействованность, недосказанность… человек всё время догоняет сам себя, как Ахилл свою черепаху.
О самоочевидном
Да и вообще: человеку непременно, жизнеобразующе нужно недостижимое — именно (без)надёжно, непоправимо недостижимое, только оно и освобождает.
От одного только достижимого он задохнётся.
Иметь и не иметь
Неданное человеку не просто так же точно важно, как и то, что у него есть, — оно даже точно так же дано ему. Может быть, даже и острее. Оно дано ему — в модусе неданности.
То, что чувствуешь как личную нехватку, как то, чего именно тебе недостаёт для полноты и цельности, для правильности и точности, да хоть для самóй подлинности, — продумываешь (и прочувствуешь) с особенным вниманием, пристрастием, вовлечённостью (с неизбежными преувеличениями, а как же, — но это чтобы лучше рассмотреть. Это — поднесённое к волнующему предмету увеличительное стекло). Это зона интенсивного смыслопорождения.
Онтологическая гордыня
Мы, неудачники, неумёхи и нескладёхи, хронически неточные, ошибающиеся и оступающиеся, не в лад и невпопад, — в известном смысле ближе к истинному устройству бытия, чем удачники, правильные, победители. Мы, может быть, острее чувствуем это устройство, потому что мы, вечно виноватые, — постоянно оказываемся без кожи: едва нарастёт, как новая вина с нас её уже сдирает. Мы, собственные карманные сейсмометры, постоянно чувствуем катастрофичность существования, знаем как повседневный, рутинный опыт его катастрофические корни, тот хаос, который шевелится под мнимо надёжной твёрдой коркой навыков и защит.
Мы, как наверно, мало кто, может быть — как никто, знаем о сущностной, конституциональной уязвимости человека, о принципиальной, непоправимой трагичности и неисцелимости его удела. — Наша задача поэтому — особенно когда ясно, что удачниками-победителями уже вряд ли станем — (разумеется, не делать из этого красивую позу, хотя соблазн, разумеется, есть, но) свидетельствовать об этом. Выговаривать это.
Мы слишком близко к тем тонким, расползающимся местам в ткани бытия, к тем дырам, в которых оно рвётся. Мы знаем их собственным телом: эти дыры — мы сами.
Про запас
Ничего не откладывающий на потом истощает будущее. Перегоняет себя целиком в настоящее — и сгорает вместе с ним.
Прокрастинация — накопительство. (Ну да, способное быть патологическим, как всякое. Но способное и не быть.)
Откладывая что бы то ни было про запас, мы всегда имеем персональный пузырёк будущего под кожей — чтобы дышать. Не лёгкими только — всем существом.
Вслушиваться
…вслушиваться в бытие. Терпеливо и внимательно. Не в себя, нет: мой роман с собою кончен. Как инструмент восприятия я себя, пожалуй, ещё интересую, ну, и как пример для рассмотрения удела человеческого. Роман же мой с бытием — думаю, не то чтобы никогда не закончится, это вряд ли, — но, предположительно, продлится до тех самых пор, пока задача отделения себя от бытия и исчезания не станет окончательно доминирующей и, наконец, не будет решена.
Не оставив тени
Вообще-то, честно сказать, мир (именно мир, а не то, что люди в нём понаделали и продолжают выделывать, это важно) кажется мне таким хорошим, — так мудро, тонко, чутко устроенным, — что мне жаль портить его своим тёмным, неуклюжим, угловатым присутствием.
Самая, мнится, мудрая и точная позиция (не для человека вообще, Боже избави, — для меня здесь-и-сейчас) — это воздержание от действия.
А если, по неустранимой необходимости, вмешательство — то очень-очень осторожное.
И главное: оставлять как можно меньше следов. В идеале — не оставлять вообще.
О примиряющем
…просто нужно, совершенно, как воздух, необходимо чувство чистой совести (пусть фантомное, неважно, а другим и не бывает), потому и работаешь всё время, и всё кажется, что мало, — совесть ведь никогда не бывает вполне чиста. Но сам факт стремления к её чистоте уже немного примиряет с самой собой.
