![]()
Еще наш город располагает вторым после Ротенбурга-на-Таубере собранием средневековых орудий дознания. Музей дает представление о криминалистической практике других эпох и расположен в подвалах Дворца правосудия. Мне часто приходится водить туда старшие классы в рамках программы «Знай и люби свой край». Перед началом я им говорю: «Кто будет плохо себя вести, шуметь, разговаривать, на нем потренируемся». И хотя все понимают, что это шутка, тишина наступает мертвая…
ЗАКЛЮЧЕННЫЕ… В КАВЫЧКИ
ОТ АВТОРА
Опыт ли питает мою писательскую фантазию, фантазия ли питает мой писательский опыт — разницы никакой, коль скоро не поставлен диагноз: чтó я — порождение внешнего фактора или наоборот: то, что зовется внешним фактором, существует как мое представление о нем? Другими словами, все равно, пишу я с натуры или предаюсь фантазиям. Как сказано, Творец творит из Себя. А из «себя» можно сотворить только «себя».
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ЭКСКУРСОВОД
«Экскурсия» означает вылазку, набег, вторжение.
Экскурсоводы — это городские партизаны.
ГЛАВА ПЕРВАЯ, КРУГЛАЯ
Вечер на бульваре. Фонари театрально выжелтили листву. Горит квадратный зев газетного киоска, торгующего также табаком и сластями. В окнах семейный уют завершившегося дня. К этому часу ждут гостей; в театре еще не прозвенел первый звонок; улицы еще полны прохожих. Таким изобразил родной город известный постимпрессионист, довольно рано перебравшийся в столицу империи, подданными которой мы тогда были, чем и поныне горды. А как рвались обрести «культурную идентичность». Теперь же говорим: смотрите, дух исчезнувшей эпохи сохранился здесь, на наших улочках, в наших кафе, в обветшавших дворцах; отнюдь не в метрополии, почти сто лет как отделенной от нас государственной границей и все эти годы шагавшей в ногу с прогрессом. Это влажный морской ветер не позволяет очерстветь нашим душам, увянуть нашим талантам. Мы не хуже тех, пред кем стелется Европа. Тем же, кто предпочитает нас не замечать, мы смеемся в лицо.
Вот место, откуда открывается этот вид на бульвар. Киоск смыт потоком времени, который для меня воплощен в потоке машин, их в моей юности было… ну, одна-две. А когда знаменитый в будущем художник поставил здесь свой мольберт, их не было и вовсе. Цок-цок, двигались по улицам коляски с поднятым или опущенным верхом, смотря по сезону. Еще ездили черные прямоугольные экипажи, запряженные сытыми атласнобедрыми кобылками. Город вынужден был содержать целую армию «зеленых фартуков», вооруженных железными совками и метелками: на мостовых лежали груды пушечных ядер.
Это единственный раз, что художник писал родной город. Он стоял спиной к Святому Исаакию. Своей шестигранной апсидой кафедральный собор выходит на протянувшийся от моря бульвар, переименованный, сначала в «Цветковый», затем недолго он звался «Партизанским», затем «Бульваром Победы», затем «Свободы» — все равно его как называли «Фьори», так и продолжают называть.
Обойдя церковь, вы окажетесь на Базарковой площади с фонтаном в центре –уменьшенной копией фонтана богини в Казерте — и старинным зарешеченным колодцем, с которым связано немало легенд. Недавно выложенная двухцветной плиткой, белой и серой, площадь по замыслу затеявших ее реконструкцию, должна была стать веселее и декоративней. Остается только сожалеть о старой брусчатке, помнившей каре из устланных сеном повозок. Се огромные латунные бидоны молока с латунными же цилиндрическими черпаками на длинных черенках; сыры — их пробовали с пергаментного листочка, скрученного на конце в козью ножку. На пробу давали и мед: как клейстер, наверчивали на тоненькую деревянную палочку с округлым концом — такими ларинголог обследовал воспаленную гортань, боль при глотании в этот момент сопровождалась позывом к рвоте. В августе «на вырез» торговали арбузами, выдергивая из них сахарный красный клин, достигавший самой сердцевины. А вот колбасы´, ветчины´, паштетов и прочей снеди отведать не предлагали — извольте кушать глазками. Но ребенка, каким я был в ту пору, могли угостить розовым в белую крапинку кружком мортаделлы, свернутым трубочкой:
— На, держи, — и пальцы в митенках протягивали ее мне через прилавок.
— Скажи «спасибо», — говорила жившая у нас на правах не то бедной родственницы, не то прислуги Снежатка, мамина кузина, чей муж сгинул в трудовом лагере, а дети разбрелись по свету в поисках лучшей доли. Если их поиски и увенчались успехом, то на Снежаткином житье-бытье это никак не сказалось. Сама она, когда ее спрашивали о детях, только отмахивалась: «Мои? Они уже не дети. У них самих уже дети».
