©"Семь искусств"
  сентябрь 2025 года

Loading

О «загранице» ходили легенды: говорили, что автомобиль есть у каждого, что свободно можно купить порножурнал и джинсы, а кто-то, и я тому свидетель, рассказывал, что в гостинице в Японии, когда садишься на унитаз, играет музыка. Но больше всего советских граждан поражало то, что люди во враждебных и разъедаемых внутренними противоречиями странах почему-то всё время улыбались.

[Дебют] Павел Панин

ПОРТРЕТ СУХОЙ КИСТЬЮ

Павел ПанинСолнечные дни в Куршавеле

“Aujourd’hui, mon père est mort”.

Мне нужно было осознать этот факт, поэтому я произнес его на новый лад, к тому же я должен был как-то объянить свой ранний отъезд в гостинице.

После сильных снегопадов в горах встали солнечные дни, рассыпчатый как сахар или, как принято здесь говорить, «пудра», снег лежал на склонах. Такие дни ни один лыжник не пропустит и проведёт в горах весь день, если только его не заставят обстоятельства — сломанная нога или смерть близкого родственника.

«Dèsolé» — ответила мне невысокая коренастая девушка с простым, но милым лицом.

Она сумела сказать это единственное слово не казенно, с честной искренностью, но тут же замялась, чувство такта помешало ей добавить, что деньги за оставшиеся в гостинице дни мне всё равно не вернут.

Но на великодушие французского сервиса я и не рассчитывал, хотя всегда находил, что люди в Савое сохранили, несмотря на долгое общение с богатыми русскими, какую-то провинциальную простоту и искренность, которую редко встретишь в Париже или на Лазурном берегу, куда мне нужно было теперь отправиться, чтобы оставить дома лыжные причиндалы, взять документы и поехать в Петербург на похороны.

После начала войны поездка в Россию стала настоящим испытанием, хотя неудобства тех, кто потягивает виски в международных аэропортах, не идёт ни в какое сравнение с тем ужасом, который испытывают те, кто прячется от бомбёжек на Украине.

«Финка»

Я выбрал Финляндию отчасти потому, что так было быстрее, но также потому что отец всегда любил ездить, как он говорил, «в Финку», в нелепые шоппинг-туры, которые оставались в последние годы его единственным развлечением, которому он предавался с каким-то бессмысленным упорством и в которое он пытался затянуть и меня, но у меня не было ни времени, ни желания, и смысла в поездке в магазин длиною в день я не видел, отказывался ездить сам и его возить тоже. Он злился.

Ближайший рейс на Хельсинки был почти распродан, но я всё-таки успел взять билет, через знакомых нашёл телефон тех, кто занимается извозом через границу, мы договорились выехать на следующее утро.

Я быстро прошёл контроль в аэропорту Ниццы и попал в дьюти фри, который здесь неминуем как старость или смерть, стал машинально смотреть на полки, наткнулся на «Бифитер» — джин, к которому отец — давний поклонник всех импортных алкогольных напитков — испытывал непреходящую страсть, и который я всегда возил ему в подарок. В голове тут же возникло «и вот теперь никогда»; «никогда», казалось, только и ждало своего часа, тупо заныло под сердцем, на душе стало тяжело.

За всей этой суетой я как будто забыл, куда и зачем лечу, подумал о том, что можно было бы взять французского вина друзьям и родственникам, но ничего покупать не стал, прошёл магазин, зашёл в кафе, взял вместо ужина кофе со сладкой булочкой и пошёл на посадку.

Гробовая тишина

Я и раньше замечал, что на скандинавских рейсах не бывает той толчеи и гомона, которые царят на рейсах в Тунис или Марокко, пассажиры двигаются меденно, как по глубокому снегу. И теперь посадка проходила без суеты, все разговаривали в полголоса, только кричал, заходясь в истерике, младенец, которого мать, не качая, а как-то встряхивая, пыталась успокоить, и что-то нудно требовала от неё, по-видимому, старшая, лет двенадцати дочь, мать в ответ зло огрызалась. Они говорили по-русски.

Полёт я не помню, я читал. Я всегда читаю подолгу и помногу, когда кто-то умирает, давно, ещё со смерти мамы, взял такую привычку. Мне никто не мешал, даже ребёнок успокоился, только всё так же нудно и упорно что-то требовала от матери её дочка, а мать в ответ всё также огрызалась и грозила ей физической расправой, которую в какой-то момент она, кажется, привела в исполнение.

Попал в струю

В далёком шестьдесят-мне-неведомом году отец закончил мореходку и стал моряком, свидетельство тому — фотография, которая всю жизнь висела на стене у моей бабки: гладковыбритый широколицый молодой человек в полупрофиль во фланке с гюйсом. По этой фотографии я отца поначалу вообще-то и знал.

Отец учиться не любил. Дворовый хулиган и заводила, типичный enfant terrible, он не был глуп, но с детства был ленив, неусидчив, к тому же склонен к авантюрам, из-за чего в последнем классе он чуть не схлопотал срок за то, что набрал — по легенде накопал, на самом деле, копать ему было лень, поэтому он просто наменял на рынке — собранного в Ленобласти оружия — винтовка, ручной пулемёт, ещё что-то.

Его поймали-арестовали после того, как он с другом Колькой Уманским пальнул из винтовки (что-то из этого ржавого железа всё-таки стреляло) по воробьям на чердаке в доме на канале Грибоедова.

Винтовку конфисковали, пулемёт бабка как-то умудрилась спрятать и потом утопить ночью в канале, в милицию отца забрали прямо с урока, при этом он, по словам моей мамы, которая училась с ним в одном классе, широко и глупо улыбался.

Дело так и не завели.

Нежелание, скорее, неспособность отца поступить в институт, стало ударом для его матери — отличницы, выпускницы университета, учёного, интеллектуала и меломана, впрочем, не бо́льшим, чем его рождение: 45-й год, война, случайная беременность в восемнадцать на аэродроме, где она служила, от красавца-лейтенанта, который, тоже был меломаном и будущим оперным певцом, но, как потом оказалось, женатым.

В любом случае, в нашей семье ни у кого не было ни высшего образования (только у неё и у меня теперь), ни долгого и счастливого брака.

