©"Семь искусств"
  январь 2026 года

Loading

Читая книгу, принимаешь внутренне её форму — чему поначалу даже сопротивляешься: книги ведь агрессивны (это может быть и сладкая, волнующая агрессия, а может быть и разламывающая, и сокрушающая, тут много интересных вариантов), они вторгаются в твоё внутреннее пространство и переформатируют его (правда, любая книга — любая вообще — делает это деликатнее, чем кино и музыка, эти подминают тебя совсем).

Ольга Балла-Гертман

ДИКОРОСЛЬ

(продолжение. Начало в № 11/2017 и сл.)

Против самореализации

Ольга Балла (Гертман)Накапливать несбывшееся: не перегонять себя в действие, не пережигать себя в нём, не исчерпывать себя им, воздерживаться от него, уклоняться (да, пусть вопреки обязательствам, которые горят внутри тёмным огнём) — ради полноты жизни, которая — по ту сторону всего. Тихой-тихой, как глубокая вода. Слово «глубокая» — холодное, слово «бездонная» — ещё холодней и жёстче, так что пусть уж будет первое, хотя по смыслу предпочесть бы второе.

Вслушиваться в тишину. Замирать.

«…а только в неизбежность пораженья»

Всё кажется, что старой быть стыдно. Что старость (этическая, в сущности, вещь) — проигрыш, поражение, да ещё и непоправимое. (Да чего «кажется», так оно и есть. Проигрываешь и небытию, и молодым, и прежней самой себе, и всему подряд.)

Отдельный вопрос, что тут не проиграть, не быть поражённым и невозможно, и не должно. Тут правильнее, мудрее, точнее проиграть (чем, допустим, выиграть). Тут в проигрыше есть правда, а в выигрыше её нет.

Выигрыш был бы, кажется, ещё постыднее.

К персональной антропологии

Перестану ошибаться — перестану быть человеком.

Человек — совокупность его ошибок, непопаданий, неточностей. Точность и правильность (и то, небось, больше как идеи, чем как осязаемая реальность) затем только и существуют, чтобы было возможно всё множество отклонений от них.

А вот зато

Но как зато среди сплошного неудачничества и нелепости сладки отдельные, пусть маленькие, пусть совсем точечные удачи и попадания! Чем ты темнее и хаотичнее, чем нелепее — тем они слаще и драгоценнее, другой бы и не заметил. Даже если на них невозможно опираться (слишком малы) — с ними светлее.

В некотором смысле у неудачников существенно больше радостей.

А что эти радости ничего принципиально не исправляют — так они и не для этого.

И раз уж мы об этом вообще

Просто неудачник — это внутренняя структура такая, тип такой. Он на любом материале будет таким воспроизводиться, куда ни помести. Здесь не в условиях дело, не в контексте, даже, наверно, не в характере решений, принятых в критических точках, но в собственном устройстве исполнителя жизни, во врождённом ли, раноприобретённом ли внутреннем вывихе.

И это настолько естественно и (видимо) неустранимо, что, скорее всего, в этом даже нет, по большому счёту, ничего плохого.

Просто тип такой. И такие люди нужны.

Ну, а что неудачничество не отменяет благодарности жизни и миру — об этом и говорить нечего. Скорее, как и было сказано, обостряет.

Оно само

Всякое дело, требующее концентрации (и, следственно, неминуемо вызывающее сопротивление ему — как всему, что требуется), — неминуемо же порождает по своим окраинам, на своих полях мысли «не о том» — лишние, отвлекающие, — спасительные, освобождающие, расширяющие внутреннее жизненное пространство до выносимых объёмов.

И именно поэтому такое дело — зажимающее, казалось бы, человека в тиски — куда продуктивнее (да непредсказуемо продуктивнее) так называемой творческой работы, когда «творить», опять-таки, требуется. Чем туже зажимает, тем и продуктивнее.

Потому что оно, творимое и вытворяемое, тогда только и настоящее, когда само, когда сопротивляется и не укладывается, когда непредумышленно, врасплох и вопреки.

Червиными ходами

…и даже так: хочешь сделать что-то обязательное, от которого так и тянет тебя уклониться, — переведи его в другой статус. Сделай его отвлечением и уклонением, — из проклятой необходимости назначь его благословенной свободой, глотком (пусть ворованного — тем слаще, тем острее) воздуха, преврати из глухой стены, о которую бьёшься — в распахнутую дверь.