(И думаешь, с другой стороны: это всё заморочки мирного времени, полного перспектив, рудименты его, за которые цепляется сознание, отвлекаясь от понимания того, что нынче ситуация совсем другая — и всё другее и другее.
В нынешней ситуации с собой ли, с кем бы / чем бы то ни было ещё должен бы примирять сам факт нашей всеобщей смертности.
Нет, жизнь цепляется за свои иллюзии, настойчиво продуцирует их, чтобы чувствовать себя живой.
А заблуждения принадлежат к сути живого.)
К грамматике невозможного
Для обозначения несбывшегося и — отдельно — невозможного стоило бы изобрести отдельные грамматические формы. Может быть, не только глаголов, но и самих существительных.
О чувстве нормы
Хождение по книжным, обход внутри них книжных раскладок в определённом порядке — само по себе форма мышления, — с непременным включением в эту форму, в качестве особой фазы рефлексии, пешего хода по Тверской в сторону метро «Охотный ряд».
(И это даже не о книгах, хотя они — из наилучших инструментов. Может быть, наилучший. Но всё равно не единственный.)
И если что-то и создаёт в человеке уверенное, несмотря на всю свою фантомность, чувство нормы, то именно это.
(Чувство же нормы, в свою очередь, в некотором смысле даже важнее мышления, поскольку задаёт ему основу, на которую то может опираться. — Для мышления нужен, так сказать, некоторый нормативный минимум; в противном случае оно грозит обернуться экстатическим чувствованием.)
Отрадней камнем быть
Дописать текст к десяти утра. Послать, рухнуть. Проснуться в шесть вечера
(безвозвратно, безнадёжно ушедшего дня. — «Отрадно спать, отрадней камнем быть». — Всей кожей чувствовать непоправимое утекание времени)
— тем отчаяннее впиться в работу —
— понимать, что совсем невиноватой чувствовать (тем более знать) себя не получается никогда —
— несмотря на всё удобство такого режима — в том числе психологическое, особенно психологическое —
— потому что одно дело удобство (и свобода, да, да, она часть удобства, но всё равно отдельно) —
— а другое — ответственность, простигосподи, перед социумом –
— вот с ответственностью перед социумом почти совсем никак
(и всё хочешь отработать, отработать себя миру как можно полнее, как можно более исчерпывающе, выматывающе, опустошающе, чтобы если не снять, то хоть немного уменьшить мучительное, непреходящее томление вины; впору уже назвать чувство вины особой разновидностью телесного состояния, простирающегося далеко за пределы рационального.
Как будто миру нужны твои буковки.
Но ничего другого у тебя нет).
Тревога об этом — гораздо больше даже об этом, чем об исторических событиях, влиять на которые нет никакой возможности (химически, лабораторно чистый опыт бессилия) — и гонит в работу, которая разбухает и занимает (почти) всё мыслимое пространство.
Вообще-то сейчас — по общей организации жизни — живу я так, как совершенно осознанно хотела уже лет в пятнадцать-шестнадцать. Вот это ночное существование с непрерывным письмом, чтобы видеть мир только в своём воображении, удерживать и разращивать его в нём.
«Ты не поверишь — всё сбылось».
(Вот если что-то и сбылось в моей жизни в полной мере, так это.)
Счастье ли это? Часть его — безусловно.
Та его часть, которая — соответствие себе, высокая степень точности этого соответствия.
Тоже, конечно, лишь часть такого соответствия — на отдельном узком участке; есть и другие участки паззла, где много чего щёлкнуло, но этот щёлкнул очень громко и встал, как влитой.
О воле к ограниченности
Вот в юности, раньше даже — начиная со страдающего подростковья — хочешь быть всем (я реально хотела: «богом, чтобы вместить в себя всё», хы-хы), а становишься всего лишь самой собой. А от ломящегося в тебя всего, не зная, как с ним справиться, всерьёз, всею шкурою и всем нутром чувствуя разрушительный его потенциал, — отбиваешься, отбиваешься…
Ты его в дверь, оно в окно.
Да и вообще:
Жизни чересчур, неподъемлемо много для отдельного человека, в любом случае, при любой жадности к миру, при любой восприимчивости, при любом личностном масштабе всего не вместить — и постоянно происходит (лишь отчасти осознаваемая) работа отбора, работает система фильтров и защит: что вмещать в себя, что нет, — постоянное рассечение мира границами.