Всех охватил энтузиазм, когда сокрушали памятник на бульваре: Вождь стоял в полукружии мраморной балюстрады, раскрыв морю свои объятья, точно готовился объять необъятное. «Бей! Бей! Бей! Бей!» — гуляли молотки по гулкой бронзе, толпа вкушала неизведанную сладость свального соития. Пусть по дряхлости своих чресл, но я сожалею о временах, когда ежевечерние слеты на набережной в виду бронзового кумира сопровождались чувством локтя, плеча, а там, глядишь, и колена. Не Михайлов, а я первый узнал в Вожде Christo Redentor`а — Христа-Искупителя, раскинувшего руки навстречу Рио-де-Жанейро. Но пришел день, и опрокинутый на спину наш «Искупитель» распахнул объятья не морским далям, а небесным высям. Вчерашние колонны восьмимартовских демонстрантов разгромили главный объект нац-арта. Их предводители числят нас в единомышленниках, но наша ирония была прикрытием неразделенной любви. «Действо антикультурное в корне своем, а значит антинациональное, — написал Михайлов в журнале „Третий взгляд“, издаваемом группой „Нац-арт“. — Christo Redentor dei Fiori есть точка опоры, с помощью которой мы перевернем не мир, но миропонимание нации. „Христос-Искупитель“ с бульвара Фьори, уничтоженный вандалами, в эру нашего творческого становления сподобил нас переосмыслить метод национального реализма через наполнение его атрибутики новым содержанием. С этого момента иронический лишь с виду, нац-арт становится визитной карточкой нашего искусства».
С Михайловым я познакомился, когда был призван в Народную армию. Мы служили в одном полку — оба, будучи студентами, в статусе вольноопределяющихся. Михайлов учился на полиграфическом факультете, который называл «порнографическим», и был придан мне в помощь. Я как учащийся художественной школы состоял в должности полкового художника — оформителя стендов. Деревянные лики бойцов, увенчанных пилоткой со звездою, как нельзя лучше соответствовали призывам, начинавшимся со слов «крепи» и «свято», — только так и мог выглядеть боец, затвердивший их. Мы с Михайловым поделили сферы трудовой деятельности. Он отвечал за буквы, они были у него огромными, трехмерными, всегда тенью вперед — «в лучах восходящего солнца». За лучи отвечал я — как и за солнце, за винтовку, зажатую в могучих кулаках, по Фрейду, наконец за сами лица, верней сказать, лицо, одно на всех — лицо Народной армии.
Так родился нац-арт. Мы прекрасно сработались, что объяснялось потребностью творчески оправдать свою продукцию, а вовсе не родством душ: Михайлов, низенького росточка, в крике срывавшийся на фальцет; я — пышнобородый благовоспитанный баритон, тактично не дававший почувствовать свое превосходство, выражавшееся не только в росте: прозываясь художником, Михайлов не умел рисовать. Вынужден сразу оговориться: разделение труда (он рисует буковки, я — людей), делавшее меня рангом повыше, в будущем сыграет со мной злую шутку. Пренебрежение буквицей в пользу изображения, отношение к слову, к строке, как к строительным лесам, помешало мне заметить, что постепенно он становится лидером нашей прираставшей последователями группы. Он был ее устами, нет — рупором, настолько пронзителен был его фальцет. Отныне нац-арт, зародившийся в казармах Пятого артиллерийского полка навсегда связан с именем Милко Михайлова…
Но продолжим экскурсию по городу. Гораздо быстрей, чем можно было ожидать, глаз освоился с отсутствием «Христа-Искупителя» на постаменте, и балюстрада красного гранита, вторившая его распростертым объятьям, являясь по замыслу архитектора их продолжением, приобрела вид самостоятельного решения. Постамент же, долгое время пустовавший, теперь занимает «порфирная ваза» — дар северного города-побратима, она прежде красовалась в одном из его парков, кажется, уничтоженном в результате стихийного бедствия, к коим относится и глупость. Не наше дело. Хотя приятно сознавать, что наши деды не были ни вандалами, ни хамами — не заменили конный памятник низложенному монарху пивной кружкой, символом обретенной государственности.
Конный памятник на площади Восьмого марта — теперь снова Вроцлавской — к подножью которого в добродетельные времена поселянки в белых шерстяных чулках бросали цветы, устоял и в первые годы независимости, и перед слепыми артобстрелами, когда шли бои за город. Уцелел и в эру Вождя, обряженного вождем племени, только взамен трех рядов бус три ряда орденов, а взамен разноцветных перьев — белый китель. Вождь стоял на трибуне, и счастливые демонстрантки в фильдекосовых чулках под звуки сводного оркестра размахивали цветными шариками, а мужчины в шляпах и кепи несли на плечах детей. Статуя монарха оставалась утесом в этом море восьмимартовских призывов — как я уже говорил, начинающихся словами «крепи» и «свято».
Подойдем же и мы сегодня к конной статуе и молча поклонимся благородному государю, к которому были так несправедливы.
Другая красивейшая площадь города, на которой стоит Театр Велький, переименовывалась тоже не раз, а в годы оккупации даже носила имя… нет, не будем осквернять свой язык именем Зверя из бездны, скажем только, что теперь она зовется «Театровской». Если идти от нее по улице Жовтой, никуда не сворачивая, то по пересечении нескольких улиц попадешь в наш Сохо, представляющий собою скопление антикварных лавок, ночных и прочих «клабов». Из полумрака несется голос Пикки Цвиккау, растиражированный ее многочисленными подражательницами: «Ночка темная, темно-о-о… Снимай штанишечки-пальто-о-о…». Или слышно, как щелкает пальцами рок-группа «Анти-Ква» — идейные борцы с антиквариатом, жупелом буржуазии. Антикварное поветрие объяснимо: наш исторический реквизит собрал такой слой пыли, что мне странно отсутствие заокеанских коллекционеров — врачей, адвокатов, с оглядкой на которых турагенства занесут наш город в разряд туристских мест. Туристское место это когда, как в Лувре или Тадж-Махале, от японцев проходу нет.
А еще полно в этом районе театров и театриков, чей репертуар говорит сам за себя: «В темноте», «Тень», «Темные аллеи». Я предложил мем: «Пуще огня боятся света», — после того как на одном представлении переиначили нац-арт в «Моцáрт»: так же скучно и так же устарело. Но Михайлов поморщился: «Не люблю это слово». Он имел в виду «мем».