Оно будет делаться само, только успевай записывать. Обещаю.

Жизнь — внутренняя, смысловая, но значит, и рабочая тоже, раз уж работаешь со смысловым материалом, — расширяется извилистыми червиными ходами из непредвиденных точек — в непредсказуемые стороны.

Между помнить и вспомнить

…и вдруг удивляешься: уж на что ты не любишь самого детства своего, как такового, если пристально и честно всмотреться, — да и есть за что его не любить, много там было такого, о чём только радоваться, что оно наконец кончилось и больше его не надо (и радуешься неустанно!), — а вот память о нём почему-то очень тебе дорога и важна. Память как состояние — и вспоминание как процесс терпеливой, осторожной кисточкой, археологической расчистки всех этих искапываемых черепков, удивления тому, что — ишь, какой узор-то был!

Это очередной, нелишний раз доказывает то, что реальность и память — совсем разные, разноустроенные вещи. Скорее всего, они даже не очень знакомы друг с другом — и приходится их время от времени знакомить, снова и снова.

О следах скоропреходящего

Читая книгу, принимаешь внутренне её форму — чему поначалу даже сопротивляешься: книги ведь агрессивны (это может быть и сладкая, волнующая агрессия, а может быть и разламывающая, и сокрушающая, тут много интересных вариантов), они вторгаются в твоё внутреннее пространство и переформатируют его (правда, любая книга — любая вообще — делает это деликатнее, чем кино и музыка, эти подминают тебя совсем). — Такое изменение формы скоропреходяще, но тем не менее, — проходя, оно оставляет след в какой-то мере навсегда.

К себе самой

…а знаешь, почему не оправдывайся? Потому что тем самым ты даёшь в руки тому, перед кем оправдываешься, — власть над тобой[1].

(которая, ну понятно, властвующего развращает, властвуемого делает зависимым и уязвимым. И то и другое — противно не то чтобы естеству, — в естество-то как раз вписывается, — но, прошу прощения за высокопарность, — замыслу о человеке. Его высокой регулятивной идее.)

Оправдываясь, ты ставишь адресата такого отношения в сильную позицию, а себя — в слабую.

Соответственно: не заставляй других оправдываться перед тобой, не жди этого, не проси этого, не намекай на это.

Не ставь людей в слабую позицию — вообще никогда: это жестоко и, в конечном счёте, всегда несправедливо.

(Ну и в качестве постскриптума к сказанному. Чтобы уроки из некоторых отношений могли быть качественно извлечены — эти отношения должны быть закончены.

Хотя бы, например, для того, чтобы образовалась освобождающая, проясняющая взгляд дистанция. Которая — иное имя свободы.)

Важнейшее из искусств

Создавать, культивировать, пестовать, оттачивать, обогащать — правильно их распределяя — подробностями и оттенками, нагружать смыслами и насыщать предсмыслиями — самого себя как источник и порождающую форму всех своих действий — а тем самым — и всего, к чему они приводят, вплоть до последствий очень далёких, принципиально неисследимых источником действий — но тем не менее связанных с ним.

Создание себя как центра, одного из множества центров жизни.

«Быть может, всё в жизни лишь средство».

Потому-то и стыдно за то, что так плохо удаётся быть самой собой: не выполняешь одно из самых важных своих заданий, да что там — попросту самое важное, единственно важное, мудрено ли, что другие задания не удаются. А фундамент не тот. И материал так себе. Мудрено ли, что рассыпается.

Туда и дорога.

(Грубо говоря: быть собой — важнейшее из искусств, условие всех остальных, которое даётся немногим. — Мне-то кажется, что, на самом деле, многим даётся; во всяком случае, многим куда более, чем мне; но я, в силу сложной совокупности причин, склонна в этом смысле к некоторой идеализации.)

Важнейшее из искусств — 2

Осознавать весь актуальный миг своего присутствия здесь-и-сейчас целиком — и немыслимо, и разрушительно: он обрушится на тебя всей своей тяжестью и раздавит, переполнит тебя всем своим избытком и разорвёт. — Искусство неполноприсутствия, ускользания от требующего тебя к немедленному присутствию и самоотдаче, — искусство важнейшее или одно из важнейших; природа его ближайшим образом защитная (сказала бы и сильнее: спасительная), но не только: совершенно необходимо оставлять в себе место для другого (по моему разумению, вообще чем больше, тем лучше. Для разного рода адаптированных, адаптируемых инаковостей).

