©"Семь искусств"
  январь 2026 года

Loading

С пяти по часам не смыкала глаз, а без часов — так всю ночь. Раньше продавцы газет во всю мочь кричали, выкрикивая заголовки новостей, теперь во всю мочь орут телевизоры: — С утра перед тюрьмой, где должны были казнить Итамара Рустамовича, дежурят репортеры, в том числе представители иностранных телеграфных агентств.

Леонид Гиршович

ЗАКЛЮЧЕННЫЕ… В КАВЫЧКИ

(окончание. Начало в № 9/2025 и сл.)

«А ИТАМАР НИЧЕГО И НЕ ДЕЛАЛ»

Леонид ГиршовичПростившись с матерью на остановке, Йога поднялась в мастерскую мужа.

— Ну как? Ось земную пососала? Где квитанция, во сколько это удовольствие обошлось?

Увидев «во сколько», Михайлов поднял брови в знак приятного удивления и сунул квитанцию в карман халата:

— Пригодится воды напиться.

Поглавник нац-арта раскинулся в покойном кресле с широкими подлокотниками, кочующем у нас с места на место. На Михайлове был рабочий халат полами вразлет, оголившими кривизну худых коленок. Он ублажал себя созерцанием двух своих работ — двух холстов размером два на один; один покрыт черной краской, другой телесно-поросячьей. Первый был «Маха неопрятная» — черной краской, второй «Маха необъятная» — молочно-розовой. У позировавшей для них Маруси Романюк еще не закончился испытательный срок, и она возлежала на кушетке с тревожной улыбкой, отчасти вызванной приходом Йоги.

— Утри улыбку с лица земли, — сказал Михайлов.

Маруся натянула джинсы и свитер на одинаково маленькие попик и грудь.

— Признайся, Романюкча, что мечтаешь сделать «мы едем-едем-едем в далекие края»? — спросил он вдруг.

— Как у Ванды, у меня не получится, а подпирать фонари на Рипербане — мне еще нет восемнадцати. Я хочу постажироваться у вас, хочу найти себя.

— Бедная Ванда! Отца лишилась. Горе. Мы по себе знаем, что значит лишиться отца. В Швеции, и в той раздается колокольный звон, на севере диком.

Из дневника Йоги:

«17 октября

На семь (льготное время) заказала телефонный разговор с Осем. Дали в девять. Не хочет ли Милко собирать шишки? Кретин. Промышляй своими шишками, где ты есть. Сидеть лучше в Швеции. Я ему так и сказала. Потом ходила к Милко, он в мастерской днюет и ночует. Завершил диптих «Hommage a Goya». Позировала Маруся Романюк. Ничего не умеет, пройти испытательный год ей не светит. Милко готовит ее к этому морально: „Мы едем, едем едем в далекие края“. Катись, дура, в Германию. Но Маруся говорит, что не верит в свои силы. Я посмотрела на нее и тоже не верю в ее силы. Милко пришла гениальная идея в голову, когда узнал, сколько стоит минута по льготному тарифу. „Рискнем, это может стать златым днем“».

Йога все записывала за мужем, сахарный крест гениальности которого несла, то и дело поворачивая голову, чтобы отгрызть кусочек. Михайлов находил ее записи бесценными.

— Истинно говорю вам: „Временник нац-арта“ станет золотым дном для будущих исследователей.

Хотя в суде Михайлов расточал комплименты одаренной визажистке, расставание с Вандой Кажич не обошлось, как говорится, «без» — и далее уже в зависимости от градуса сопутствующих сему расставанию компликаций: без недомолвок, без досадных недоразумений, без взаимных оскорблений, без мордобоя, без тяжких телесных повреждений (нужное подчеркнуть).

— Они по минутам считают?

Йога кивнула и добавила:

— Слышимость плохая.

— Плохая или оставляет желать лучшего?

— То так, то так.

Гениальная идея Михайлова состояла в том, что Йога под видом Седы вызывает Ванду на переговорный.

— Ты — Седа. Если я узнаю, что ты звонила, я тебя убью. Запиши и заучи. После проглотишь. А что съел, то уже не забудешь.

Йога набросала конспект:

«Это Седа звонит. Если Милко узнает, что я звонила, он меня убьет. Милко топил Итамара в суде. Почему? Твоему отцу уже все равно, Итамару тоже. Пойди в корпункт „Бóрбы“ и расскажи, из-за чего Итамар на самом деле зарезал твоего отца. Твои фотки будут во всех газетах. Посыплются предложения. Я ненавижу Милко».

Опыт подсказывал Йоге, что Милко всегда прав. Опыт ли питает ее желание, желание ли питает ее опыт — разницы никакой, как нету разницы между огневой лаской суккуба и пылающим Содомом. (От автора. Как нету ее между тем, пишу ли я с натуры или предаюсь фантазиям.)

— А если съесть, то что — лучше усваивается? Я знаю, что если хочешь знать чьи-то мысли, надо доедать за ним из его тарелки. А можно запить колой?

— Всухомятку надежней. Век помнить будешь.

На почтамт Михайлов отправился под ручку с женой. Немыслимый случай — встретить их на улице вдвоем. К врачам (это то, куда сопровождают жены мужей) он не ходил. Если не съедал в мастерской вчерашний чизбургер, то шел к Седе, где его всегда ждал в витрине столик с карточкой: «Reservеd for Milko Mikhailov». Некоторые прохожие его узнавали и оглядывались. Сéдины делá шли лучше некуда. По Турецкой прохаживался «сэндвич»: «Прием предварительных заказов на поминальные трапезы». От клиентов не стало и житья. «Мулвь» в одном из репортажей написала о заведении, где «ваш корреспондент перепробовал всякие вкусняшки. (…) Несчастная и не подозревала, что живет с чудовищем, у которого аппетит на вкусненькое. (…) Художник Милко Михайлов, известный далеко за пределами нашей страны, пошутил: „Седа, хоть и нрава линейного, угощает далеко не прямолинейно“. Женщина сперва хотела все бросить и бежать, но дочери, всей душой понтеведринки, уговорили мать не делать этого: „О Фьори, ты снишься мне каждую ночь, в акациях белых бульвар“».