Они живут прошлым, он и Йога. Мысленно сидят на балюстраде (на нашей «жердочке), озаренные былым восходом нац-арта, который не перестают подновлять приторной любовью — до того притворной. Поклонение лику Вождя (не Вождю — его изображению) уже давно сбросило кавычки, бесстыдно заголилось. Тогда как у них мнимые кавычки стыдливо маскировали искреннее чувство.
Идем дальше («Проходим, проходим, проходим»). Музеев у нас пооткрывалось немерено, еще больше, чем антикварных лавок, появился даже музей мадам Тиссо. Но я в первую очередь веду своих экскурсантов в музей игрушек. Его основала Рожена Грудницких — настоящее имя Вильбýша Джóрджевич. Когда-то имя «Грудницких» было у всех на слуху, пелось и декламировалось из всех радиотарелок: ударница материнства, вскармливавшая детей дюжинами, из них только собственных полторы дюжины, вся грудь в орденах. Каждый год в январе-феврале проводилась акция, приуроченная к ее родам: «Игрушки для Роженки». Разумеется, никто не верил, что она сама столько нарожала, без участия «литературных негров», но это не умаляло наших карикатурных восторгов. Любимым развлечением для нас, слетавшихся на «жердочку», было спеть хором какому-нибудь необъятному пузу, выгуливавшему себя по набережной: «Нагружай да нагружай, наступили сроки! Урожай наш, урожай, урожай высокий!». С кончиною бессменного Вождя — «с концом смены» — наша Роженка вступила в тот почтенный возраст, когда лишь со смеху можно родить, а так — нет, что бы там ни утверждали отцы-основатели человечества (Быт. ХVIII, 11 — 15). Превратившись из ударницы производства в персональную пенсионерку, она передала свою богатейшую коллекцию игрушек, насчитывавшую пятнадцать тысяч единиц хранения, в дар Третьей женской консультации, где состояла на учете более четверти века. Сегодня это крупнейший в Европе музей мягкой игрушки.
Еще наш город располагает вторым после Ротенбурга-на-Таубере собранием средневековых орудий дознания. Музей дает представление о криминалистической практике других эпох и расположен в подвалах Дворца правосудия. Мне часто приходится водить туда старшие классы в рамках программы «Знай и люби свой край». Перед началом я им говорю: «Кто будет плохо себя вести, шуметь, разговаривать, на нем потренируемся». И хотя все понимают, что это шутка, тишина наступает мертвая: можно различить удары капели о темя испытуемого — для наглядности к пыточным орудиям всегда прилагаются манекены в средневековых одеждах. Культпоход в подвалы Дворца правосудия завершается осмотром «Музея восковых фигур», оборудованного по образцу «Кабинета ужасов» мадам Тиссо. Там экспонируются восковые куклы знаменитых преступников, против каждой пояснение: каким пыткам был подвергнут и каким способом был казнен — ребята уже видели все инструменты в действии.
Перевернем эту мрачную страницу далекого прошлого и поднимемся в картинную галерею. Она расположена в парадной зале ратуши, соседствующей с Дворцом правосудия. На видном месте городской пейзаж кисти известного постимпрессиониста. Вечер на бульваре. Фонари театрально выжелтили листву. Горит квадратный зев газетного киоска, торгующего также табаком и сластями. В окнах семейный уют завершившегося дня. К этому часу ждут гостей; в театре еще не прозвенел первый звонок; улицы еще полны прохожих. Таким художник изобразил родной город.
Вы уже, конечно, догадались, о каком городе речь — Понтеведрино.
«Ирония — это рыба в воде».
М. Михайлов
ГЛАВА ВТОРАЯ, В КОТОРОЙ МЫ ЗНАКОМИМСЯ С ЙОГОЙ
— Знакомьтесь, Йоганна Балуёва, — представил нам свою ладу Михайлов.
Он относился к себе до смешного всерьез, выводя себя за скобки стиля, обязывающего воленс-ноленс быть ироническим. «О себе хорошо или ничего», — говорил он, и это сходило за самоиронию, таковою в действительности не являясь. «Сапожник без сапог, потому что без ног», «захворавший врач, который поминутно подносит к своему рту зеркальце» — вот кто он такой, Милко Михайлов.
Мы орлами сидели на балюстраде, подтянув колени к подбородку, и Балуёва обошла строй наших коленок, здороваясь за руку со всеми:
— Йоганна Балуёва.
— Сашко Рудненку.
— Очень приятно, Сашко Рудненку.
Подает руку следующему.
— Йоганна Балуёва
— Братко Зоринку.
— Очень приятно, Братко Зоринку.
И так с каждым.
— Мустафа Иличенку.
— Очень приятно, Мустафа Иличенку.
— Эмир Ласловец.
— Очень приятно, Эмир Ласловец.
Моя очередь.
— Йоганна Балуёва.
— Итамар Рустамович.
— Очень приятно, Итамар Рустамович.
У меня рукопожатие с сильной отдачей. Трудно сказать, отметила ли она это или я промазал — на мишени ее лица никаких следов попадания, с тем же выражением ни к чему не обязывающей приязни она пожимала руку Зайке.
— Йоганна Балуёва.
— Зайка Марчук.
— Очень приятно, Зайка Марчук.
И последний.
— Йоганна Балуёва.
— Власто Поланку.
— Очень приятно, Власто Поланку.
Церемония знакомства завершилась.
