©"Семь искусств"
  август 2025 года

Loading

Катаев, рассказавший о «Ключике»—Олеше в своей книге «Алмазный мой венец,» не мог прочитать «Книгу прощания» Юрия Олеши, «вышедшую без ведома автора» в 2015 году. Я читала её, останавливаясь, когда становилось трудно дышать, и опять попала… в Лаврушенский переулок. В тот момент, когда сидела на полу у книжного шкафа, в котором на самой нижней полке (или это был ящик?) лежало множество блокнотов, тетрадей, просто листов и листиков, исписанных неровными — нервными — строчками.

Зинаида Прейгер-Долгова

ЧТО ОТКРЫЛОСЬ В КАЛЕЙДОСКОПЕ ПАМЯТИ

Зинаида Прейгер-Долгова

В юности я никогда ничего не коллекционировала. И вдруг уже вполне взрослой, не удержавшись, купила …калейдоскоп. Я помню даже, где это произошло, — в маленьком магазине Музея Израиля в Иерусалиме.

Может, гамма полученных впечатлений, может, какая-то из картин высветила кадр из прошлого, а он вызвал другие…

С тех пор я изредка баловала себя покупкой этой не то игрушки, не то своеобразной машины времени. Узоры в калейдоскопе не повторяются, хотя и составлены из одного набора цветных стёклышек.

Юрий Карлович Олеша

Юрий Карлович Олеша

Так, возвращаясь к старым воспоминаниям, мы иногда подсвечиваем их сведениями, которые недавно узнали, и тогда узор который мы видим в маленьком окошке, обретает более чёткие формы.

Сегодня в моём калейдоскопе памяти несколько картин из разных лет, которые связало время.

Кажется, в 64-м году на дне рождения моей университетской сокурсницы я встретилась с её двоюродным братом, Серёжей Манном, увы, как и многие мои друзья, рано ушедшим. Он был выпускником той же 57-й одесской школы, только старше меня года на два. Мы стояли на балконе над «Детским миром» и говорили, говорили. Уже под утро, глядя на меня с нескрываемым удивлением, Серёжа сказал: «А знаешь, как я тебя ненавидел в школе! Ты была такой праведной комсомолкой… а оказывается…».

Была, Серёжа, была. Именно поэтому я всегда старалась внушить своим ученикам, чтобы они не верили на слово, чтобы думали. Потому спектакль студии «Обыкновенный фашизм», сыгранный 22 апреля в 1979 году (для тех, кто, слава богу, не знает, — день рождения Ленина), заканчивался стихотворением Бродского «Поставим памятник лжи».

Поэтому не закрывалась у меня входная дверь, когда Сахарова выселили в Горький.

Сумела ли я всем сделать прививку против лживой политической пропаганды? Нет. Среди моих бывших учеников, честных, порядочных людей, с которыми я долгие годы поддерживала дружеские отношения (моим новосибирским бывшим ученикам сегодня от 50 до 66), к сожалению, оказались и те, кому пропаганда начисто отключила способность критически воспринимать подачу государственных новостей.

Но, когда мы беседовали той ночью с Серёжей Манном, до этого горького вывода было ещё очень далеко.

Серёжа, с той ночи воспоминаний и разговоров ставший мне близким другом, привёл меня к А.А. Аренбергу.

И я увидела почти слепого человека, но с теми же смеющимися глазами, о которых писал Паустовский. Тогда Александр Анисимович жил уже не в Театральном переулке, а на Пролетарском бульваре, в узкой комнате, большую часть которой занимал шкаф с томами Брокгауза и Эфрона.

Когда к нему, почти девяностолетнему старику, придут с обыском, эти тома будут листаться с таким вниманием, которого ни один почитатель словарей наверняка не проявлял.

На письменном столе они найдут листок, на котором огромными буквами — чтобы увидеть! — Аренберг написал мой адрес. Так я познакомилась с коридорами и одним из кабинетов СЕРОГО ДОМА.

А «виновником» обыска был… Паустовский, с которым они были друзьями. И сыновья их были друзьями.

Сыном Паустовского и был написан большой портрет сына Александра Анисимовича, висевший над столом.

Это единственное, что осталось у отцов: сыновья с войны не вернулись.

Как ни любил Аренберг своего друга, но портрет отдать не согласился. Какова судьба этого портрета сейчас, я не знаю.

Не думаю, что те, кому сегодня меньше шестидесяти, читали роман Дудинцева «Не хлебом единым.» И не думаю, что сегодня он произвёл бы на людей моего поколения такое же впечатление. Но в то время борьба изобретателя с советской бюрократией, да ещё и закончившаяся победой…

Конечно, те самые бюрократы от партии и литературы начали искать в романе преувеличение «некоторых ещё встречающихся у нас недостатков.»