Слышимость с Гамбургом лучше, чем с Эльфдаленом, да и ждать пришлось всего сорок минут. Сомлевшая от разговора в душной кабинке, Йога потом слово в слово передала все Михайлову. Тот указал на стойку с телеграфными бланками и перышком.

— Сразу запиши, чтоб не забыть. За одного виновного двух невинных дают, а одного грешника меняют на девяносто девять святых.

Йога полезла в сумку за очками.

— Хитрая мандавошка какая, — ухмыльнулся Михайлов. — Так и не сказала. Утром узнаем. Не забудь написать: «Милко объяснил мне: за одного виновного двух невинных дают, а одного грешника меняют на девяносто девять святых».

Из дневника Йоги:

«Двадцать четвертого октября.

Слышимость с Гамбургом лучше, чем с Эльфдаленом, да и ждать пришлось всего сорок минут. „Здравствуй, Ванда, — сказала я. — Это Седа Рустамович-Зажигян говорит, жена Итамара“. — „Что тебе надо?“ — „Я хочу, чтоб ты знала, Милко в суде утопил Итамара. Когда судья спросил: мог Итамар убить твоего отца, он сказал: конечно, только не знает зачем. Я хочу знать, зачем Итамар твоего папашу бритовкой. Может быть, что приказу Милко? Он все для него делал: хочешь картину — на тебе картину, хочешь худосочную девочку в натурщицы — на тебе ее. Сейчас ему Маруська позирует. Она при тебе была? Романчук“. — „Эта малолетка пришибленная?“ — „Послушай, Ванда, твоему отцу уже все равно, моему Итамару тоже. Я хочу знать, за что он на самом деле убил твоего старика. Мог Милко его заказать, а Итамар только сделал?“ — „А Итамар ничего и не делал“. Я не подала виду, что потеряла дар речи. „Нет? А кто?“ — „А никто. Не знаю“. — „Погоди, у вас есть корпункт нашей „Бóрбы“. (Зачеркнуто нашей „Бóрбы“ и сверху написано „Нашей Бóрбы“.) Я знаю адрес: Банхофштрассе пятнадцать, рядом с вокзалом“. — „Слава Богу, знаю, где Банхофштрассе. Нет уж, данке шён. А чего, девушка, раньше молчали, спросят“. — „А ты, может, сейчас только от другарицы узнала, спасибо скажите, что на ночь глядя притащилась. Езжай сейчас. Там круглосуточно кто-то сидит. Знаешь, какой шум поднимется. Фотографы на тебя, как собаки, будут кидаться. От заказов отбоя не будет, как у меня от поминальных трапез“. — „Дóбра. Я посмотрю. А сейчас мне надо бежать“, — бац трубкой. Милко сказал мне: „За одного виновного двух невинных дают, а одного грешника меняют на девяноста девять святых“. Но я не поняла. Милко гений».

— Покажи, что написала.

Йога протянула Михайлову телеграфный бланк, исписанный с оборотной стороны. Михайлов оценил.

— Бесценное свидетельство. У тебя двушка есть? Надо позвонить.

Под потолком сетка, обсыпанная крошкой. Над нею почерневший от столетней пыли позолоченный императорский вензель. Козырек над телефоном-автоматом, как в Киеве: похож на перевернутый писсуар.

Михайлов набирает номер:

— Господарь Перец?.. Здравствуйте, Абу-Золтан. С вами говорит Милко Михайлов-Клинический. Вы двадцать лет назад меня так назвали в своей газете, не помните?.. И правильно делаете. Кто старое помянет, тому глаз вон. Предупредите в Гамбурге своего корреспондента: сейчас к нему на Банхофштрассе прибежит дочка Волчека Кажича… Вы правильно поняли, того самого. Казнь нашего товарища назначена на завтра. Ваша «Борба» написала, что инструмент уже доставлен в тюрьму и палач с утра занимается. Для вас это исторический шанс стать Николаем-Чудотворцем, заступником всех безвинно осужденных. Не упустите его… Что? Я уступаю эту честь вам, потому что Ванда Кажич сейчас в Гамбурге, а не в Понтеведрино. Свое дело я уже сделал, позвонил к вам, а перед этим к ней. Не забудьте выразить мне свою признательность печатными буквами.

Йога, которая все слышала, не сдержала своего восхищения:

— Милко, ты гений.

«25 октября. Часы показывают пять утра.

Я не сомкнула глаз. Милко в своей мастерской верно спал как убитый. Гений не знает сомнений. Вчера с почтамта зашли к вестовому Митре, Поштова 6. Милко назначил трубить сбор на 9. 30 у тюрьмы. «Форма одежды?» — Митра ждал, что все мы повяжем Платочек Бабушки Смерти. «Форма одежды как на Восьмое марта, праздничная. Будем праздновать торжество справедливости». Митра решил, что будут праздновать торжество справедливого возмездия, и пошел обходить ряды: в 9. 30 как штык быть у тюрьмы нарядно одетыми».

Не обо всем напишешь в дневнике. С Поштовой мы пошли на Турецкую. В армянском ресторане уже домывали последнюю тарелку. Я сюда прежде носа не казала. Седа на женщин сумасшедшая, такой зажигян стоит. Пошто мне это надо, спрашивается. Ему тут столик, его тут облизывают, кормят-поят, а меня серной кислотой угостят? Слуга попкорна.