— Мы проводим здесь наши слеты, — сказал Михайлов. — Мы называем это «слететься на жердочку».
Воцарилось молчание. Рядом со мной прыснул Ласловец.
— Рустамович! Что, смешинка в рот попала?
— А я-то при чем?
— А кто еще ржет конем?
Тут всегда красноглазый Ласловец закричал:
— Хорош базлать! Глядите, якый пузан!
Вся наша стайка вспорхнула и быстро пристроилась в хвост беременной девушке. Одной рукой та толкала перед собой коляску с плачущим киллером; другой тащила за руку ревмя ревущую пацанку лет шести, упиравшуюся; третьему человеку оставалось месяца три, чтобы родиться. Михайлов с учтивейшим видом подошел к мамаше и извинился:
— Извините, пожалуйста. Участники вокального ансамбля «Нац-арт» приветствуют в вашем лице Роженку Грудницких. Наш коллектив просит позволения исполнить для вас песню «Урожай ты, урожай» в обработке Милко Михайлова.
Женщина остановилась, не зная, как себя вести. Это что, розыгрыш? Как именины справляют. Ей поют, а люди стоят и смотрят. Не хотелось выглядеть дурой набитой. А может, она попадет на радио? На всякий случай прошипела девочке, которую держала за руку: «Да успокойся ты…» — хотя от неожиданности ребенок «заглох». Она оглянулась по сторонам: мы уже построились и стояли навытяжку.
— Да, спасибо вам огромное, — она моментально переменилась в тоне. — Рожена-ханум служит для меня вдохновляющим примером матери, вобравшей в себя соль земли нашей. Быть дочерьми одного народа значит быть сестрами. Это самое большое счастье… извините, я волнуюсь…
— Вы замечательно сказали… вы не представились.
— Саида Мирамар.
— Вы замечательно все сказали, Саида. Аплодисменты для Саиды Мирамар! — и Михайлов принялся оглушительно хлопать в ладони, сложенные горбиком. Мы, включая Балуёву, присоединились к аплодисментам, с нас взяли пример и другие гулявшие по набережной. Они стали в круг. Я всегда отмечал эту загадочную способность толпы мгновенно образовывать идеальный круг, словно его начертали невидимым циркулем инопланетяне. Михайлов поднял руку, прося тишины.
— Дорогие друзья! Наш коллектив исполнит для Саиды Мирамар песню, которую знает и любит вся страна: «Урожай наш, урожай».
Михайлов неслышно издал «ля-а-а», подражая камертону, и по-дирижерски дал затакт, но откуда ни возьмись выросли «усы» (при жизни Вождя усы были частью униформы народных блюстителей).
— Что здесь происходит? Опять безобразничаете?
— Мы не безобразничаем, — строго сказал Михайлов народному блюстителю. — Мы поддерживаем деторождение в Стране Орлов.
— Деторождение поддерживают не так.
— А как?
Вместо ответа народный блюститель покрутил пальцем у виска. А мать двоих детей и с третьим на подходе почувствовала себя обманутой и от обиды расплакалась.
— Пойдем, Паню, пойдем!
Теперь уже плакали и мать, и дочь, и киллер в коляске — все. Михайлов укоризненно взглянул на «усы»:
— Опять вы препятствуете нашему патриотическому начинанию.
Мы снова расселись на «жердочке».
— Ну как, одобряешь? — обратился Михайлов к Балуёве.
Лицо Балуёвы выражало полный восторг.
— С вами можно в цирк не ходить.
И с тех пор она вместо цирка ходила с нами — полировать балюстраду своими полнолуниями, подвергаясь весьма умеренной опасности со стороны «усов».
Однажды нас отвели в блюстиловку. Узнав, что Йоганка дочь Балуёвы, ее хотели отпустить, но она отказалась:
— Ща прям. Ушла, — и как вдруг заорет: — Только через мой труп!!!
Усы с перепугу отпустили всех немедленно. Даже не стали доводить до сведения Балуёвы, что дочь родная покатилась по наклонной плоскости. Доложишь, понимаешь, а он: «Что-о? Моя дочь курва?! Да я тебе усы порву!». Лучше подумать о своей дочке.
Балуёва был директором градообразующего предприятия в Бердичевстане, где до войны жило много рома и синти. После войны они разбрелись по всему свету в поисках счастья, как дети Снежатки; а на их место пришли бойцы трудовых лагерей, в одном из которых сгинул трудармеец — муж Снежатки. Отец Йоги возглавлял бердичевстанский градообразующий комплекс по переработке сырья. Балуёва был примером руководителя нового типа — современно одевавшегося, избегавшего архитектурных излишеств, посредством которых скрывают отсутствие санитарно-гигиенической инфраструктуры. О нем много писала печать, даже был снят фильм, разделивший «Большой Приз» с фильмом «Биллиард в половине девятого». Если Балуёва и отставал по числу упоминаний в «средствах массовой дезинформации» от «сестер Грудницких», то лишь потому, что время было уже другое.
О женщина!.. Создание слабое, но коварное!
П. Бомарше
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. У БАЛУЁВЫ ДЕНЬРОЖДЕНЬЕ, А У ЗАЙКИ ДЕНЬ СМЕРТИ
Зайка Марчук захаживала ко мне по будням, в свой обеденный перерыв — я же говорю, что был представительным баритоном. На «жердочке» ее левая коленка при соприкосновении с моим коленом однажды не отодвинулась, давая понять, что тему можно развить. Она работала товароведом на москательном складе и в обеденный перерыв дарила меня своими пигментами, растворителями, фиксаторами, щетинными кистями и проч. и проч. Всего было у меня в достатке — и точилок, и карандашей. За это Зайка имела другом орла, чем может похвастаться не каждая зайка. Но с приходом Йоги все переменилось. «На что вам Марчукча? — говорила она. — За какие такие болевые заслуги ее имя войдет в анналы? В творческом объединении должно быть женщин раз — и обчелся, даже не раз-два. Одна Берта Моризо».