Не знаю, что подвигло отца пойти в мореходку: то ли нежелание служить — испытание для ленивых людей вдвойне тяжёлое, то ли перспектива красивой жизни. Я также не могу судить, насколько эта перспектива была в начале 60-х очевидной, но отец попал, что называется, в струю и стал моряком в те славные годы, когда это стало и престижно, и выгодно, так как помимо заплаты (по тем временам приличной) были походы «загранку», то есть дополнительные заработки в валюте, а также чековые махинации и мелкая контрабанда. Но самым привлекательным был, конечно, сам факт похода, возможности побывать, увидеть и, самое главное, что-то привезти «из-за кордона».

За рубежом

Сейчас всё воспринимается иначе, но тогда поездка за границу вызывал шок (много позже мной в какой-то степени тоже испытанный) у советских граждан, которые к своему удивлению обнаруживали, что «загнивающий запад» имеет вид более свежий, чем развитой социализм, который и выглядел уныло, и пах не очень — рубашки мужчины меняли редко, и дезодорант советские учёные ещё не изобрели.

А «за бугром» было чисто, мужчины носили свежие сорочки, от них пахло ароматным табаком, а от женщин духами, везде светилась реклама, и магазины были завалены товарами, которые можно было купить без всякой очереди.

Товарное изобилие поражало плохо подготовленных, несмотря на инструктаж в специальной комиссии, советских граждан, которые в привычной жизни бо́льшую часть времени проводили в очередях за продуктами или за решением насущных проблем: как купить люстру, шкаф, сапоги, пальто или мыло. Кто-то не забыл ещё и голода или жил в регионах, где продукты выдавали по карточкам, которые после войны и не думали отменять, хотя паёк, конечно, увеличили.

О «загранице» ходили легенды: говорили, что автомобиль есть у каждого, что свободно можно купить порножурнал и джинсы, а кто-то, и я тому свидетель, рассказывал, что в гостинице в Японии, когда садишься на унитаз, играет музыка. Но больше всего советских граждан поражало то, что люди во враждебных и разъедаемых внутренними противоречиями странах почему-то всё время улыбались.

Такие истории ходили в Ленинграде, для которого «заграница» — Финляндия — представляла из себя что-то типа локтя с раздражающей невозможностью его укуса.

Советская пропаганда призывала всем этим рассказам не верить и помнить, что несмотря на товарное изобилие, капитализму скоро конец.

Но наш народ их конец не заботил, зато веру в победу коммунизма стали медленно, но верно подтачивать образцы западного товарного фетишизма, которые начали проникать в те времена в страну en masse: пластинки, духи, сигареты, женские сапоги, автомобили или мечта детства — жвачка с вкладышами. Всё это не шло ни в какое сравнение с завёрнутыми в коричневую бумагу советсткими товарами, а в коричневую бумагу у нас стремились завернуть, кажется, всё: и колбасу, и шерстяной костюм, и творог со сметаной.

Советский быт: коммуналка и очередь

Очередь за мясом, очередь за рыбой, очередь за пирожными в магазин «Север»; мы стоим в очереди в магазине «Диета» на Садовой, под ногами, на мраморном, сохранившемся с купеческих времен полу, большая с опилками лужа зимой.

Мы жили на Фонтанке, в большой коммунальной квартире, в узкой и тёмной комнате за кухней с единственным окном во двор.

До революции это была, очевидно, комната бонны — служанки, после блокады её получила моя бабка по линии мамы, которая в этой квартире блокаду и провела, ещё до войны прописавшись на птичьих правах у родственников.

В этой комнате родилась и провела большую часть своей недолгой жизни моя мама, там же жили мои родители после свадьбы, там же жил и я. Мы жили в этом пенале вчетвером.

Наши родственники, спасибо членству в партии, занимали помещение посолиднее, с окнами по фасаду, из которых можно было видеть цинковую воду Фонтанки и «мёртвого слона» — четыре высокие кирпичные трубы на другом берегу, которые втыкались в низкое ленинградское небо и могли (здесь нужен выверт больной петербургской фантазии) напоминать мёртвого, лежащего на спине слона, который протянул в небо ноги.

Из окна также был виден огромный купол Троицкого собора, немного призрачного, поскольку в ту часть города мы никогда не ездили, и самого собора я никогда не видел, так что в детском сознании он существовал только как купол, небесное видение, довольно, правда, облезлое.

Вода, четыре кирпичные трубы, купол без креста — это, кажется, и есть мои первые воспоминания, к которым примыкает скрипучий паркет, плетёная электропроводка, старые обои и чёрный телефон на полочке в коридоре, до которого мне не дотянуться. На кухне печёт булочки соседка, которая мне теперь представляется большой и мягкой, по сути, увеличенной булочкой. Она пекла их на всех в квартире, или мне только так кажется, но я до сих пор помню запах сдобного, присыпанного сахаром теста, хотя вполне возможно, что это вкус совсем других булочек в каком-то другом месте. Что-то ещё должны были готовить на этой кухне, но я, как ни стараюсь, ничего вспомнить не могу, всё затянуто серой пеленой.

Эта серость, которая окутывает детство, то ли свойство памяти, то ли дымка времени, влияние погоды, или следствие маленького роста — толкающегося у ног взрослых, упирающегося в полы серых пальто ребёнка, но мне всё в раннем детстве кажется по-утробному тёмным и тёплым, как будто обёрнутым серым драпом.

С Садовой на Фонтанку мы часто ходили через Сенной рынок, в конце которого стоял киоск — фанерная, кажется, будка, где продавали жирные свиные шашлыки на коротких палочках и пиво, которое я тогда не пил, не знаю, почему я его запомнил. Там тоже стояла очередь из людей в серых пальто из драпа. И снова Фонтанка.

Западник

Попав «на запад» отец воочию увидел разницу и стал убеждённым западником.

Не думаю, что он испытывал особые иллюзии, поскольку был воспитан двумя тихими, но ярыми антисоветчицами — моими бабкой и прабабкой, хотя их представления о жизни «там» тоже были довольно туманными, за границей они никогда не были и предпочитали жить в царском прошлом. Особенно хорошо это получалось у моей бабки, которая знала о нём понаслышке, но хронически ненавидела всё советское — я помню, как она рассвирепела, когда я упомянул Павлика Морозова — и с упорством черносотенца употребляла старые топонимы («Филипповская булочная», «Вознесенский») и рассказывала анекдоты из жизни государя.