И тянешься
…и, наверно, своё-то любишь тоже в той мере, в какой оно — не вполне своё (живёт в других временах, полно не твоей памятью… — да мало ли что), — и к нему — через неминуемые разрывы — тянешься. Заращиваешь их собой. А чем же ещё можно.
Любовь — это преодолевание* разрывов, напряжение этого преодолевания — чтобы не преодолеть их никогда. Поэтому она в родстве не только с невозможностью, но и с бесконечностью.
*намеренно говорю «преодолевание», а не «преодоление», потому что «преодоление» — это уже (или почти) результат, а «преодолевание» — процесс.
П запас-2
Откладывание дел на сладостный потом (которое, как известно, — наращивание себе запасов будущего под кожей) — особый, изощрённый, извращённый вид накопительства: накопительство ещё-не-прожитого времени (обратная, близнечная сторона его разнузданного проматывания. В сущности, одно и то же) — вкупе с надеждой (она же и иллюзия), что непременно это время проживёшь, затем и копишь. А на самом деле копишь ради одного: ради чувства обладания этим временем, самим фактом его наличия — чувства защищённости им от небытия.
Копить время и губить его — конечно, одно и то же (и нечего обольщаться), — время ведь живёт, пока его живёшь, пока то самое здесь-и-сейчас, — только сгорает оно на этом лету стремительно — как бабочка в огне.
Куда ни оглянешься, везде перед нами разные формы исчезновения. Само возникновение — это тоже оно.
Просто в старости это, видимо, заметнее всего, — концентрируешься на этом как лицо, так сказать, заинтересованное. (Говорю же — старость — оптический прибор, позволяющий рассмотреть то, чего в других возрастах видно не было. Разумеется, то же относится к каждому из возрастных состояний).
И о счастии
У человека всегда остаются ресурсы и резервы для счастья. И было бы просто неблагодарно (по отношению к мирозданию, к Тому, Кто всё создал…) их не использовать. То есть вот — не брать и не быть счастливым, едва только к тому представится хоть какой-то повод. Да можно и без него.
Чистое, чистое, чистое счастье бытия.
(Разумеется, никакого чувства собственного неудачничества — например — это не отменяет. Просто это совсем о другом.)
Из текстов и обратно
Делаешь: из текстов себя, из себя — другие тексты. Но так быстро, что себя как промежуточную инстанцию, как объект формирования фактически минуешь. Проскакиваешь. (Туда и дорога.)
Поэтому записки в карманном блокноте — единственное средство быть собой (как, хотя бы, порождающим условием текстов), нащупать себя как точку схода — чего? (Текстообразующих сил? — ещё чего не хватало…).
Притом, желательно, не имеющие никакого отношения к текстам. Ни к прочитанным, ни к тем, что имеют быть написанными.
(Человек, конечно, потому так цепляется за текст, что в тексте есть иллюзия бессмертия.)
О красоте
Стремление быть красивым — не то чтобы, конечно, вполне альтруистично, но имеет сильную альтруистическую компоненту: добавляешь красоты (гармонии, интенсивности) в мир, делаешь острее, ярче, полнее жизнь тех, кто тебя видит. (Всякая красота — насыщенное сообщение.) — Быть красивым (используя для этого доступные тебе ресурсы; понятно же, что не каждый красив рождается) — именно этически важная задача, эстетика тут — инструмент, хотя незаменимый. — Я же всегда была слишком эгоцентричной — и этой задачей не заморачивалась.
Уж о том и не говоря, что красота — особенно выстроенная, сознательно созданная и создаваемая, воспитываемая, культивируемая, — форма вежливости по отношению к миру, уважения к нему, поддержание его, так сказать, эстетической экологии. — Некрасивому, который красивым быть и не старается, на мир, на качество среды вокруг себя, в сущности, наплевать.