Но изгнать Зайку из нац-арта пришлось бы на пару со мной, как Адама и Еву. И, видит Бог, изгнали бы ангелы, но я единственный владел техникой фигуративного письма. Остальные работали кто в технике инсталляции, кто был акционистом. А Михайлов, не способный нарисовать даже «кошку с хвоста», позарез нуждался в моих антропоморфных болванках.
Одиннадцатого лыпиня у Йоганны деньрожденье. Приглашены были Зоринку, Ласловец, ну, Михайлов, это само собой. На потомственного строительного рабочего Мустафу опрокинулось ведерко с цементом, и он, бедняга, был госпитализирован в состоянии легкой тяжести. Меня Йога пригласить «позабыла». С древнейших времен и до наших дней верный способ посеять раздор между мужчиной и женщиной — это пригласить ее, а его нет. Если бы Зайка отказалась от приглашения из солидарности со мной… Йога знала, что Зайка этого не сделает. А я утрусь. Но уж отыграюсь на Зайке по полной, не прощу Марчукче, что утерся
— Идем на балёху? — спросила Зайка.
— Чего? — не понял я.
— На балёху, говорю, идем?
Называть party «балёхами» — чисто женское. Видя мои удивленные брови, она показала именной пригласительный билет, отпечатанный на атласной бумаге в типографии бердичевстанского перерабатывающего комплекса.
— А ты не получил, что ли?
На другой день после деньрожденья Зайка приволокла мне гостинцев со своего склада и обстоятельно рассказала, как было у Балуёвы. Из Бердичевстана приехал сам Абу-Осип — Отец-Осипа. (В теплых краях величают не по батюшке, а по сынушке. Йога не единственный ребенок в семье, у нее есть старший брат. Сейчас Осип работает в дипмиссии на диком севере, там где в ожидании своего часа стоит одиноко порфировая амфора). Про отца Йоги никогда не скажешь, что он руководит перерабатывающим комбинатом — до того простой и современный. Брюки нормальной ширины, ширинка на молнии, а не на пуговках, подстрижен, как американец, ершиком, юморной. «Прошелся со мной в ритме фокстрота, а Мария-ханум смеялась до упаду, глядя на нас. Обстановка тоже очень современная: бра, уют. Когда мы уходили, Йога говорит мне: „Ты папе понравилась. Не хочешь ли у него на комбинате поработать, им товароведы нужны“. Уже простились и долго еще в дверях стояли, не хотелось уходить. Балуёва шутит: „Не бойся гостя сидящего, а бойся гостя стоящего“. А ему Михайлов: „Нет, Абу-Осип, не бойся гостя сидящего, а бойся того, который уже вышел“. Нет, душевно посидели».
Михайлов встретил меня словами:
— Ну что, глазки будем строить?
— А что такого?
— Ладно, ничего. Показывай, что наколдовал.
Я принес ему на чердак, где размещалась его мастерская, три холста. Михайлов долго рассматривал их: то подходил вплотную, садился на корточки, сощуривался, исследовал что-то по углам; то отходил шагов на пять и смотрел, сокрушенно наклонив голову и приложив к щеке ладонь. Пусть сам он ничего не мог нарисовать — оценить чужую работу он умел как никто. Один холст был выдержан в глуховатых тонах, другой посветлее и в третьем было совсем много воздуха.
— Гм… — сказал раздумчиво Михайлов и повторил: — Гм…
— Ну, что скажешь?
Он молчал. Наконец весело прищелкнул языком:
— Ну и дубина же ты стоеросовая. Сколько раз тебе надо повторять: не сгущай ты краски. Ладно, победителей не судят, — подошел и расцеловал меня в обе щеки, вот так, громко: чмок! чмок!
Михайлов хотел иметь нарратив одной старой работы, для чего я сделал с нее три реплики. На каждой Вождь с широко раскрытыми объятьями, а против него другой такой же. Этот триптих прославит Михайлова. Левая часть «И сказал Господь Господу моему…» (Книга Иова), правая часть «Встреча на Эльбе», центральная часть «Истины честное зерцало» или просто «Истина». Его приобрела Третьяковская галерея на Крымском Валу, мое имя не упомянуто. «Кто назвал, тот и съел, — четко определил Михайлов свою позицию. — А кто не назван, того не существует». Что я могу на это ответить? Лишь широко развести руками по примеру Вождя — он же Христос Искупитель: оmnesunamanetnox — всех одинаково ждет ночь.
Я не расслышал, как вошла Йога.
— Ты ему уже сказал? Привет, — бросила она мне.
— С днюхой.
— Можешь не поздравлять. Спасибо твоей Марчукче, погуляли на славу. Всю ночь отпаивала мать валерьянкой. Милко тебе уже все рассказал?
— Ничего я ему не рассказывал. Ты же его не позвала.
— В другой раз позову — на Восьмое марта. Если будет себя хорошо вести.
— Я не напрашиваюсь.
— А ты не обижайся, на обиженных воду возят, — сказал Михайлов.
— Скажи спасибо, что не позвала. Чукча накачалась французским коньяком и полезла к бате: «Ой, какие брючки заграничные, на молнии». При маме. Уходить не хотела.