Отец был первым и единственным человеком в нашей семье, который в советское время побывал «за бугром», остальные так и ушли из жизни, не переступив государственной границы.

«Западничество» отца, как и все его суждения, было категоричным, но сводилось, по большей части, к тому, что он просто хаял всё советское: «в нормальных странах…», — и дальше шёл пассаж про какое-нибудь явление, как стали позже говорить, «совка»: дефицит, очередь, отсутствие горячей воды летом, отопления зимой, туалетной бумаги круглый год, шампуня, мыла, салфеток асфальта и т. д.

Антисоветские взгляды отца ни в коей мере не были взглядами политическими. Они также не были руководством к действию, то есть не означали, что он собирается что-то сделать, например, сбежать или выступить против ввода советских войск в Чехословакию. Это была просто поза, приём, трюк, фирменный номер, который он исполнял с той же неизменностью, с какой первый канал показывал репортажи о «загнивающем западе», которые он показывает и теперь, причём, кажется, те же самые.

«Грязная страна, даже эфир грязный», — отец в раздражении крутит ручку радиоприёмника, в эфире помехи.

На Васильевском рядом со сталинским ДК имени Кирова построили стеклянные павильоны с аттракционами: автодром, картинги, игровые автоматы, всё гремит и сверкает, у меня восторг мальчишки; «разве это аттракционы… », — отец машет рукой, но сам катается, задрав колени, на картинге, на который меня не пускают — мал.

Страна прильнула к экранам телевизоров, показывают «Штирлица»; «чушь», — отец переключает канал, хотя выбора нет, программ-то всего три, отец и энергичный взмах рукой: «Разве это телевидение!»

В своей критике он не был оригинален. Ругать советскую власть в то время стало модно, за это даже перестали сажать, он просто подхватил волну и довёл образ до некоторой законченности, выработав свой уникальный стиль, в котором ключевая роль отводилась даже не «совку», а «совкам», то есть, советским людям, которые и были, по версии отца, корнем всех проблем и все как один были «идиоты», «болваны», «балбесы» и «бестолочи». А также «лентяи», «лоботрясы» и «сволочи».

Он умел приложить: «потому что сделано сволочами», «а потому что решают всё балбесы», «директор — идиот», «капитан — сволочь», «заведующий — дурак».

«Есть сволочи, которые это делают, а есть дураки, которые это покупают», — сломалась молния на сумке.

«Понимаешь, Павлуша, не умеют работать! Не хотят. Это страна, в которой люди не хотят работать. Хорошо жить хотят, а работать — нет».

Стыдно признаться, но несмотря на всю поверхностность своих суждений, отец, как показывает время, в этом конкретном случае, кажется, оказался прав.

Он любил пройтись и по странам третьего мира, которые, все как один, были «папуасы», но могло влететь и финнам — «тупы как северные олени», норвежцам — «не видят дальше своего фьорда», исландцам — «произошли от тюленей».

Отец добился определённого мастерства в том, как он поносил всё и всех. Это производило впечатление, особенно на женщин, у которых, и не только у них, могло создаться впечатление, что отец знал, как нужно. И если бы он только мог, если бы не мешали…

В погоне за материальным ценностями

Отец, как и полагается советскому моряку, провёл свою жизнь в погоне за материальным благосостоянием.

Можно было бы сказать — за шмотками, которые были тогда главным фетишем, который ещё не сменили подержанные иномарки, но отец смотрел на жизнь шире: «я не считаю, что умно́ купить «Мерседес» и сидеть в нём с голой жопой», — сказал он мне как-то в 80-е. Это был один из тех редких случаев, когда мы а) виделись и б) разговаривали.

Широта его взглядов каким-то образом органично уживалась с непреодолимой тягой к импортному ширпотребу. Он таскал «из загранки» виски, джин, пиво в банках, сигареты и всё, что можно было купить у шипшандлера или в магазине беспошлинной торговли.

«У меня рефлекс, — говорил отец, — на слово «сейлс»».

Особенно, помимо алкоголя, он почему-то любил солёные орешки в банках. В них действительно было что-то элегантное: в яркой упаковке, с крышкой как у пива, сверху закрытой полиэтиленом, не сырые, не гнилые и очень вкусные. В те далёкие времена немногие могли позволить себе банку пива и банку орешков — это был шик, барство и по цене равнялось десяти литрам «жигулёвского», за которым нужно было стоять в очереди с бидоном.

Впрочем, пиво было только для разгона. Если отец что-то и любил по-настоящему, так это вкусно поесть и выпить.

Перед едой он оживлялся, становился словоохотлив, подвижен. Когда он был моложе, он мог даже помочь накрыть на стол, принести или нарезать и открыть бутылку, конечно. Ел он много, с аппетитом, рассказывая истории, балагуря и подливая. Аппетит не изменял ему до конца жизни, к тому же у нас в семье все прекрасно готовили.

Прирождённый сибарит, он также любил шикануть и даже за границей зайти в бар или ресторан, потратить валюту.

Доходы моряков такие походы не предполагали, глоток виски для того, кто копил на стенку, джинсы или дублёнку, был роскошью, особенно с учётом того, что на одном глотке никто, конечно, не останавливался, к тому же ходить советским морякам можно было только по трое, причём один должен был быть ответственным, то есть непьющим коммунистом и стукачом.

Но если за границей это всё же были осторожные вылазки, то на родине моряки, у которых водились деньги, любили шикануть.

Кафе, бары и рестораны той советской поры, когда СССР предпринял очередную попытку за кем-то там угнаться, расцвели, хотя цветение всё равно было с налётом чего-то установленного постановлением партии, с меню, утверждённым в горкоме. Ни джина, ни виски в советских барах, конечно же, не было — отец и энергичный взмах рукой: «разве это бары!»

Но что-то всё-таки было, стране нужна была валюта, в СССР потянулись интуристы, появились гостиницы, например, «Советская» в Ленинграде, которая нарушила унылый покой Красноармейских улиц. В бар на последнем этаже ходил мой отец, там же сыграли свадьбу мои родители.