(Вообще давно имею ту мысль, согласно которой защитна природа культуры в целом: она — система уловок и увёрток: от напирающего и требующего, от разрушающего, отрицающего, недопускающего.)

Поняла также (очередной раз, ха-ха-ха), что совсем не хочу «кульминаций» — как назвал это в своё время Михаил Эпштейн с соавтором Сергеем Юрьененом[2], — точек максимальной фокусированности и концентрации, — хочу размытого фона жизни с минимумом фигур на нём: он даёт наибольшую свободу. Собственно, один только он её и даёт.

К соматике несоматического

Подобно тому, как человек мыслит всем телом (а не одной только головой — следствием и продолжением всего остального), так всем телом втягивается он и в работу (сколь бы умственной и отвлечённой та ни была) и переживает её напряжения — которые, в свою очередь, проживаются как совокупность жёстких ограничений чисто телесного порядка, в которые надо вписаться и уложиться. Ты никуда не двинешься, пока не напишешь того-то и того-то; ты не сможешь достаточно глубоко дышать, пока этого не напишешь, — ты получаешь строго дозированный воздух; глубокое дыхание вместе с физическим освобождением, рас-свобождением будет тебе наградой, если напишешь, — сидишь, зарабатываешь себе освобождение — заведомо временное и недолгое. — Всякая работа — ещё и упражнение на телесную дисциплину, важнейшее (хотя, может быть, и не решающее) условие дисциплины умственной.

Коренное и случайное

(Не таким уж) парадоксальным образом чёрно-белые фотографии кажутся более точными, честными, совпадающими с естеством вещей, коренными, даже архетипичными (одновременно с чуткостью ко времени — выводящими изображаемое напрямую в вечность), отражающими и проясняющими истинную структуру бытия, образуемую двумя основными её компонентами — а других-то и нет: светом и тьмой. Это правда без прикрас и заигрываний с видимостью. Цвет со всеми его богатствами и волшебствами, которые умеют так завораживать, так звучать и петь, совершенно независимо от того, что в этот цвет окрашено, хоть пластиковый пакет на помойке — это видимость. Он избыточен. Это не только сиюминутное, но и вообще наносное.

Оттого ли, что в начале жизни только такие фотографии и были (цветные — редкость, прихоть, экзотика, исключение), по причинам ли более коренным? — не исключаю ни одного из вариантов, а также их сочетания. Чёрно-белые фотографии — это семидесятые. А семидесятые — это естество вещей и навсегда. На том свете нас, росших в те годы, встретят, чтобы уже не отпустить, именно они.

Чужое и своё

«Своё» — это то, чем смотришь. «Чужое» / «другое» — то, на что смотришь. «Своё» — внутри, «чужое» / «другое» — вне. «Своего», по идее, в идеале — не видно, не должно быть видно, как идеально чистого стекла, чтобы не вставало между тобой и предметом, не мешало видению. «Своё» — инструментально.

Как только начинаешь его видеть — уже немного от него отчуждаешься.

О собирании времён

История (человеческих) пространств — это история воображения о них.

Чем больше времён собирают в себе пространства (а они всегда собирают их в себе, для того и созданы; чем дальше, тем больше состоят не столько из самих себя, сколько из загустевающего в них, оплотневающего времени), тем бессмертнее они становятся. В них происходит терпеливая, медленная, незаметная выработка бессмертия.

Об ограничениях

Жизнь (увы ли? нет, пожалуй, всё же не увы) — не столько расширение круга восприятия и понимания ( в идеале бы конечно), сколько смена одних ограничений и ограниченностей (системы таковых) на другие; вполне возможно, что на более широкий их круг, но при этом часть прежних расширений (и восприимчивостей, глубин и точностей) неминуемо теряется. — Не столько увеличиваешься (ну и не факт, что непременно уменьшаешься), сколько просто переконфигурируешься.

Но потери неизбежны, неизбежны, да.

К персональной антропологии

И ещё есть люди, от самого факта существования которых на свете, от одного только осознания того, что они существуют, — становится легче и крупнее дышать. Чисто физиологически даже (ну, человек — цельное существо, даже в разладах цельное, и все его смыслы проживаются соматически).