— А папаша у нее орел. Нам до него… — Михайлов запел с воодушевлением:
У власти орлиной орлят миллионы…
После трудового дня нац-артисты слетались «на жердочку», кто-то ни о чем не подозревая, с кем-то уже была проделана работа. Последним примчался на слет схлопотавший по мозгам Мустафа, прямо из больницы, с вещами. На лице виноватая улыбка: коронован ведром цемента, не обессудьте.
— Как было на Йогиных именинах? — спросил он у Зайки.
— Так смеялись, так смеялись, чуть с кровати не упали. Ты, Иличенку, много потерял.
— Иличенку, с вещами на выход, — Ласловец наблюдал за тщетными усилиями Мустафы прислонить рюкзак стоймя к парапету; рюкзак валился набок, вот-вот съедет под ноги прогуливающимся, которые поневоле начнут его пинать, пока не забьют гол в море.
— А мы сейчас в Колизей, только тебя и ждали, — сказала Мустафе ни о чем не подозревавшая Зайка.
В Колизее принимались «судьбоносные решения» посредством polliceverso — большого пальца.
— Чтó голосуем? — спросил Мустафа. — Ведьму замуж выдаем или Йогу в нац-арт принимаем?
— Наверно, Йогу, — сказала Зайка. — Заслужила. Такой деньрождище закатила.
«O sancta simplicitas!» — подумал я. Стыд-позор. Столько с ней, с тупой, провозжался. При моей-то латыни, солидности и глубоком баритоне. Да у меня таких чукчей могло быть по числу дней в неделе, по числу нот в октаве… нет, в септиме…
Построенный при имераторе Септимии Севере, наш Колизей входит в семерку самых больших амфитеатров Римской империи. По легенде здесь был растерзан дикими зверями святой Николай Самофракийский. Десять тысяч зрителей, как один человек, выбрасывали вперед правую руку большим пальцем книзу. Теперь это предстояло нам, восьмерым… семерым — Зайка Марчук уже не в счет.
От Фьори до римского цирка рукой подать, но, должен признаться, я не люблю водить туда экскурсии. Как-то я рассказывал одному классу про pollice verso. Есть фотография в учебнике по истории. Гладиатор опустил короткий меч, на голове средневековый японский шлем с отогнутыми прямыми углами, белеет голый неспортивный живот и сверкает на солнце ручной доспех. Ногою он попирает жалкого раздавленного человечка, молящего о пощаде, а с трибуны дюжина фурий в простынях категорически показывает большим пальцем вниз: «Убить!»
Тут какой-то клоп, в очках больше чем он сам, мне говорит: «А у Моммзена написано наоборот. Большим пальцем когда показывали вниз, означало опустить оружие. Весталки велят не убивать, он и опустил меч». Класс смотрит на меня… Это самое мучительное воспоминание в моей жизни. Да, я жалкий раздавленный человечишко, внешность обманчива. Но я бы все отдал, чтобы polliceverso означало смерть, согласился бы за это оказаться на месте лежащего гладиатора.
Йога вместе с нами дошла до прекрасно сохранившихся руин античного цирка, но ждать осталась снаружи: оглашенная.
Марчукча — ей:
— Ничего, сейчас зачислим тебя в нац-артисты. Будешь полноправным членом труппы.
Занозистый забор вокруг цирка был обклеен афишами. Вспоминаешь их: сплошь нашей юности полет — кого мы заключали в объятья кавычек, потому что без кавычек считается неприлично. Курилко Стонов со своим «Оркестром Надежды», Жан-Жук, густой баритон к утреннему чаю, Марко Шульман — всегда с хором пел: «Как вставало солнце красное…». Империя, над которой оно никогда не заходит, зовется «сегодня», а это вчерашнее «сегодня». Давно уже на них на всех опустилась «Ночка темная, темно», голосом Пикки Цвиккау.
Мы разместились на нижнем уступе трибун. Две тысячи лет назад это были почетные места, отделанные розовым мрамором. Каменный скелет римского цирка хранил память о криках десятитысячной толпы: «Ave, Caesar, morituri te salutant!». Сознание того, что я бы не пропал с моей латынью, греет душу.
Михайлов, а следом и все остальные переходили на речитатив. Все привыкли, что в торжественные моменты он пел сильным высоким тенором, пуская петуха. Иные в состоянии душевного подъема бегают. Берсальеры, те даже строем. А мы поем: «Нам песня строить и жить помогает».
Михайлов протянул Марчук листок, сложенный как при игре в «чепуху». Зайка пропела:
— «Мы семена, мы смена молодая…» — на мотив «Мы кузнецы, и дух наш молод».
Я отогнул следующую строку, мой баритон как нельзя лучше подходил для слов:
— «Мы сменим власть…»
— «Чтобы продолжить дело…» — в подхалимском ключе вставил Власто Поланку. И Рудненку в том же подхалимском ключе:
— «Седых орлов, крылатей нет которых…»
А Зоринку, напротив, торопил события:
— «Орлята подросли, они созрели…»
Мустафу после больницы плохо слушались пальцы, и он не сразу отогнул бумажную полоску.
— Ну, давай же, черт… «Далось нам созреванье нелегко, не с первого, не со второго раза…»
Передал листок Эмиру. Ласловец спел на мотив «Раскинулось море широко»:
— «Но старый орел не покинет гнезда, как Англия, наш рулевой».
Зайка по-прежнему ни о чем не подозревала:
— «И вот собрались рассмотреть нац-артисты мой облик моральный…», — опустились руки, но я успел листок подхватить:
— «Достойна ли Зайка Марчук быть участницей группы?»