— Чего ты боишься, ничем тебя не угостят, а немножко подпалиться с боков ей не мешает. Ты с годами в свою мамашу стала. А начинала, как ерш в стакане. Иди вперед, скажешь, я сейчас, только отдышусь от новостей. Пусть изойдет первой желчью без меня.

— А может, она, наоборот, обрадуется?

— Чему ей радоваться? Хорошо быть несчастной: мужик-извращенец, две дочери на тебе. Жертва… и все эти армянские дела. А сейчас ей таких плюх накидают одиннадцатиметровых — что от мужа отреклась. Иди-иди, проколи ее, пусть сперва гной вытечет.

Гении, они такие: я, видишь ли, превратилась в свою маман-ханум… Поэтому «иди— иди».

Седа выкатила свои зенки. Я сказала, что ее обожаемый Милко — она же обожает знаменитости — ее обожаемый Милко меня вперед послал.

— Ты знаешь, что топор уже доставлен и палач вовсю играет гаммы…

— Чего?

— Но Милко гений. А гений, он во всем гений. Милко не верит, что твой муж «зарэзал барашка». Говорит, он сам барашек, жертвенный агнец.

— Чего?

(У Седы с русским так себе.)

— Вот ты не ходила на суд. Милко вступился за него: «Зачем, ваша честь, ему это надо было?»

— А кто вычистил его из рядов?

— Нет, постой, постой… Мы всего лишь приостановили членство, это совсем другое. Мы боролись за него, мы не отрекались от него, как его жена. Подстраховалась, ревнивую бабу разыграла. Ты знала, ты прекрасно знала, что он подкаблучник и до малолеток не охотник.

Уж если с боков подпалить, то чтоб с корочкой — чтоб мне не говорили, что с годами я в мамашу свою сделалась.

— Я только что говорила по телефону с заграницей, с Вандой-визажисткой. И напрямик у нее спросила: за что Итамар пришил ее отца? «А это не он», — говорит. «А кто?» Молчит, боится сказать. Тогда я наврала, что я — это ты.

— Ты мной назвалась?! Порчу на меня навела?! — и грязной миской в меня. Наверное, все волосья бы повыдирала, если б не Милко: услыхав, что посуда бьется и вопли, он тут как тут, с песнею:

— «И ярость благородная…» Это твое спасибо, Седа? Нац-арт спас доброе имя отца твоих детей. Уже завтра Итамар будет ночевать дома, к сердцу прижмет тебя.

Седа переводила взгляд с меня на Милко, с Милко на осколки.

— Завтра в полдесятого ты с Нэддой и Адой придешь к воротам тюрьмы встречать своего благоверного. Не придешь — это вызовет разочарование у собравшихся, не могу тебе передать какое. Они объявят бойкот кжичу. Постарайся, если можешь, влезть в свое желтое платье. И что-нибудь красное на шею.

СЛОВО ИМЕЕТ «ВРЕМЕННИК НАЦ-АРТА»

25 октября, вечер.

С пяти по часам не смыкала глаз, а без часов — так всю ночь. Раньше продавцы газет во всю мочь кричали, выкрикивая заголовки новостей, теперь во всю мочь орут телевизоры: — С утра перед тюрьмой, где должны были казнить Итамара Рустамовича, дежурят репортеры, в том числе представители иностранных телеграфных агентств. Вот что поведал нам главный редактор «Нашей борбы» господарь Перец:

— Незадолго до полуночи ко мне позвонил мой давний знакомый Милко Михайлов, поглавник группы «Нац-арт», и сообщил, что в деле их товарища Итамара Рустамовича появились новые обстоятельства. Оказывается, дочь Волчека Кажича Ванда, проживающая в Альтоне, с ног сбилась в поисках нашего корпункта. По словам девушки, ее отец, человек психически неуравновешенный, многолетний вдовец, тиранил ее, не давал свободно развиваться. Когда она вступила в творческое объединение «Нац-арт», отец сказал дословно следующее: «Я сделаю так, что это он меня убил» — имея в виду Итамара Рустамовича, которого совершенно безосновательно заподозрил в совращении дочери, тогда еще несовершеннолетней. Наш человек в Гамбурге поспешил связаться с консулом, и тот, записав показания Ванды Кажич, телеграфировал Президенту республики, а также бургомистру и в Службу исполнения наказаний. Президент, как только был информирован, распорядился приостановить казнь и еще до проведения повторного расследования освободить Итамара Рустамовича из-под стражи. Криминалисты, с которыми мы сегодня беседовали, в один голос говорят: имитация убийства самоубийцей, с тем чтобы ввести следствие в заблуждение. Источник в министерстве юстиции сообщает, что ряд сотрудников следственного комитета уже получили предупреждение о неполном служебном соответствии, а судьи Попининку, Незвятку и Арасячку подали министру юстиции прошение о своей отставке.

— Спасибо, Абу-Золтан, за обстоятельнй рассказ.

Вечерние новости неслись из каждого окна. Милко одним движением перевернул мир. Еще бы мгновение!.. Но он рванул на себя штурвал, и самолет круто взмыл ввысь.

Мы пришли раньше всех. «Они были первыми у тюрьмы», скажут про нас. Пока что мы ловили на себе косые взгляды бежавших на работу: чего ради вырядились? Казнь хоть и праздник, но с крокодиловыми слезами на глазах. Когда раньше голова отлетала публично, собирая на Гурьевской площади будущих футбольных фанатов, все, и мужчины и женщины, были в черных платках, как в церкви Топора на Малой Броньке. А мы как на Восьмое марта — в воздушных ярких одеждах. В спину дул cвежий ветер, под его порывами шелк волнительно облеплял ноги. На Седе было ее желтое в черную птичку платье, пошедшее крупными жировыми складками. С прижавшимися к ней дочерьми она кутается в большой мохеровый красный платок.