Вспоминая незабвенное
…и думаешь: Рим — предмет многолетних (чтобы — на всю длину потёмок) размышлений и чувствований даже для тех, кто не живёт там сколько-нибудь долго, а время от времени там появляется или появлялся. Что есть такое «римское вещество», вещество римского существования, остро-характерное, которое постоянно, годами, где явно, где неявно, прорабатываешь самой собой (и вращиваешь в себя), раз или два его хлебнувши.
Конечно же, конечно же нужны человеку чужие пространства — именно в их неприрученности, неосвоенности, чуждости, непонятности, трудности и неудобности, — чтобы быть (в хоть сколько-нибудь полной — даже в хоть сколько-нибудь достаточной мере) самим собой.
Рим, конечно (для меня), таков. Не идеализирую его совсем (как, по крайней мере, кажется) — и ещё того менее собственные отношения с ним. (Взялась бы сдуру — предположим — там жить — было бы неистово трудно, может быть, неоправданно трудно.) Он велик и едва вместим воображением. Но в нём, в самом его воздухе, огромная полнота бытия. Не лично моя, как в московских дворах между проспектами Ленинским и Вернадского, Ломоносовским и улицей Строителей, — а вообще.
Раз хлебнувший, конечно, не будет знать покоя. И не должен.
И это беспокойство тоже входит в полноту бытия.
Иное имя пустоты
Верный способ обесценить что бы то ни было — устроить так, чтобы этого было очень много, избыточно много, раздражающе много, утомительно много, не по разуму и невместимо много, неуместно и ненужно много.
Вот в точности это устроила я сама себе с невротическим многоработанием и суетным изобилием (мелких, ненужных, кислых, видимо, толком-то и не зрелых) плодов его. Чем больше их, тем больше они — пустота, тем менее они от неё отличимы и тем более сливаются с нею.
С другой стороны, видимо, такое обесценивание — верный путь к тому, чтобы от соответствующего предмета (хотя бы внутренне) освободиться. Создать между ним и собою дистанцию. Отнять у него власть над собой.
Можно, конечно, быть этому суетному изобилию потом за разные разности благодарной, — есть за что. Но это уж потом.
А так вообще оно отнимает душу у человека, истинно вам говорю.
Опять же, с другой стороны, в некоторой степени человек сам решает и устраивает, что отнимет у него душу, а что прирастит. (Тут, конечно, и нужны, и возможны некоторые — внимательные, постоянные — душекультивирующие усилия.) Но именно что — только в некоторой степени.
И ещё с одной из множества сторон, как подумаешь, — а и ну бы её, эту душу.
К этике существования: держать форму
На самом-то деле, конечно, нравственность и ответственность (выполнение обещаний и т.д.) сохраняют всю полноту значений даже в случае, если никакого будущего, предположительно говоря, не будет (даже если всё оборвётся прямо сейчас). Их отношение к будущему иллюзорно — как иллюзорно и само будущее; оно — фикция, навязчивая идея человека и человечества, происходящая от его (их) несамодостаточности — или от преувеличения таковой. Нравственность и ответственность имеют отношение к качеству здесь-и-сейчас, к качеству проживания момента — уж хотя бы потому, что кроме него ничего не существует (всё остальное — в воображении, которым, разумеется, нельзя пренебрегать, потому что оно — и уж не только ли оно? — этот момент структурирует, придаёт ему форму). «Будущее» и «прошлое» — его модусы. Они — самообманы настоящего, — сделаны целиком из его материала и на его потребу.
Но форму, форму настоящего надо держать. В каждый новый момент — заново.
Против многописи
Молчишь — и внутри тебя сжимается пружина, загущивается вещество бытия.
Молчанием разращиваешь внутренние пространства.
Всё важное — и крупное по внутреннему объёму — делается не только медленно, но и малыми, тщательно отмеренными, аптекарскими дозами.
Чтобы иметь шанс сделать (сказать, помыслить) хоть что-то существенное, надо довести себя до немыслимых напряжений тщательным, терпеливым воздержанием от речи.
То же самое, кстати, относится и к присутствию в мире, в разных социальных контекстах, — к простому телесному присутствию! — поскольку само присутствие — разновидность речи. И способно быть (как красноречивым, так и) суетным, болтливым, рассеивающим. Не таким уж парадоксальным образом и даже незаметно приводящим от избытка — к исчезновению.
(продолжение следует)