«Жора — это человек-праздник», — сказала мне однажды женщина, которая знала моего отца в его лучшие годы.

Отец был видный по советским меркам мужчина, «следил», как тогда говорили, за собой: чисто брился и приятно пах дешёвым немецким одеколоном «Брут», который полюбил давно и пользовался до конца жизни.

Этот одеколон, к вящей его радости, в какой-то момент стали продавать и в России, в последние годы я всё ещё замечал зелёную бутылку, которая торчала между сваленных в беспорядке вещей. Теперь, правда, он, наверное, пропал или вот-вот пропадёт, как и всё остальное, что появилось за короткий период дикого российского капитализма.

Одевался он безвкусно, зато одежда была импортная, и только тот, кто разбирался, мог сказать, что от неё веет распродажей, но в те времена было легко произвести впечатление, достаточно иметь джинсы, дублёнку или норковую шапку. У отца была и дублёнка и шапка. Не было только автомобиля.

Достаток

До развода родителей в семье водились какие-то деньги. Это был, по теперешним меркам, смешной, но достаток.

На детской фотографии, сделанной, как тогда было принято, в салоне, я стою в кожаном комбинезоне с лямками, бобочке с только входящей, сейчас их уже все забыли, аппликацией. Лицо испугано — я описался, на трикотажных колготках — серое пятно, его хорошо видно на фотографии — трикотажные колготки единственное, что на мне советсткое, я одет во всё «фирменное».

В четыре года у меня был джинсовый костюм, хиппи-студенты с завистью щупали материал и проверяли клёпки. По дорожкам Юсуповского сада я ездил на детском трёхколесном педальном похожим на «Харлей» мотоцикле, который был весь цветной, с яркими кисточками на руле. На велосипед с завистью смотрела вся квартира, и гулявший в том же саду с дочкой молодой Басилашвили.

Мы могли что-то себе позволить: пойти в ресторан, снять дачу, заказать такси.

Советская система не допускала (старалась) различий, и именно поэтому любое отличие — пачка импортных сигарет, джинсы или фирменные вещи («Бик», «Шик», «Адидас») — воспринимались как предмет сословного отличия: бархат, парча, горностай.

Позже мы узнали, что в СССР кто-то ворочал другими деньгами и сколачивал состояния, сопоставимые с западными, но тогда это казалось сказками, небылицами, другой реальностью.

Потом мы переехали в Купчино.

Кооперативная квартира

Мы купили квартиру в кооперативном доме, за свой счёт в кредит, но даже за это право мы должны были стоять в очереди — мы ждали семь лет.

Кооперативный дом был типовым домом из бетонных плит, которые кое-как скрепили, чтобы в щели не было видно улицу (в угловой комнате у нас улицу через щель между блоками все-таки было видно). Переехав из центра города, который когда-то был самым богатым городом Европы, мы, выйдя из парадной, ходили по доскам, асфальта не было, и газонов тоже, детских садов не хватало, и школ, вокруг ещё долго были пустыри, на которых мы и росли, зато был торговый центр с пивным ларьком и сразу же появилась шпана.

Потом район кое-как благоустроили и открыли универсам.

Отец: «это разве универсам!»

По западным меркам универсам действительно был, наверное, не ахти, но мы других не видели. В те годы такие районы с детскими садами, школами, магазинами ударными темпами лепили по всей стране в ещё одной отчаянной попытке за кем-то угнаться. Но глядя теперь на новые районы, которые пришли на смену старым с типовой застройкой, кажется, что, может быть, идея дешевого социалистического строительства была не такой уж и ужасной, по крайней мере, в лаконичном уродстве бетонных коробок была какая-то гармония, которой нет и в помине в нагромождении новых комплексов, безобразность которых многократно умножена их размером.

Теперь на четверых у нас теперь было не одна, а две комнаты.

Гостиную отец обставил дорогой финской мебелью: обязательная в те времена стенка, велюровые (их закрыли чехлами) кресла и диван с невозможно мягкими изгибами спинок и ручек, торшер с жёлтым абажуром и журнальный столик дорогого цельного дерева с элегантно загнутыми краями — он даже по теперешним временам выглядит стильно и до сих пор стоит в квартире.

На кухне у нас были привезённые отцом из Германии электрическая хлеборезка, тостер и чайник со свистком и кусочком мрамора от накипи, а также машинка-мельница для измельчения укропа. Это всё было настолько редким и дорогим, что мы ими не пользовались, и они пролежали в квартире 40 лет, пока я их не выбросил.

У меня были «фирменные» игрушки: немецкая железная дорога и гоночные машинки, которые носились с игрушечным рёвом по специальному треку — всё яркое и цветное, сделанное из входящей в моду пластмассы, в СССР такого не выпускали и выпустить не могли.

Был ещё детский револьвер, который стрелял специальными пистонами, а в финской стенке лежал рулон красивой тонкой обёртки из немецкого магазина «Карштадт» и каталог, в котором на картинках была заветная и так и не сбывшаяся мечта всего моего детства — цветные, объёмные пластмассовые же солдатики — «индейцы и ковбойцы». «Ковбои», — поправляет меня мама.

Солдатики

На затёртой бесчисленными просмотрами до дыр странице каталога стояли мальчик и девочка у большого, в детский рост, вигвама, в руках кольт (у мальчика) и тамагавк (у девочки) и с ними всевозможные солдатики, лошади, повозки, загоны для лошадок. Это не шло ни в какое сравнение с унылой витриной универмага «Гостиный Двор», где продавались только плоские оловянные солдатики времён ВОВ, причем только наши — немцев не продавали, так что воевать приходилось со своими.

С револьвером я уже был почти что «ковбой», но хотелось цветных солдатиков. Я просил, мама пыталась, уже после развода, просить отца, не знаю, почему он мне их так и не привёз.

Помимо игрушек, в каталоге были всевозможные товары: мужская, женская одежда (мама подсматривала фасоны для самопошитых кофточек), кухонные принадлежности, инструменты.