— Скульптурная группа «Ниоба с дочерьми», — сказал Милко.

Сперва мы спели «Нас утро встречает прохладой…», затем «Утро красит нежным цветом стены древнея тюрьмы». День занимался поздно, кровля и верхний этаж только-только порозовели в лучах осеннего солнышка. У Милко все продумано до тонкостей. Подъехала съемочная группа Первого канала, ворогом-творогом посмотрели на нас, что дескать заслонили им обзор, но сказать ничего не сказали. Это праздник на НАШЕЙ улице, это НАША победа. Журналисты, фотографы, телевизионщики, все они своим появлением здесь обязаны нам. Бóрцы, несмотря на вёдро, раскрыли над головами большие белые зонты с надписью «Extra Blatt». В последний раз «Специальный выпуск» выходил когда арестовали Абу-Осипа, и на всех углах кричали: «Балуёва отстреливался до последнего патрона! В Бердичевстане высадились десантники!».

Перец разбежался и пожал Милко руку со словами:

— Умный злопамятен, дурак мстителен.

Все не спускали глаз с парадного подъезда. Наконец дверь приоткрылась, в нее просунулась голова и снова исчезла. А мы уже открыли рты, чтобы запеть «А ну-ка песню нам пропой веселый ветер!» Камеры защелкали, сняв дурацкую рожу.

Нервозность росла. Посыпались остроты:

— Сейчас ему скажут «с первым апреля» и выпустят.

— Или нам скажут «с первым апреля».

Но тут двери распахнулись настежь. Из темноты гуськом вышла группа мужчин, держась за руки.

— Давай! — шепотом скомандовал Милко.

«Кто привык за победу бороться», — пели мы, а сами высматривали чудесно спасенного. Вот! Он уже со всех ног бежал к нам. С высоты своего роста неловко бросился обнимать каждого.

«Как бы он с ума не спятил от счастья» — эта мысль пришла в голову не мне одной. Митра, наше недавнее приобретение, поспешил подвести к нему Седу, чтобы уравновесить эмоции.

— Я приготовила такие путуки, каких ты еще не пробовал, — сказала Седа. Дочери спрашивали: — Папа, как ты себя чувствуешь?

Пресса объявила героем дня Рустамовича, но подлинным героем дня был Милко. Перец уступал ему, как минимум, две позиции. Представитель президента пожал руку Милко первому, не считая Рустамовича, которого обнял за плечи. Перецу подал руку уже после Седы. Рустамович не переставал твердить: «Спасибо, спасибо, ребятки, спасибо», на Седу он не обращал внимания.

— Делами отблагодаришь, — сказал Милко.

Обе девчонки покрылись гусиной кожей и дрожали от холода, их не грела мысль об отце. А он рисковал и вправду потерять голову, несмотря на все старания Милко ему ее сохранить. «До дома его несли на руках» — хотелось бы так сказать, но Турецкая далеко. Поэтому мы несли его на руках только до стоянки «ходиков». Сестры заспорили, кому сидеть с шофером. Седа положила конец всем спорам, сама сев вперед. Мы запели гимн, и такси уехало под пение гимна, подхваченное всеми, кто здесь был:

Ще надинка не сгинела, покы мы живаги,
Ще не вмерла Понтеведра, покы мы отваги.

РЕАБИЛИТАЦИОННЫЙ ПЕРИОД БЕЗ КОНЦА И КРАЯ

У нас как: первую ночь еще не ночуешь в домовине. Это злые турки закапывают тут же, замотав усопшего в его чалму. У нас долгие проводы: и чтоб сам привык, и чтоб провожающие привыкли. Первая ночь — в кругу семьи; по пути ночлег в часовне, и лишь на третий день добро пожаловать в домовину.

Зато с теми, кто, как я, возвращается с того света, не церемонятся. Первая же ночь прямо в спальне. Я привык к одноместной койке — лицом к стене дожидаться того ослепительного света, который будет некому за мной погасить. Привык к Алешиной бутафорской запеканке в комках малинового крахмала. А мне пихают путуки. Общий стол, общий стул, общая кровать. Седа ни о чем не спрашивала, как будто я с работы вернулся. Один лишь вопрос промелькнул у нее в глазах, когда мы отходили ко сну: be or not to be — бить или не бить?

— Они спят? — спросил я.

Она отвечала утвердительно.

Милко тоже не удосужился со мной объясниться. Верней, очень коротко. Из нац-арта, оказывается, меня никто не изгонял, а что приостановили членство, так это было в моих же интересах. Кто, как не они, вытянул меня за рога? («Выражаясь, разумеется, фигурально».)

Так начался процесс реабилитации.

Я экскурсовод: тужурка, каскетка — неприметен и опрятен. Но «по совместительству художник», как правильно подметил начинающий тюремщик Алеша, а это совсем другой сюжет. Художники то бросают вызов, то принимают вызов: первая подача, вторая подача. Им бы носить белые тенниски и белые шорты, а они носят что-то грубой вязки (выше пояса) и что-то джинсовое (ниже пояса), то и другое на размер больше. Мой свадебный костюм Седа отпарила и повесила в шкаф — до следующего Dies irae.

На другой день за мной явился Митра. Я натянул джинсы ниже пояса, свитер выше пояса и пошел к Михайлову, где меня уже все ждали, включая фотографа из «Борбы». На столе стояла бутылка вишняка и полторы дюжины стаканчиков единоразового пользования. В честь такого дела Михайлов «завопил выпью». (Это он еще в полку придумал — выпью вопить. Сказал поручику: «Я могу выпью вопить». Поручик: «А ну?» Тогда Михайлов вопит: «Вы-ы-ы-пью!» И говорит: «Вы же сами приказали вопить “выпью“».) Мы сделали групповое фото для газеты, одно со стаканчиками, другое без.