Они укрупняют существование, да; снимают с него внутренние оковы; но прежде прочего они укрупняют и внутренне расковывают существование тех, для кого почему бы то ни было важны.

Конечно, хочется связать это с личностным масштабом (и воспринимаемых — и, наверно, немного даже воспринимающих: надо ведь вместить), но думаю всё-таки, что ничего совсем уж объективного в этом нет.

О форме существования

В общем-то банальное.

Раз случившись, человек, опять же самим фактом своего существования, дарит нам всё, к чему он имеет отношение, связывая всё это — множество тематических линий, смысловых пластов, городских пространств, наконец, — в единый и единственный, не расторжимый без искажений и потерь, комплекс. Скрепляемый единственно только силой его индивидуальности. (Да, человек — это система связей, соединений, с тем только уточнением, что он — не пассивный продукт этой системы, но её активный собирающий и удерживающий центр: даже когда собирает и удерживает их ненамеренно — как, собственно, обыкновенно и бывает, — и не осознаёт этого.) Этот комплекс линий, смыслов, предсмыслий — форма существования, которую только один-единственный человек мог ему придать и придал, — остаётся с нами, живущими и помнящими, и тогда, когда человека уже нет. Вся форма существования, с ним связанная, им созданная, помнит, повторяет в точности и возвращает его.

О тоске

И думаю я, что тоска по кому бы то / чему бы то ни было — самостоятельная и самоценная не только душевная, но и культурная (то есть — смыслопорождающая) форма. Она должна бы не преодолеваться, не заглушаться (тем более — не устраняться), но, напротив того, — не то чтобы, конечно, прямо культивироваться, но быть предметом всматривания, вслушивания, потому что она обостряет в нас восприимчивость к тому, по кому / по чему тоскуется. Она открывает в нас внутренний глаз.

Ещё к открытию очевидного

И ещё думаю, что человек молод (хотя бы — остаточно молод; молод по типу внутренней динамики), пока ему хочется ездить по свету (это — как форма набирания в себя чужого); но тогда и шире: пока ему вообще хочется набирать в себя, присваивать и осваивать чужое, проблематизировать свои пределы, расти и меняться. Когда этот голод — настойчивый, не хуже соматического — перестаёт терзать человека, оставляет его на (благословенной) свободе, наедине со своим неисчерпаемым здесь-и-сейчас — вот и старость.

Может быть, старость — это возвращение к детской неисчерпаемости текущего момента (за его пределы ведь начинаешь рваться позже, в отрочестве-юности, терзаема зудом преодоления данного и заданного). В старости мир возвращает нам свою полноту — тем более счастливую, что мы ничего от неё, от него не хотим, что мир нужен нам всё меньше и меньше. Потому-то его всегда в избытке — всегда больше, чем по-настоящему требуется.

К истории чувств

В молодости хотелось несчастья и страдания, «надрыва» — и как знака подлинности существования и самой себя, и как источника и инструмента этой страстно вожделеемой подлинности, а с нею и глубины (не страдавший-де — мелок, «хорошая жизнь портит»), и как, наконец, испытания собственных границ, их конфигурации и прочности. Ну и витальных ресурсов было в избытке, даже — в мучающем избытке, хотелось растратить, чтобы легче было. Быть счастливой (даже когда вдруг почему-то, вслепую, получалось) чувствовалось и невозможным, и неприличным. Да, нарывалась, да, получила по полной программе.

Теперь явное убывание витальных ресурсов располагает к другой позиции (да, к самообереганию — и к обереганию других как связанных со мною в одну жизненную систему). К изыскиванию возможностей быть счастливой и чувству драгоценности каждой из них — вплоть до малейших.

К старости человек становится мелочным, да. Тративший и транжиривший себя охапками — трясётся над каждой капелькой бытия.

Следующим этапом личностного становления будет, видимо, готовность и потребность эти капельки отпускать.

Впустую

Но всё-таки: чем меньше остаётся дней жизни впереди — тем слаще их транжирить. Тем убедительнее иллюзия собственной силы и свободы от их малости и убывания. Щедрость саморастраты, неразумие саморастраты — доблесть бедных (старых), богатым (молодым) это слишком легко.

В стремлении рационально и с пользой употребить каждую минуточку жизни есть что-то рабское.