Михайлов набрал воздуху по самую ложечку и во все воронье горло:
— «Ей скажут, она зарыдает».
Зайка — тоненько-тоненько:
— «Кабы знала я, кабы ведала, в росе ноженьки не мочила бы…»
Она не могла поверить, что это не сон, который она потом расскажет мне в деланном испуге: «Представляешь, мне снилось, что меня исключают из нац-арта».
За отключение Зайки от системы жизнеобеспечения проголосовали единогласно. Семь больших пальцев повернулись вниз.
— «Если гадость на всех одна…» — подытожил Михайлов. — Вали отсюда, волчица, не буди в нас семерых козлят.
Зайка стала карабкаться по римским развалинам, наклоняясь всем телом вперед и опираясь о колени ладонями.
— Эй! — окликнул Михайлов, и надо было видеть, кáк она обернулась, как забила из глаз надежда. — Скажи Йоге Балуёве, чтоб шла сюда.
На следующий день в рабочий полдень я демонстративно встретил ее в неглиже, «предназначенном для другой».
— Извини, сегодня не получится, я не один, — зеркало, видневшееся через приоткрытую дверь, это подтверждало. По обыкновению рýки Зайке оттягивал гостинец. — А это можешь оставить, чтоб не тащить назад.
— Кто это? — донеслось из комнаты.
— Не бойся, не твой благоверный! — бросил я через плечо — небось инстинктивно прижала к груди смятую в ком одежду, хотя какой там у нее, укладчицы из общежития, благоверный. — Извини, Зайка, видишь, не могу. У меня теперь новенькая — Седа Зажигян. Тебе на будущее урок. Не бегай по балёхам одна, если вас двое.
Nulla calamitas sola; пришла беда — отворяй ворота. Совпадение чистой воды: на складе, где она была товароведом, лицом материально заинтересованным, при проверке «получили недосдачу» — недополучили сдачу. Зайка Марчукча получила свои семь лет. Она выйдет по амнистии, отсидев меньше половины. Как сказал Михайлов, не бойся гостя сидящего, а бойся гостя уже отсидевшего. Поскольку, женившись, я сменил адрес, она подстерегла меня у дверей экскурсионного бюро. Не скажу, что выглядела как из санатория, но не страшно. Три года это не семь. К тому же Балуёва взял ее под свое крыло — орлиное: на первом же параде з/к, «закавыченных», признал в ней ту самую Зайку.
Я попытался объяснить ей мою ситуацию:
— За три года, что ты провела в Бердичевстане, у меня родилась двойня. Два за три это, конечно, не три за семь, но, сама понимаешь…
Да простит мне Армения, небу ее идет самолет!
А. Битов
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ, АРМЯНСКАЯ
Вот не думал-не гадал, что дети мои будут наполовину армяне. Что нам известно об армянах, Седа-джан? Снова во мне просыпается экскурсовод (оглянусь только, нет ли поблизости очкарика-всезнайки). Армяне являются одним из самых древних народов Земли. Антропологи относят армян к иранской ветви индоевропейских ариев. Теологи отождествляют их с библейским Амалеком, успешно отражавшим набеги кочевников-хабиров. Следы армян — «армянский след», по собственному их выражению — можно отыскать еще в те баснословные времена, о которых рассказывается в Книге Бытия. Недавно китайские ученые обнаружили остов огромного судна, похожего на Ноев ковчег. Находка была сделана на высоте четырех тысяч метров на горе Арарат, давшей название государству Урарту или Ванскому царству, располагавшемуся на территории Армянского нагорья. Ванское царство доминировало среди государств Передней Азии, пока не лишилось независимости в шестом веке до Рождества Христова.
Говоря о древности армянского народа, история которого теряется в седой пучине веков, необходимо помнить, что Армения — первая страна, где христианство стало государственной религией, на девяносто лет опередив Римскую империю: в Риме вечный огонь Весты погас в 394 году. Этого первенства византийская церковь никогда не могла простить армянам. В стремлении умалить историческую роль армянской церкви Константинополь о сю пору клеветнически утверждает, что христианство было усвоено армянами в его монофизитской ереси, отвергающей земное воплощение Сына Божьего, из чего следует невозможность крестных мук и искупительной жертвы. In facto dicere это не более чем попытка опорочить одну из старейших христианских церквей. Сами армяне категорически отрицают свою приверженность к ереси Евтихия, анафемствуемого со времени Халкидонского собора 451-го года. Но идут года, пролетают столетия, а клеймо еретиков, почитающих привидение Христа вместо самого Христа, по-прежнему лежит на усерднейших исповедниках веры Христовой.
Широко известно, сколь богата армянская диаспора талантами и как щедро ими делится со своими соседями, какой вклад армяне вносят в мировую сокровищницу культуры и искусства: Азнавур, Фьори, Хачатурян, Шер, Сароян, Караян. Армянская кухня пользуется широкой известностью среди гурманов всего мира. Сказал же вождь нац-арта Милко Михайлов: «Армения, ты — гастроном. Седа ты, но прекрасна своими путуками». Благодаря глубокой укорененности древнего народа в своей кулинарной традиции дух армянский кухни не выветрился за века. В этом вы можете сами убедиться, побывав в ресторане «У Седы» на Турецкой улице, что возле ТЦ «Ракета», сразу за углом. Там за тридцать девять девяносто можно съесть тарелку комплексного обеда «Хэппи энд», и будешь сыт по горло на всю жизнь. Также там можно отведать толму, кжич, бастурму, кчуч, кюфту и множество других уникальных блюд, включая «разных пловов». Итак, сейчас двенадцать тридцать. Встречаемся через полтора часа «У Седы». Она и правда седая, на востоке рано седеют, но имя ее означает совсем другое: изнемогающая от любви. «Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви», — сказано в Священном Писании.