— Пережитое в камере смертника требует реализации, — наставлял меня Михайлов. — Иначе не было никакого смысла выходить оттуда живым.

— Да еще с такой помпой, — добавила Седа, когда я ей повторил сказанное им.

Что камера смертника золотое дно, я понял скоро. Я не просто экскурсовод — показываю достопримечательности, я и сам достопримечательность, и тут совсем другие расценки. Экскурсионное бюро по предварительной записи организует прогулки по городу с Итамаром Рустамовичем: посещение мемориала Миланы Стойку, ставшее для него роковым; совместная с ним дегустация изысков армянской кулинарии в авторском исполнении Седы Зажигян и ее дочерей; а каждое второе воскресенье месяца еще и осмотр топора, которым экскурсоводу должны были снести голову.

В Хэллоуин традиционно ставится «Воровство топора». При словах:

И слизнет палач с плечей потом

Кочерыжку острым языком,

— взоры всех устремляются на меня. Также еще ни разу не было, чтобы на экскурсии в ГУСП (Главное Управление Соблюдения Порядка) кто-нибудь не спросил:

— А что вы чувствуете, когда видите этот топор? Которым вас должны были…

— Что я чувствую? — переспрашиваю я. Долгое молчание. Пусть вострепещут, что за ответ взимается дополнительная плата.

— Этот столбец имен видите? Это те, кому остро наточенная пудовая сталь всем своим весом пала на выю и прошла ее насквозь. В странах благодатного полумесяца это делали не топором, а внешней стороной кривого меча. Должность палача переходит от отца к сыну, а в отсутствие сыновей к мужу старшей дочери. Существуют целые династии палачей. Секреты мастерства передавались из поколения в поколение. Высшим пилотажем, как бы мы сегодня сказали, считалось «снести голову с кадыка» — чтобы обезглавливаемый видел свою смерть, а не ловил ее дыхание затылком. Он стоял связанный по рукам и по ногам. Палач помечал надрезом хрящ, который предстояло разрубить, становился спиной к своей жертве, обеими руками протягивал перед собою меч и в полупируэте обезглавливал осужденного точно по отметинке. Ряд богословов практику обезглавливания «с кадыка» отвергал. Осужденный должен встречать свою смерть потупившись, должен видеть перед собой землю, из которой сотворен. Ему приличествует стоять на коленях со склоненной выею… Так в чем же состоял ваш вопрос — о чем я думаю при виде этого орудия казни? Я думаю о том, что вот здесь… наклонитесь, прочтите. Какое здесь стоит имя в самом низу?

— Сластолюб Гордиенко…

— А могло бы стоять под ним еще одно имя — Итамара Рустамовича. Вот о чем я думаю.

«Реализация пережитого» — так следовало бы назвать мою реабилитацию. Поэтому ей конца-краю нет. Мир ушел в будущее. Уже финишировали космические ракеты и стартовал Крестовый поход детей с мобильными телефонами. Не проходило дня, чтобы молодые женщины в трико телесного цвета с нарисованным topless´ом не демонстрировали за отмену дискриминационной приставки «абу» к имени мужчины — за то лишь, что он засеял женское лоно сыновьями. Нац-арт поспешил присоединиться к ним с осуждением куньи — «абу» или «умм» (отменили же в паспортах «отчество», когда не прижилось альтернативное ему «матчество»).

— Нашего товарища осудили на смерть, — по жесту Михайлова я выступал вперед. — А все потому что у него, отца двух прекрасных дочерей, в графе «абу» стоял прочерк. В глазах судей это снижало ценность его жизни. И это поспособствовало вынесению смертного приговора. Нам удалось отвести топор палача.

Поначалу все выглядело смехотворным: кунья — часть нашего культурного обихода. А как быть с «Абу-Мюридом»? Чего доброго, еще прикажете изъять из школьной программы «Абу-Мюрида»? Дикость! Но эта дикость въелась в подкорку — как под кожу фиолетовые чернила от ставочки. И глядишь, язык уже с заминкой выговаривает название бессмертного творенья: «Абу-Мюрид».

Михайлов провозглашает:

— Ищешь семейного уюта — требуй гендерного равенства. Ну, раз, два, три… — и старички седовласые поют:

А ну-ка, девушки, а ну, красавицы,
Пусть песня звонкая летит
Про жизнь привольную, что так нам нравится,
И шепот Демона Тамару не смутит.

ПРОЗРЕНИЕ, ОСЛЕПЛЕНИЕ, ИССТУПЛЕНИЕ

Мы, понтеведринцы, любим свой город. Когда не приходится выбирать между городами, готовыми оспаривать твою любовь, ничего другого и не остается, как «знать и любить свой город».

Я нечасто возвращался домой этой дорогой. Жовтая в этот час не то скрывает усталость за день, не то подчеркивает ее, как драгоценности, примеряя первые предвечерние огни. Я испытал желание вернуться домой кружным путем, идя фешенебельной улицей. Я никогда не был щеголем, но любая одежда на мне делалась щеголеватой, даже свалявшийся свитер и дешевые болгарские джинсы цвета известки на обвисших от долгой носки коленях.

По тому как я был одет, легко догадаться, что я возвращался от Михайлова, которому занес «Портрет неизвестного». Невзирая на то, что портрет был лишен сходства со мною, Михайлов, только бросив на него взгляд, написал поверх в своей размашистой манере жженой костью: «Годы никогда не берут свое. Они берут чужое».

— Хочешь пить?

— Нет, спасибо. Я бы мороженое съел.

— За чем дело стало? Вот тебе пятнадцать копеек.

— Зачем? Что, у меня пятнадцати копеек нет?

— Откуда? Ты же Седе до последней копейки все отдаешь.

Я не стал спорить.