Каждым проматыванием дня впустую ты бросаешь вызов собственной смертности.

…и таким образом получается: чем больше проматываешь и упускаешь жизнь — тем больше её становится. Раздвигаешь рамки — никуда из них не выходя. В общем-то даже их и не раздвигая.

Количество (не говоря уже о качестве) жизни не зависит от количества времени (впереди, или сейчас, или вообще). В некотором смысле оно даже обратно пропорционально ему. Чем меньше дней, тем больше концентрируется в них жизнь — до жгучих, невыносимых концентратов.

Так что да, транжирство времени — именно что практика бессмертия. И из сильнейших.

Чистая сладость жеста

Вообще, по мере исчерпания дней моих всё больший вкус чувствую не к смирению и вписыванию в рамки, а, напротив того, к бросанию вызова — хоть бы и себе самой, хоть бы и той ответственности, что врастает тебе под кожу и убеждает тебя, что составляет с тобой одно целое, что ты без неё пропадёшь, что тебя без неё вообще-то и нет.

А вот фиг тебе, дорогая ответственность, фиг вам, любезные условности. Только скинувши вас все (содрав вас все с себя с кровью, с мясом, да), человек и становится самим собой — бесконечно уязвимым, незащищённым, как улитка, покинувшая свой панцирь — условие своей жизни. Панцирь остаётся, терпеливо вылепленный её формой, её теплом, подробностями её каждодневного телесного существования — они сюда набились в каждую складку, как крошки, не выскрести. А она ползёт себе по травке — пока на неё не наступят.

Оказывается, и старым нужно самоутверждение, — конечно, это оно, — только от молодого самоутверждения оно всё-таки чем-то существенным отличается. Может быть, тем, что оно (обречённее и) бескорыстнее — тут уж точно ни на что не рассчитываешь, не устраиваешь никаких перспектив, свободен от прагматики. Чистая сладость жеста.

Ну и ещё об устройстве жизни: приключения формы

…на самом деле, жизнь примерно так и строится: как смена периодов хаотизации и космизации, нарушения некоторых порядков — внешних ли, внутренних — и образования новых. Очень любопытно следить за кристаллизацией нового порядка из прежнего мучительного (как правило) хаоса. Порядки, конечно, тоже прекрасно умеют быть мучительными, но уж хаос это умеет ещё лучше. Вообще-то это — смена хаотизации космизацией и обратно — вещь совершенно безоценочная, это просто форма, способная быть заполненной чем угодно.

Не поднимая головы

Написание коротких (законченных, что важно — для упорядочивающего воздействия) текстов в критической ситуации помогает примерно так же, как приём лекарства (вариант: алкоголя; тоже в своём роде лекарство) небольшими дозами. Немного действует, но действие быстро (слишком быстро) проходит. — Необходима большая доза (возможна ли тут передозировка?). И принимаешься писать длинный.

Клаустрофилия

Что же до работы как таковой с её защитными функциями, то от неё, от них попадаешь в результате в глубокую рабскую зависимость. Только высунешься за узкие, тесные — не продохнуть, казалось бы — рамки работы, в не оформленное, не надиктованное ею пространство — немедленно охватывает паника.

О смысле бессмысленного

А вообще-то единственный настоящий смысл всякой работы (помимо её структурирующего, выволакивающего из хаоса воздействия на самого работающего, но оно даже прежде смысла, — оно, скорее, её физиология) — это смысл символический: установление связей между людьми. Эти связи, конечно, тоже эфемерны. Но сами плоды трудов эфемерны ещё более. Они вообще ничего не значат как таковые. Они — не более, чем инструменты — да и несовершенные — того, что устанавливается при их посредстве. Они — просто жесты, просто способ протянуть руку. Здесь и сейчас.

(продолжение)

Примечания

[1] (То есть, да, если ты этой власти вдруг почему-то хочешь, — то, конечно и обязательно, оправдывайся. Но что-то подсказывает мне, что этого хотеть не стоит.)

[2] Имеется в виду книга: Михаил Эпштейн, Сергей Юрьенен. Кульминации: О превратностях жизни. — М.: Новое литературное обозрение, 2024. — (Критика и эссеистика), одно из важнейших чтений последних лет, ну у Эпштейна они все такие, что ни прочитаешь, так немедленно в фундамент.

Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.