Напечатанная, разошедшаяся в тысячах экземплярах книга сразу стала крамолой.

И слова Паустовского о том, что «книга Дудинцева — это беспощадная правда, которая единственно нужна народу», тоже стала крамолой.

Я на трофейной печатной машинке с давно переделанным шрифтом — Папа привёз её с войны — сделала несколько экземпляров.

И хотя кто-то был задержан за письмо Паустовского в защиту автора книги «Не хлебом единым», напечатанным не мною, ниточка привела к старейшему журналисту. Именно из-за этого письма пришли «почитатели» Брокгауза и Эфрона к Аренбергу, а потом ко всем, чьи адреса нашли у старого репортёра.

И точно, как при повороте калейдоскопа, это воспоминание вызвало другое: одним из самых светлых дней значится моей душе тот, когда судьба разрешила мне пожать руку Паустовскому.

Это было в середине сентября 1965 года. К дому в Лаврушинском переулке, где жила Ольга Густавовна Суок-Олеша, меня вызвался проводить Борис Бобович, старейший член Союза писателей, с которым я познакомилась, когда он был приглашён для участия в конференции «Литературная Одесса 20-х годов.»

Я готовила реферат по творчеству Юрия Олеши.

Мы познакомились в редакции одесской газеты «Моряк», где проходила встреча с писателями и журналистами, приехавшими на конференцию.

Б.В. Бобовича пригласили как одессита, действительно много лет дружившего с Юрием Олешей, хорошо знавшего круг одесских поэтов. К тому же он был членом Союза писателей с 1934 года.

По дороге Бобовичу нужно было зайти в Дом Литераторов: там шло прощание с писателем Степаном Злобиным.

Помещение, в котором проходило прощание, было небольшим. У стены сидели пять-шесть человек. Остальные стояли.

Когда вошёл Константин Георгиевич Паустовский, сидящие встали.

Встал, опираясь на трость, и Арсений Тарковский, потерявший ногу на войне.

Все они были ровесниками, но таково было уважение к личности Паустовского.

Как поэт Борис Бобович… Собственно, он сам рассказал мне, правда, о своих юношеских стихах, смешную историю.

Отправив в одесскую газету свои стихи за подписью » Бор. Б», он получил ответ:

«Дорогой БОР БЭ! Мы не без БОРБЫ выкинули Ваши стихи в корзину.»

Наверное, Борису Владимировичу очень понравился обед моей Мамы, раз он сказал ей, что у неё талантливая дочь. (Уже не помню, как получилось, но я призналась, что пишу стихи).

Или просто по доброте душевной. Это был очень добрый человек, влюблённый в поэзию, особенно в стихи Блока, которые он мог декламировать часами.

Борис Бобович, Виталий Бобович и Зинаида Прейгер-Долгова

Борис Бобович, Виталий Бобович и Зинаида Прейгер-Долгова

Недавно я нечаянно, но безвозвратно стёрла все свои перенесённые в компьютер стихотворения и подумала: «Жизнь всегда выносит правильное решение. И точно — «без борбы.»

Хотя несколько из них я бы сохранила. Среди них было стихотворение «Распятие», написанное после выставки Эрнста Неизвестного в Новосибирске, где мы прожили двадцать пять лет до отъезда в Израиль.

И ещё написанные с Борисом Бобовичем за заданное время стихотворения на одну тему. Всё-таки память о бесстрашии молодости.

Человек очень доброжелательный, Бобович сам предложил познакомить меня с Ольгой Густавовной Олешей.

Так я оказалась в Москве. И в моём калейдоскопе появляется новое изображение: Москва, Лаврушинский переулок, 17, квартира 73.

Разве знала та одиннадцатилетняя девочка, совершавшая свои нелегальные вылазки в Город (!) от дома на Свердлова 75 до Фонарей, описанных Юрием Карловичем Олешей в ещё не прочитанных ею «Трёх толстяках», что через тринадцать лет будет стоять, сдерживая дыхание, перед дверью Олеши в Лаврушинском переулке, у которой меня оставил Бобович, что подружится с Ольгой Густавовной, что на её маленькой кухне будет сидеть рядом со всеми сёстрами Суок и — совсем уже фантастика! — с Виктором Борисовичем Шкловским?!

Я не люблю виски, но в тот день, если бы вместо «Белой лошади» мне налили сивуху, я бы даже не заметила. Куда больше пьянила удивительная, то взлетающая по спирали, то возвращающаяся речь Шкловского. Я несколько раз слушала Виктора Борисовича Шкловского в Доме Литераторов. Не потерять его мысль было так же тяжело, как пытаться поймать понравившийся золотой листок, который с десятками других кружит и относит ветер. Это самое увлекательное интеллектуальное путешествие, в котором мне посчастливилось быть незаметным стажёром.