Все это было как-то странно: и его «чаевые», и что я пошел по Жовтой. И про мороженое вспомнил (Снежатка мне покупала пивника на струке).

— Ты, Рустамыч, что-то сам не свой.

В точку. Не свой, не твой, ничей. Об этом пишет Лукиан, и это якобы поучительное занятие — видеть себя вчуже, «с Луны». (Лукиан Самосатянин, II век — родоначальник научной фантастики как сатирического жанра. При помощи крыльев Менипп летит на Луну, чтобы оттуда наблюдать за происходящим на Земле.) Я пересекаю площадь, выхожу на Жовтую, в кармане рука сжата в кулак. Ладонь не перестает чувствовать пятнадцать копеек, полученные от Михайлова, словно через них дистанционно поступают приказы. Лилово-розовая (pink) вывеска «Зефир» — кафе, известное самоприготовленным мороженым «зефир», за которым выстраивалась очередь. Проходим, проходим, господа экскурсанты. Но застыл как вкопанный, перед колесным лотком с окаменевшими вафельными стаканчиками. Прямо у резинового колеса чьи-то пальцы завязывали шнурок. На мизинце игра фальшивого аквамарина.

— Крем-бруле, мамаша, — сказал я, звездой раскрывая ладонь над блюдцем, на которое просыпались мои пятнадцать копеек.

А почему, собственно, фальшивого? Набоков что, ювелир? Это уже знакомо: «Подержи, шнурок развязался», — на пути к плахе. Мог бы даже сказать: «Подержи, будь другом».

Мужчина выпрямился и пошел, я за ним, не дожидаясь, пока продавщица своими в облупленном маникюре пальцами протянет мне крем-бруле. С трудом не поддался соблазну окликнуть: «М-сье Пьер! Петр Петрович!» — уверен, у них не только род занятий переходит от отца к сыну, имя тоже. Теперь не упустить его из виду и в то же время не обнаружить себя, а это непросто, я фигура заметная в жизни города, мне в спину то и дело оглядываются. Главное, адрес. Если я его упущу, я не знаю, что я с собой сделаю.

Это впервые так. Прежде у меня не было острых желаний, я не знал острой боли, я искал ее столь же честно, сколь и тщетно, но удары судьбы только навевали на меня сон, в который я заворачивался, как легионер в свой плащ. Я прожил жизнь, как во сне. Это впервые — так!

В этот час люди степенные, семейственные возвращаются домой, а гулякой праздным экзекутора Пiтро представить себе было невозможно — тоже, конечно, клише: примерный семьянин, любящий отец, соседи о его работе ни сном ни духом. Не случайно это стало расхожим клише, правда жизни специализируется на изготовлении штампов.

Черт… трамвайная остановка. Это хуже: ехать, прижавшись друг к другу спинами, как два дуэлянта. А если ему до кольца, под конец останемся одни в вагоне. Живет на второй зоне, чистый воздух, огородик, садик. На работу с утра не надо. Где-нибудь на Жаворонках. Что же он в центре делал один? Возвращался бы хоть с пакетом, а не с пустыми руками. Точно в вагоне одни будем, меня узнает как пить дать, ускользнувшую свою добычу. Чтó я здесь делаю? А вдруг я его его раскусил?

В ожидании пятерки-трамвая украдкой можно разглядывать лицо, которое узнаю´т лишь в красной кожаной маске. И не припомнишь. Ростом как все. С небольшой, но ухватистой силою, впрочем, неочевидной, пока до дела не дойдет. Вдруг вспоминаешь: ты уже старик, его ровесником ты был бы тридцать лет назад. Он другое поколение.

На пятерку не сел. Подошел одиннадцатый. Он у дверей — как только выйдут, сразу шмыг внутрь. Я следом. Одиннадцатый идет к «Вратам ада» — автовокзалу, отсюда и сумки с рюкзаками. Это в принципе мой маршрут: проходит мимо нас, девочки на одиннадцатом в гимназию ездили. Где же он живет? Почему бы ему не жить в Озерцах или на Двадцатом километре? На трамвай у меня мелочи хватит, но на пригородный автобус — смотря докуда.

Рядом с ним освободилось место. Прямо как специально — чтоб он сел ко мне лицом и мне пришлось повернуться к нему спиной. Я заплатил кондукторессе, лавировавшей между телами при любой плотности их размещения, а сам ломал себе голову над тем, как поступить. «Нет безвыходных ситуаций, есть… убийство!» — тявкнуло в памяти что-то приблудное и, по-бабьи взвизгнув, убежало в подворотню. Одно я решил твердо: я не упущу его, не дам ему кануть в ту же безвестность, из которой он возник — чего бы мне это не стоило. Передо мной было два пути. Закричать: «Держи вора!», ввязаться в драку, прокусить ему ухо. Вызовут наряд, обоих заберут, составят протокол, после чего безыменским ему уже не быть. Это лучше, чем ничего. Но это лучше, чем ничего, и только. Это как дубиной прихлопнуть — не поймать, а именно прихлопнуть. Есть другой способ. Но вероятность успеха трудно предсказать, все зависит от случая. Выскочить у «Ракеты», быстро взять у Седы денег (пусть попробует!) и по Сустапову дать ходу пароходу. Это десять минут. Пока он купит билет… хорошо, билет ему не нужен, взял туда и обратно. Но дожидаться автобуса тоже минут десять, а то и больше. Он не похож на человека, который опаздывает, сейчас влетит в последнюю секунду. У него Амон Времени (Амон Зман — египетское божество Солнца, воздуха и пространства. Олицетворял застывшее время.). И автобус по прибытии не сразу отправляется, сперва все рассядутся, шофер не спешит трогаться. А еще трамваем до «Врат ада» четыре остановки ехать. Однако примем во внимание неучтенный фактор. Например… нет примеров на неучтенный фактор. Примем во внимание, что «Врата ада» — место многолюдное. Надо знать, куда ему. С режущей по живому пронзительностью представилось, как обегаешь все перроны, мечешься из стороны в сторону, но его нигде нет, и вот осознаешь свое поражение. То самое, о котором говорят: лучше смерть. Ну, решайся!