По мере того как я рос, и интересы менялись, я листал каталог, перебираясь со страниц с игрушками на страницы с джинсами и дальше, пока не обнаружил себя рассматривающим страницы, где продавали домашние сауны. Но не сауна, конечно, а завернутая в полотенце с выставленной вперёд ногой молодая и, очевидно, под полотенцем совершенно голая женщина привлекала моё пока ещё не оформившееся внимание.

В конце каталога были страницы с продуктами: мясо, колбасы, сыр, загадочные затянутые в сеточку мясные рулеты и деликатесы, всё, спасибо только что рванувшей вперёд цветной полиграфии, яркое и сочное.

Я думаю, что попади этот каталог мне в руки, я бы и сейчас не прочь его полистать, но я не стал бы, конечно, смотреть на солдатиков или джинсы, да и на девушку в сауне, я бы отправился в конец каталога, в раздел с едой, туда, где со страниц смотрели мясные, готовые к запеканию рулеты, которые, я тогда думал, существуют только на картинках.

Развод

Развод родителей прошёл для меня незаметно. Я помню смутно два-три скандала, один, как минимум, крупный, помню, как позже мама плакала и жгла на кухне какие-то письма, я подсматривал из коридора.

Я не помню, чтобы отец сказал мне что-то на прощание, он просто пропал, уехал в Мурманск, в порт приписки, и не вернулся. Мне было около пяти, так что для меня тогда он был фигурой довольно эфемерной, зато от него остались артефакты, которые потом долго лежали в финской стенке и составляли всё наше семейное состояние, а именно: пустая банка из-под солёных орешков, импортные всевозможных видов спички, монеты (одна была удивительная — с дыркой), пустая глиняная бутылка из-под голландского ликёра «Болс», бутылка «Джонни Уокер», джина «Бифитер» (потом я узнал, что в нём 50 градусов) и финские, кажется, коробки с невиданной формы шоколадными конфетами, которые мы держали дольше, чем допускал срок годности и здравый смысл. А также сигареты.

Отец курил мало, но всегда держал несколько блоков: «Данхил», «Пэл Мэл», «Мальборо», «Салем», «Ротманс».

Я не курю уже лет двадцать, и даже названия забылись, но тогда это были предметы культа, роскошь, ценность.

Трудно было представить, что пачку «Ротманса» можно просто выкурить и выбросить. Тонкая коробка с золотым тиснением герба на тёмно-синем фоне, откидывающаяся крышка, два отделения с золотой фольгой и безупречная, то есть, всегда с неизменно мелким сухим табаком без примеси и щепок и изящная, как женщина, сигарета.

Эти сигареты, как и всё остальное, потом ещё долго хранились у нас дома. Я выкурил их все, когда подрос.

Гельсингфорс

В чистом и стильном, не в пример Ницце, аэропорту Хельсинки висел флаг Украины. Пассажиры двигались медленно, с той же степенной торжественностью, на лицах невозмутимость карельского гранита.

Багажа у меня не было, без всякого контроля, благо рейс ЕС, я прошёл в зал прилёта и вышел на улицу в промозглую, сырую зиму, от которой успел отвыкнуть: накрапывал мелкий, смешанный со снегом дождь.

Я проложил маршрут в навигаторе, закрывая экран ладонью, гостиница была недалеко, я пошёл по дороге, я был совсем один, из перелеска выскочил и побежал по сырому еле прикрытому мокрым снегом газону заяц.

Я снял недорогую гостиницу. Оказалось, что это полностью автоматизированное, без людей здание с табличками и надписями на финском, русском и анлийском. Отрыть дверь и номер можно по коду, ванная и туалет в коридоре, в котором люди не здороваются, хотя, может быть, только со мной, потому что у меня не было почти обязательных здесь надетых на носки резиновых тапочек.

Я думал, что не усну, но как-то сразу отключился и на удивление хорошо спал на коротком и жестком топчане в узкой как пенал комнате.

Утром я встал, помылся в ду́ше на этаже, оделся, вернулся в аэропорт, купил кофе и булочку с корицей и заплатил за это сумму, которая даже по меркам Лазурного берега показалась мне высоковатой, на полупустой стоянке без труда нашёл свой автобус.

Какой-то рейс задержали, кто-то что-то отменил, в автобусе я оказался один, водитель — молодой парень проверил у меня документы и забрал причитающиеся за проезд деньги.

Мы выехали на трассу.

Я редко бывал в Финляндии, но Карельский перешеек был с детства мне хорошо знаком, и я сразу узнал пейзаж: низкое небо, сосна, бегущей мелкой волной невысоких сопок ландшафт, который на каждом подъеме предлагал серую перспективу. Я знал, что под снегом теперь невидный, скрыт пегий мох, бор и черника.

Финляндия — страна, в которой люди достигли невероятно уровня благосостояния.

Я много читал о том, что Скандинавия выработала какую-то уникальную модель, при которой если им и не удалось разрешить фундаментальный конфликт между трудом и капиталом, то по крайней мере, удалось найти разумный компромисс. Я также читал, что в Финляндии самый высокий в мире индекс счастья. Финны чувствуют себя счастливыми.

Я также, правда, слышал про высокий уровень самоубийств в стране и запойное пьянство, но по дороге нам ни самоубийц, ни пьяниц не попадалось, было пусто, стояли обязательные вдоль любой трассы склады и магазины, а также отдельно, далеко друг от друга, небольшие совершенно такие же, как на западе Ленинградской области деревянные домики, в которых сидели то ли счастливые, то ли пьяные, то ли счастливые от того, что пьяные, то ли ещё какие-то неведомые мне финны.

Было воскресенье, людей не было и машин было мало, мы ехали по одной из самых богатых и счастливых стран мира, над которой висело низкое небо, но снег уже не шёл, и сквозь облака иногда проступало бледным, серым пятном пока ещё зимнее, только начинающее набирать силу солнце.

Линия Маннергейма

Генерал русской армии Густав Карлович Маннергейм сделал всё, чтобы отгородиться от большевиков, которых, будучи убеждённым монархистом, ненавидел.

Большевики, предварительно оттяпав у Маннергейма после кампании 1939 года треть страны, тоже отгородились от него, как и от всего остального мира, причём отгородились так надёжно, что необходимость в ограждении с другой стороны со временем отпала.