В назначенное время я уже поджидаю свою группу на углу Турецкой и Сустапова переулка, тянущегося до Миланы более двух километров, при этом слишком узкого для проезда транспорта. Узнав, что кто-то хочет разменять квартиру в Сустаповом, всегда уточняют номер дома, и если еще в десятом или даже в двадцатом, то идут смотреть, или если трехзначное число — тоже, это со стороны Миланы два шага. А так нет. Тащиться каждый день с сумками — рук же никаких не хватит. Проживающим в глубине Сустапова, начиная с дома под номером тридцать, скажем, и кончая номером сто двадцатым, — им не очень-то позавидуешь, кроме тех из них, кто разгоняется в инвалидных колясках.
Я прихожу на несколько минут раньше и стою, подняв высоко над головой трость с флажком. Вскоре ко мне начинают подтягиваться первые из числа наших, с раздувшимися пластиковыми пузырями, на которых написано: «ТЦ Ракiта». В белых гипюровых блузках, в белых панамах, они напевают:
То ракита, то крылечко,
Куст плакучий над рекой,
Есть укромное местечко,
Чтоб всплакнуть, идя домой.
Михайлова на них нет с дирижерской палочкой.
— Ну как, все в сборе? Вот сюда. Проходим, проходим, проходим.
Над дверями висит красно-сине-оранжевый триколор, такой же как ориентир на моей трости. Может, это и ставит под сомнение мою кулинарную беспристрастность, но за всю мою долгую практику экскурсовода я не припомню случая, чтобы кто-нибудь был в претензии. Седа была мастерица, а с тех пор, как Ада и Нэдда вызрели и стали восточными красавицами, различимыми по первому слогу имени, дела пошли «лучше всех». «Различимы по первому слогу имени» значит, что сзади ни одна живая душа не определит, кто Ада, кто Нэдда — чистый Мопассан. У армян так принято: давать дочери имя, чтобы оно оканчивалось на тот же слог, что имя матери. Например, если мать зовут «Дустрик», то можете быть уверены, что дочь зовут «Ерик» или «Ашхарик».
Седа, Ада и Нэдда — правящий триумвират, меня же Михайлов назвал трижды подкаблучником. Седа быстро нашлась: «Лучше три раза быть подкаблучником, чем один раз рогоносцем». Сказалась привычка битого племени не оставаться в долгу. Михайлов при ней делался ручным — дорожил ее хлебосольством, как и моими «болванками». «У Седы» всегда стоял столик с надписью: «Зарезервировано за Милко Михайловым». И по-английски: «Reservеd for Milko Mikhailov». В глазах американцев, открывающих Старый Свет, это остроумней, чем развешивать по стенам фотографии знаменитостей, исчерканные автографами. Шутка ли, сам Милко Михайлов зарезервировал для себя столик. Надо бы поинтересоваться, кто это. Не иначе как местная звезда.
Так рассуждала куратор музея Уитни — персонаж, позаимствованный у Джармуша. С лозою на шляпке, как истинная искательница воды, она заявилась на чердак к Михайлову, все осмотрела с отстраненностью медиума, по лицу которого ничего нельзя прочесть, и подвела итог своему лозоходству: «Я его нашла». Другими словами, дала нац-арту путевку в жизнь.
К этой подорожной Седа ощущала свою причастность с гордостью поистине армянской. Древняя кровь пульсировала, била в набат. Родина! Армения! Потомки! Предки! Турки! До слез в горле. Хотя нанялась на первую подвернувшуюся работу, тяжелейшую — укладчицей, лишь бы остаться в стране, казавшейся Америкой по сравнению с ее родиной. Но и Америка, представленная на воротах консульства своим собственным орлом, не утратила своего ореола. Страна орлов сытых и сильных — не каких-то ощипанных, что заглядывают к Седе поклевать ее бастурмы. Со мной она поставила себя так, будто это она меня осчастливила, взяв мою фамилию — и то с условием, что писаться будет: «Рустамович-Зажигян». Девочки тоже носят двойную фамилию: Ада Рустамович-Зажигян и Нэдда Рустамович-Зажигян. Что будет, когда замуж выйдут, не знаю.
ТЦ «Ракета» — это большое подспорье. Никаких туристских достопримечательностей поблизости «У Седы» нет, но такая «достопримечательность», как «Ракета», позволяет и прибыток справить, и дарит мне часовую сиесту в кругу семьи, любящей семьи. Совершенно не важно, любила ли Седа меня — она любила брак, брак как таковой, а это даже лучше, чем любовь, которая, как с белых яблонь дым. Тут есть одна деталь, я на нее еще намекну, но большего не ждите. Беспощадная острота зрения почему-то не только не колет глаз, но и утешает. Все без ума от Пикки Цвиккау: «Ночка темная, темно…» «Оmnes una manet nox». Что, я повторяюсь, да? «Повторение мать учения» говорилось Аде с Нэддой. Их портфели были неразлучны с двойками, как работы Михайлова были неразлучны с моими «болванами».
Часок соснув, я отправился стоять на угол с высоко поднятым ерагýйном — флажком, которым я созывал моих подопечных. Пока они ели комплексный обед «Конец света», или как там его, я, уже поевший, вкушал кофий с двумя ложечками густой, что твой баритон, сгущенки. Знаете рассказ «Колыванский муж» — это про меня. Правда, у нас нет армянского кладбища.