— «Торговый Центр „Ракiта“», — объявляет скрипучий голос.

У меня уже клыки до земли, чтоб всадить ему в загривок. В этот момент он поднимается — и вышел. Я кидаюсь к выходу, попирая чужие ноги, сметая со своего пути уже садящихся в вагон.

Куда он подевался? Скрылся… Нет… нет-нет, он перешел через улицу и заходит за угол. Добегаю до угла, выглядываю — за углом никого, уходящая вдаль улица. Это Турецкая. Сквозь землю он провалиться не мог, это означает, что он нырнул к Седе.

Я стоял, привалясь спиной к стене — на языке Седы это называлось «вытирать спиной стены». Одна нога, согнутая в колене, уперта подошвой тоже в стену. В позе цапли легче перевести дух, вы не замечали? Возможно, это только при моем росте.

Он сам явился ко мне, я загнал его в ворота. Что теперь? Что он там делает? А что может делать человек, пришедший в ресторан? Ценитель армянской кухни. Захотелось покушать «У Седы». Может, он ждет меня внутри, а я караулю его снаружи? Но пока ему готовят, что уж он там себе спросил, он всего лишь клиент, господин безыменский. «Il nome! — кричит Паяц Нэдде, размахивая ножом. — Его имя!» Совпадений — как если б содрали кожу и вся анатомия наружу.

Я запасся терпением. Кто-то зашел. Выходить еще никто не выходил. Стемнело окончательно. Пришла компания, по-праздничному настроенная, зарезервировавшая столик. Сегодня наплыва не будет, но куковать Седе тоже не придется: какие-то заказы всегда есть. Завтра закрытый вечер, снято все помещение. Умер великий Пан, и поминать его будут всем леспромхозом. (Лесозаготовки «Пан и сыновья».)

Уже час как я здесь — не мог же я его прошляпить. Эта мысль заставляет меня, позабыв всякую осторожность, броситься к освещенному окну. Ада почтительно демонстрирует бутылку этикеткой от себя чинно усевшимся гостям. В углу еще какая-то парочка. Того, кто нужен мне, нет, и я врываюсь к Седе. Обслуживающий персонал насчитывает пять человек, включая Седу, Нэдду, Аду. Еще двое — мои зятья, простите великодушно, что не упомянул о них раньше. Из кухни доносятся привычные звуки.

— Где этот человек!

Седа презирает меня и всегда презирала, ей нужно кого-нибудь презирать. Сейчас она презирает меня за то, что не понимает, чего я от нее хочу. С Седой даже несложно: она мнительна и агрессивна с теми, кто не играет на ее чувстве неполноценности. В конце концов, ее в пыли я подобрал и ни разу не дал ей это понять. Так на же! Получай за это!

— Здесь час назад был человек.

— Какой человек?

А я даже не могу его описать — как одет, назвать приметы. Человек без свойств. С небольшой, но ухватистой силою. На мизинце фальшивый перстень.

— А-а… На что он тебе? Посмотри на себя.

— Куда он делся? Я тебя спрашиваю, кто это?

— Заказал меню номер три. Он живет тут во дворе. Родственников назвал на именины сына. Скажи, какая муха тебя укусила? Эй!.. — крикнула она в кухню, — что там с третьим меню?

Голос Ады:

— Уже в упаковке.

Появляется мой зятек — это Нэддино сокровище: в каждой руке по пенопластовому коробу. Седа дает ему накладной листок, и он со своей ношею собрался уходить. Я остановил:

— Нет-нет, я сам отнесу.

Зятек вопросительно смотрит на тещу.

— Это что за новая новость? Чего доброго еще будешь ходить с тазиком и полотенцем по квартирам и предлагать ноги мыть? С тебя станет.

— Седа! — если по латинской традиции порывы чувств уподоблять атмосферным явлениям, то я уподобился грозовой туче, нависшей над городом с неопределенными для него последствиями. Такой черной и страшной тучи старожилы не припомнят, и они в растерянности.

— А ну-ка выйди, — это относилось к зятю, который ждет, что скажет Седа. — Антонио, выйди, слышишь?

Оставшись наедине с Седой, я встал между ней и дверью — отрезал ей путь к отступлению.

— Запомни. Сегодня полнолунье, парад планет. Сириус находится в той фазе, когда я могу убить, как я убил Кажича. Лучше не буди во мне зверя.

Бедная женщина утратила способность говорить. Судя по ее лицу, она натерпелась такого страха, что без помощи дипломированного астролога ей теперь жизни не будет.

Во двор от нас быстрей пройти через черный ход. Все понятно. Вот что значит не знать своих соседей в лицо. Куда нести, где они живут? Получив необходимые объяснения — которые были даны под дулом моей ярости — я отправился черным посудником, тяжело груженным, туда, где чествовали подрастающую смену. На третьем этаже в свете лампочки блестит свежевыгравированная табличка «Ложичи», под ней кнопка звонка, звонящего с оглушительным треском. Отпер хозяин, тот самый, еще недавно бывший мне за дичь, о чем даже не подозревал.

— О!.. — вырвалось у него, — Господарь собственной персоной. Окажите честь дому, войдите. Я вас представлю гостям.

Из комнаты слышны голоса. Курили.

— Абу-Питро, так я понимаю? Приложите ручку.

— Эй, люди, ручка есть у кого?

Виновник торжества, лет двенадцати, спешит с ручкой. Пока его отец ставит закорючку, я не спускаю глаз с Перстня Владык.