С детства я рос с ощущением того, что от лучшей жизни нас отделяет государственная граница.

Чувство оторванности не пропадало даже тогда, когда поехать в Финляндию, Францию, Италию — куда угодно — стало просто. Хотя и тогда любая поездка была краткосрочной и оставалась на усмотрение выдающего визы чиновника с унизительной процедурой предъявления различных справок: дохода, расхода, жены, ребёнка, которые, в идеале, должны были оставаться в стране кем-то типа заложников.

Визовые центры упростили жизнь, но теперь их нет, и консульства закрылись, и пограничные переходы закрываются один за другим. Раньше страна была закрыта изнутри, теперь от неё, как когда-то Маннергейм, отгородился весь мир. История повторяется, но не потому, что это имманентное свойство истории, а потому что затяжная изоляция плохо сказывается на фантазии.

Ощущение оторванности и унылая действительность, на которой лежала печать отсутствия у людей яркой фантазии, всегда были для меня какими-то болезненными.

То ли эти треклятые солдатики, то ли отец с его «взглядами», то ли чувство очевидной дисгармонии, которую советский Ленинград должен был неизменно вызывать у любого думающего человека, то ли всё это вместе взятое, но с детства у меня возникла какая-то нездоровая страсть к пересечению границ, к перемещениям. Всю жизнь я стремился куда-то поехать, в результате, объездил полмира, однажды побывав в один день в пяти странах, а теперь, осев на юге Франции, если есть время, сажусь в машину и еду в Италию. Жена ворчит, говорит, что я становлюсь похож на отца с его поездками в «финку», но для меня это своеобразная терапия, симуляция побега из панопктикума, получение очередного подтверждения того, что у меня теперь есть свобода перемещения, которая ни от кого не зависит.

Мы подъехали со стороны Финляндии к совершенно пустой границе, в очереди стояло не больше пяти машин, но пограничная волокита всё равно заняла пару часов, а потом, когда мы выехали с погранпоста, на российской стороне нас остановили и проверили паспорта ещё четыре раза! Может быть, так ловят шпионов, которые прячутся в лесу, но скорее, просто неуклюже борются с безработицей, загружая ненужной работой не занятое ничем полезным население.

Мы выехали на новое шоссе, дорога была широкая и пустая, она сильно отличалась от тех дорог, которые были в СССР, но мало от дороги в Финляндии, и вокруг была всё та же сосна, береза и ель, сопки и редкий гранит, но заметно меньше коммерции, ближе к Питеру появилась реклама каких-то ведомств, героев войны и призывы идти на войну.

Машин было мало: в сторону Финляндии теперь никто не едет, и грузы не идут, так что неясно, зачем, собственно, её строили, также как и стадион, который я видел впервые и на котором «Зенит» в Кубке УЕФА уже не сыграет. Стадион ярко светился в темноте.

Мы въезжали в город по широким трассам, которые взяли его в кольцо, отрезав от залива. Вдали светилась башня «Газпрома» — памятник газовой игле, который торчит как заноза, символизируя неизвестно что, скорее всего, просто шило в жопе какого-то охочего до крупных проектов чиновника.

Всю дорогу от границы мы ехали быстро, остановились всего один раз, но всё равно добрались уже затемно. В феврале темнеет рано.

В комнатах отца жить было невозможно, в гостинице я не хотел, так что снял квартиру, которые сдают посуточно, прямо напротив дома отца с видом на канал.

Я бросил вещи и спустился в магазин в подвале, на полках стоял алкоголь, но всё какой-то неизвестный. Я хотел пойти куда-то поужинать, но не пошёл, купил немного еды и перекусил дома, попробовал смотреть ТВ, но не смог.

Тяжёлый характер

Когда я вспоминаю отца, то самое раннее воспоминание связано с его истерикой, как и самое позднее.

Я помню довольно ясно, как мы сидим втроём за столом в нашей комнате в коммунальной квартире, мне, наверное, года четыре, отец тычет пальцем в этикетку на бутылке лимонада и говорит с раздражением, что я буду такой же глупый, как Буратино.

Уже не так чётко, но теперь я вспоминаю, что он хотел, чтобы я пил минералку — горький «Боржоми» или железистый «Полюстрово», которое ни один ребёнок пить не захочет, я хотел сладкого лимонада. Отец скандалил.

Отец легко раздражался. Истерика была его первой и главной реакцией на любую проблему. Он срывался на крик, когда кто-то что-то не понимал, когда он чего-то не понимал, не соглашался или кто-то не соглашался с ним.

Он жил, как на качелях, перелетая с шуток и балагурства на крик и скандал, и никак не мог остановиться где-то посредине.

Он закипал быстро, лицо наливалось кровью, он повышал голос, кричал.

Я помню, как он скандалил во время своих редких визитов дома у своей матери, в магазине, билетной кассе, кафе.

«Извините, а вы не могли бы дать…»

«А мы не даём …»

«А вы сделайте исключение…»

«А мы не делаем…»

«А вы…»

«А вы…»

«В нормальных странах…» — это уже мне в качестве эпилога, но всё ещё в ярости.

Эти скандалы было тяжело наблюдать и тяжело терпеть. Oт его характера страдали все: моя мама, которая была человеком спокойным, вторая жена, его мать, которая сама была дамой истеричной, его младший сын и так далее.

Удивительно, но с течением времени он не изменился.

Со мной он изо всех сил старался сдерживаться, но у него не получалось.

На незнакомых людей он мог вначале произвести приятное впечатление, но потом срывался.

Лет десять назад мне позвонила жена из магазина, куда я попросил её с ним съездить: «Твой отец не смог собрать картонную коробку, чтобы сложить покупки, и теперь лупит её с криками «сволочь, сволочь». Я не знаю, что мне делать».

Я тоже не знал.

Мне всегда было стыдно за его истерики, хотя каким-то образом я умудрился его привычку перенять и только со временем от неё кое-как, кажется, избавился.

У отца также был целый набор манер, которые делали разговоры с ним тяжёлыми. Так он любил, например, долго смотреть, молча и выкатив глаза с высоко поднятыми бровями или выставив вперёд лоб, и развести для большей убедительности руки, а потом грохнуть что-то страшным голосом.

Например: «а почему ты не сбежал? — спросил я его как-то, — ты же всегда любил запад? Или не уехал потом, когда стало можно? Купил бы дом в Финляндии. Уехал в Германию».

Долгий тяжёлый взгляд.

«А потому, Павлуша, потому… — голос лезет вверх, набирая силу, — а потому… потому… потому что!» — с ударением на «что», как будто ответ совершенно понятен и очевиден, всем, только не мне — «балбесу», хотя и мне он понятен — потому что он никогда ни на что не мог решиться, кроме ухода из семьи.

Уже в конце жизни, в одну из последних наших встреч, когда я собирался уезжать, он мне сказал по какому-то поводу: «У меня тут был Николай Иванович, — пауза, — и сказал, что скоро всё наладится».

Я спросил: «Кто такой Николай Иванович?»

«Николай Иванович, — пауза, — это дяденька такой», — пауза и пронзительный взгляд, которые должны были дать понять, что можно было бы и догадаться, кто такой Николай Иванович.

Отец, несмотря на всю свою ненависть к строю, почему-то не чурался якшаться с органами. Не знаю, почему. Может быть, ему была симпатична их мнимая всесильность, а может быть, потому что он чувствовал их родственную ему бесполезность, помноженную на неизменное желание, посадив какого-нибудь, и самим хорошо посидеть и выпить, но у него всё время находились друзья с погонами.

Я вспылил. Сказал резко, что я этих «николай-ивановичей» в гробу видал, что они уже однажды «наладили», вот уже тридцать лет ничего «переналадить» не получается, ну, и далее по списку.

Это было за несколько лет до войны, но «николаи-ивановичи», по-видимому, уже что-то знали или чуяли, как крысы, а может быть, «николай иванович», кем бы он ни был, просто бредил, хотя их бред давно стал нашей реальностью.

Кто хранит память

После начала войны я начал спать только в августе, а до этого подскакивал каждую ночь, хватал телефон, читал новости, снова пытался заснуть, но не мог, снова читал и так до рассвета.

Но в эту ночь я опять спал крепко и не видел снов.

Впрочем, сказалась и разница во времени, так что проснулся я поздно, но за окном было темно и, как водится, сыро. Шёл мелкий снег.

Я сел на подоконник и стал смотреть на канал, на хорошо с рождения мне знакомую картину, хотя и с нового, непривычного мне ракурса, и подумал, что если я и соскучился, то точно не по мокрому снегу и сумеркам.

Сначала я думал, что пойду пешком, пройдусь по городу, но потом понял, что не хочу промочить ноги и заболеть, как Чайковский, и вызвал такси.

Мне нужно было на «Техноложку», короткий путь по Вознесенскому-Измайловскому, места хорошо знакомые, лучше сказать, знакомые названия, которые теперь значат что-то другое для тех, кто ходит по этим улицам.

Наша семья со стороны отца прожила на канале, рядом с тем местом, где я спрятался от снега под сгнившим жестяным козырьком парадной, больше ста лет.

Прабабка — хозяйка швейной мастерской и сама белошвейка — купила две квартиры в новом доме на канале: в одной (на высоком этаже) они жили с первым мужем, другая — на первом, была мастерской и служила для приёма заказчиков. Для жизни она была приспособлена плохо.

Мокша из Татарстана с тремя классами образования, моя прабабка была самым успешным предпринимателем в нашей семье, за следующие сто лет семья не нажила иного имущества, но и эти квартиры советская власть отобрала, оставив две с половиной комнаты в плохо пригодном для жизни помещении. В нём родились и выросли моя бабка и мой отец, оба жили здесь до самой смерти. Квартира остаётся коммунальной до сего дня: ни паркет, ни двери здесь не меняли с 1913 года, как и плетёную электропроводку, что, с учётом её возраста, — небезопасно.

Я быстро доехал до Троицкого проспекта.

Район Конногвардейских (они же Красноармейские), «Техноложка», место расположения Измайловского полка, и в царское время не был charmant, а в советское казался мне особенно скучным. Его не оживляли ни курсанты военного училища, ни студенты расположенных здесь институтов, тоже слегка военнизированных, и теперь мне всё время попадались люди в форме: солдаты, офицеры, курсанты, две девушки-миллиционера, совсем молодые, вошли в кафе, где я купил себе капучино и булочку на вынос.

Огромный храм, пустой проспект и полукруг сталинского здания метро с тяжёлыми дверьми, — всё казалось знакомым, и незнакомым, несмотря на то, что купол собора всё так же подпирал серое небо, Менделеев сидел на том же месте, и в водке, которую пьют студенты, были те же сорок градусов. Впрочем, для водки было ещё рано.

Похоронная контора

Похоронная контора располагалась в полуподвальном помещении, в которое со двора вела крытая жестяной крышей лестница, и представляла из себя что-то типа предбанника, за которым, по логике, должны быть врата рая или хотя бы комната, где были бы выставлены образцы похоронных принадлежностей, но за ней ничего не было, кажется, даже туалета, так что это и была сама контора, конечный пункт назначения.

Было холодно, девушка, которая сидела за столом, была в шубе.

Вежливо осведомившись о цели визита, она с профессиональной учтивостью выразила мне соболезнования если не искренне, то, по крайней мере, корректно.

В Петербурге, наверное, есть дорогие похоронные конторы, где вас встречают одетые в чёрные костюмы сотрудники, а на витрине выставлены образцы гробов, саванов и подушек, которые можно пощупать. Именно такая контора удобно расположена у меня по соседству в Ницце, в бетонном доме, напоминающем колумбарий, а сразу за ней магазин париков, а потом парикмахерская — каденция жизнеутверждающая, если идти по направлению к морю, ну, или менее жизнеутверждаюшая, если идти от.

Похоронные конторы в Петербурге, в которые случалось попадать мне, а с течением лет у меня накопился некоторый опыт, всегда представляли из себя что-то типа предбанника: ни зала, ни витрин, ни образцов, ни манекенов.