— Это наш Петроний. Сегодня двенадцать стукнуло наследничку.

Мадам Ложич уже тут как тут — в оборчатом фартучке, рассчитанном на гостей, голова сегодня из парикмахерской. Заойкала.

— Ой! Это вы? Ой, да проходите, что вы тут стоите?

— Проходите, проходите, в дверях правды нет.

Буквально вталкивают в комнату, а там меня уже встречают улыбками и взглядами, в характере которых трудно ошибиться: любопытство.

Питро-младший не сводит глаз с новеньких часов на запястье, подарка отца. Все разъяснилось: пакет, которого мне не хватало у него на коленях, умещался в кармане.

— А это ваш батя, я так понимаю?

На стене висело цветное фото мужчины вполоборота со скрещенными руками. На переднем плане сочно окрашенный аквамарин.

— Да, папа.

— И тоже Питро звали? Я так понимаю, у вас в роду имя от отца к сыну передается вместе с фамильным кольцом.

Мне налили корчицы. Жена с женской сноровкой уже переложила все в посуду, и пенопластовые контейнеры дожидались меня в дверях.

— Ну, за наследника!

— Петроний, за тебя пьют.

На стеллаже знакомая цветовая гамма корешков. Сливочно-ванильная «1001 ночь», бурый Бальзак, Кабуль, напоминающий занесенные песчаной бурей древние таблички, сейчас обмахнем археологической кисточкой и прочтем.

— Когда житейские обстоятельства… всем известные, я так понимаю… привели меня в камеру смертника… — и всё наполнилось тишиной, обратилось в слух, — моим надзирателем был Алеша, трогательное создание, совсем юный. Он всегда надевал комнатные туфли, чтобы меня не будить… сравните, Вождь, узнав, что один из его охранников переобувается в тапочки, что-то заподозрил. Забота о горячо любимом отце и учителе стоила охраннику жизни. Но топор это святое. Просвещенные народы поклоняются орудию казни. Задушить, отравить приговоренного к усекновению главы грех, преступление против Бога. Алеша на такое не способен — отнять у первосвященника его жертву. Палач это первосвященник. Подъемля топор, он словно произносит: «Вот топор святой».

Экскурсанты слушали меня, как зачарованные.

— Я не сомневался, что Алеша разувался из самых чистых побуждений и не боялся экстраординарных проявлений. У него была одна слабость, он помешался на «Тайне Мансура». Я вижу у вас тоже стоит шеститомник. Я как-то в шутку сказал, что если б захотел, мог бы в два счета разыскать Перстень Владык. Вы не поверите, он был готов устроить мне побег… ах, я совсем забыл сказать, что он был сыном директора тюрьмы, хотя это и не афишировалось. Отец тоже прочил его на свое место. Не знаю, как сложилась его судьба. Это было давно, в живность вашего батюшки. («Тоже» прозвучало как никакое не открытие.)

— Еще корчицы?

— Нет, упаси Бог. Я и так уже на ногах не стою. Боюсь, самостоятельно не спущусь по лестнице.

— Я вас провожу.

— Хорошо. Но чур без глупостей, — нарочито подмигнул ему и всем кругом, улыбаясь широкой пьяною улыбкой.

— Надо упаковку не забыть, — мой провожатый указал на составленные в дверях один на другой ящики.

— А-а, — махнул я рукой. — Неважно. Тонио придет за ними, муж моей Нэдды. Вы же не съедете до утра.

В темноте — кто-то уже успел вывинтить на площадке лампочку — я продолжал:

— Мекканское благородие… я так понимаю. Вы прямой потомок Ибн-Валида. Выдавать подлинный камень за фальшивый и любоваться игрой фальшивого аквамарина на своем мизинце… какая неосмотрительность! В каждой тюрьме, в каждой стране есть свой м-сье Пьер, наследовавший своему отцу, а тот своему. Когда у вашего мекканского благородия развязался шнурок — они у вас развязываются в самый неподходящий момент — я прозрел: «Перстень Владык!» Палач — последний истинный владыка мира. Вот почему хранители Перстня Владык посмели надеть его прежде, чем будет основан Всемирный Халифат. Этим они нарушили закон Мекканского шарифата и волю последнего его шерифа. Начиная с этой ночи должность палача упраздняется, потомки горбатого Мансура лишены привилегии быть хранителями Перстня. Давайте его сюда! Снимай его, собака, а то хуже будет. Сегодня полнолуние, парад планет. Я за себя не отвечаю.

Я почувствовал, как в мою распяленную ладонь что-то легло. Когда я снова разжал ладонь (как над блюдечком мороженщицы — над канализационной решеткой), на Исаакии пробило… Сколько я не могу знать, било без числа, било смертным боем, било…

FINALE

Михайлова я навещаю регулярно. Я прихожу надолго. Бывает, просиживаю у них с утра до вечера. Правая кисть у Михайлова с подвернутыми внутрь пальцами прижата к туловищу. Голова лежит на груди. Если б он был левшой! Выражать членораздельно свои желания он не в состоянии. Но Йога понимает его мычанье. Она наделена даром понимать язык зверей. Я в лучшем положении. Можно сказать, по очкам победил я.

Я прихожу, сажусь и слушаю, как Йога по целым дням читает ему свой дневник, все, что записывала десятилетиями.

— «Нац-арт, — читает она, надев пуленепробиваемые очки, — постоянно ломает традицию, чтобы не дать ей одряхлеть. Оттого нац-арт вечно молод, полон задора и огня. Милко говорит: „Кавычки со временем стираются. Обновляй их. И, обновляя, продвигай пограничные столбы кавычек вглубь чужой территории, отвоевывай ее. Все, что хочешь уберечь, все, что тебе дорого, заключай в колючую проволоку кавычек“».

Конец

Декабрь 2018 — 14 июня 2019

Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.