Я всегда попадал в такие лавки, не потому что стремился сэкономить, а потому что смерть всегда застаёт врасплох и в спешке бежишь куда попало. Покой усопшего оставляет массу беспокойства родственникам: больница, морг, похоронная контора, кладбище, церковь, справки, свидетельства, документы, поминки и самое главное — раздел имущества, всё это (за исключением раздела имущества) и предстояло обстряпать мне, моему сводному брату и очень худой и бледной молодой женщине, которую можно, по всей видимости, считать четвертой женой отца, на тридцать лет его младше, то есть, младше меня, впрочем, по её виду этого нельзя было сказать с полной уверенностью.

Похоронную контору выбрал мой брат. Ему её, как водится, посоветовали. Мы сидели там долго, ежась от холода и выбирая похоронные принадлежности в электронном каталоге, пытаясь по фотографии соотнести цену и качество гроба и урны для праха.

Кое-как мы столковались. Я заплатил и подумал, что ценообразование в конторе всё-таки рассчитано на частичное помутнение рассудка: в счёте были честно отражены многочисленные услуги конторы, там, где не было услуг, были комиссии за чужие услуги, и мне показалось, что где-то даже возникала комиссия, которую пытались взять со своих же собственных услуг.

Я не стал разбираться, мне было всё равно, сумма в итоге вышла хоть и круглая, но не такая, чтобы её обсуждать с учётом обстоятельств. Наверное, это тоже часть расчёта: как-то неприлично обсуждать цены, когда речь идёт о дани уважения, то есть, о мере любви, к тому же выраженной в присутствии друзей и родственников, которых у меня, правда, почти не осталось.

Морг

Мы вышли на улицу, и я вспомнил анекдот о том, как советский моряк увидел за границей шикарные лакированные туфли задешево, схватил и купил, несмотря на возражения продавца, который пытался, кажется, моряку что-то втолковать. Но моряк языков не знал, и только когда на родине туфли в первый же день бесславно расклеились, подошва у них оказалась картон, все поняли, что туфли были на покойника.

Это один из анекдотов про моряков «за бугром», такие истории ходили в Ленинграде, мне их рассказывала иногда, пытаясь компенсировать отсутствие отца, мама.

Я вспомнил его, а следом другой из той же серии о том, как незадачливая русская барышня пыталась купить меренги во французском магазине, заклиная продавца: «безе муа»[1]. Я знал, по крайне мере, трёх человек, которые знали даму, или тех, кто её знал, то ли тех, кто знал тех, кто её знал, ну, и так далее.

Такие истории мама мне не рассказывала, к тому же, мысли эти и воспоминания были из другой эпохи и, конечно же, совершенно не ко времени и не к месту, мы вышли в серый, промозглый день и пошли по какой-то там Конногвардейской по направлению к Троицкому собору, обретшему реальные черты и теперь действующему, но почему то всё равно какому-то пустому и призрачному.

Людей на улицах было мало, только катились по мокрым мостовым машины.

Морг находился на первом этаже старенького, царских времён здания, которое и раньше, очевидно, служило целям утилитарным, и утилитарность свою, как многие старые здания в Петербурге, сохранило, хотя в каком-то изуродованном виде: вход был со двора. Советская власть и власть теперяшняя испытывают какую-то таинственную нелюбовь к парадным, которые они стремятся при любой возможности заколотить, и пользоваться только чёрной лестницей, наверное, по привычке.

В морг вела железная дверь, рядом висел звонок. Мы позвонили, нам открыли, и мы прошли, справившись у дежурного, в комнату, в которой сидел служащий.

Он быстро отыскал «досье» и принял вещи, которые старательно собрала и привезла жена отца.

Для похорон она выбрала серый костюм, который я хорошо помнил, и сиреневую рубашку, которую я отцу когда-то и подарил. Всё было тщательно выглажено и аккуратно сложено, сверху — нательный крестик.

Теперь мы обсудили услуги морга. Сумма, с учётом бальзамирования, снова вышла довольно круглой.

— Усы, — сказал я.

— Ах, да, — сказала Ирина, так звали жену отца, — усы.

Служащий посмотрел на нас.

— Усы? — переспросил он.

— Усы, — сказал я, — усы оставьте, пожалуйста.

Он взял уже отложенные бумаги и что-то на них чиркнул. Я не знал, можно ли верить такому небрежному росчерку, поэтому пепеспросил.

— Сделаем, — сказал он спокойно.

Я заметил, что он вообще очень спокоен. Работа, по-видимому, накладывает отпечаток.

Усы

Отец стал носить усы — короткая, аккуратная щёточка, которая рано стала седой — в начале 70-х и носил их практически всю жизнь. Я не помнил его без усов.

70-е, наверное, были его лучшие годы.

Рано полысевший и упитанный, отец был по-детски розовощёким, с аккуратными усиками.

Он окончательно перебрался из Ленинграда в Мурманск, много «ходил», снова женился, у него родился второй сын.

Он, правда, так и не стал капитаном и даже старшим механиком, по версии моей бабки, потому что не был членом партии, на самом деле, потому что не имел высшего образования, но в остальном жизнь его была вполне, по советским меркам, благополучную, несмотря на алименты, которые он платил, насколько я могу судить, исправно, иногда подкидывая мне какие-то подарки, впрочем, не те, какие я хотел (солдатики!), и довольно редкие.

Таким его, в расцвете сил в импортной растёгнутой на волосатой груди рубашке можно видеть на фотографии, которую принесла на поминки Ирина. Фирменные сигареты в кармане.

В 80-е отец сменил работу и переквалифицировался в инспектора внеконвенционного рыболовства.

Я не знаю, что его подвигло — то ли карьерный тупик, то ли иные причины, но это был, по всей видимости, выгодный обмен, и для отца какой-никакой, а поступок, поскольку служба, во-первых, была чище, во-вторых, позволяла мотаться по миру, получая командировочные в валюте.

Так из моряка отец превратился в чиновника.

Я не знаю, как он жил тогда, мы виделись редко, когда он приезжал в Ленинград. Уже в конце 80-х, когда я подрос, я навестил его в Мурманске.

Мне было интересно побывать за границей Ленинградской области, к тому же мне нужен был отец, хотя не могу сказать, что я остро переживал его отсутствие. Тогда же я познакомился с его второй женой.

(окончание следует)

Примечания

[1] Трахните меня (фр.).

[2] Сладкое «ничего-неделанье» (итал.)

Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.