На кухне у Ольги Густавовны Шкловский был другим. Обаятельный мужичок-боровичок со лбом философа наливал мне виски, а я, сидя слишком близко за маленьким столом, до неприличия пристально смотрела на него, чтобы не пропустить, чтобы понять, как в какой момент из ничего возникает МЫСЛЬ!

В.Б. Шкловский

В.Б. Шкловский

Тогда готовилась к печати «Тетива о несходстве сходного».

Среди многих моих потерь и эта присланная в Новосибирск книга с такой дарственной надписью, что цитировать, не имея оригинала для представления, просто невозможно.

Да и если бы могла предъявить автограф автора, не стала бы это делать.

Там, на кухне, он рассказал мне (все остальные уже знали её) историю потери рукописи этой книги и неожиданно счастливого ее завершения.

Закончив книгу, Виктор Борисович сдал рукопись в издательство.

Когда все сроки вышли, Шкловский поинтересовался её судьбой.

Словом, через довольно продолжительное время ему признались, что рукопись утеряна.

О том, как он пережил это, вставляла реплики Серафима Густавовна (боюсь быть неточной, но, кажется, она сказала, что у Виктора Борисовича случился инфаркт). Прошло 3 года. Шкловский так и не приступил к восстановлению книги. Зайдя по делу в ту же редакцию и ожидая кого-то, он от нечего делать скользил взглядом по сидящей к нему спиной секретарше.

Как видно, его привлекла та часть тела, на которой сидела эта юная особа. (Все допущенные мною вольности — пересказ куда более острого рассказа Шкловского).

Задержавшись взглядом на симпатичной округлости, Шкловский вздрогнул, увидев что-то «мучительно-близкое, почти родное.»

— Девушка! Вы давно сидите на этой папке?

— Как пришла в редакцию, так и подложила.

— И сколько вы здесь работаете?

— Больше трёх лет (сказано это было с нескрываемой гордостью).

Шкловский делает паузу, и, хохоча глазами, — просто СЛЫШИШЬ этот смех! — добавляет:

«Эта маленькая б… сидела своей задницей на моей рукописи (!) три года»!!!

Шкловский в известной книге говорил, что он через одно рукопожатие был знаком со Львом Толстым. Мне хватит этого одного рукопожатия.

Он, кстати, был очень галантен, целовал руку, что при всём его облике было ужасно симпатично и вызывало у меня желание улыбнуться.

Пишу эти строки и не могу поверить, что это всё действительно было со мной. Долгие годы я вообще не вспоминала свою жизнь до 90 года. Наш мозг знает, как защитить нас от ненужных в данный момент воспоминаний.

А теперь то ли пришло время для них, то ли мозг наш всё-таки мудро устроен и выталкивает из пассивной памяти то, что именно сейчас может поддержать, дать новые силы.

И я опять оказываюсь на той маленькой кухне.

Лидия Густавовна, допив чай, встаёт. Она торопится закончить книгу воспоминаний об Эдуарде Багрицком, как будто предчувствует, что, увидев её напечатанной, тихо уйдёт.

С Лидией Густавовной будут переписываться члены литературной студии, которую я вела. Есть письма, написанные её дрожащим почерком. Она была очень рада, что в Новосибирске ребята, любящие поэзию, решили назвать студию именем её сына, Всеволода Багрицкого.

Мне тогда было 25-26 лет.

А в холерный 70-й год уже прошлого столетия моя Мама будет угощать на нашей даче варениками с вишней Ольгу Густавовну, приехавшую в Одессу незадолго до объявления карантина.

Её привезёт бывший грузинский князь, у которого она снимала дачу, (доживи он да наших дней, мог бы восстановить свой титул). Ольга Густавовна приехала с подругой — соседкой по Лаврушинскому переулку.

У меня рука отказывается назвать имя жены этого известнейшего писателя. Ведь её появление на нашей даче точно абсолютно случайное.

Сегодня я жалею, что не обладаю… тщеславием — не знаю, как назвать это отсутствующее качество, но мне и в голову не пришло, что можно сфотографироваться с этими людьми в Лаврушинском или на даче.

Осталось несколько очень тёплых писем и книга «Три толстяка», подписанная Ольгой Густавовной моему старшему сыну, которому тогда было 4 года.

Книга "Три Толстяка" с дарственной надписью

Книга «Три Толстяка» с дарственной надписью

Письма

Письма

Невозможно поверить, что это было больше шестидесяти лет назад.

С Ольгой Густавовной мы действительно подружились. Она очень высоко ценила моего мужа и очень тепло относилась ко мне. Зная её требовательность к людям, я даже тайно гордилась этим.

Через много лет я переписывалась с фактическим директором Клуба одесситов и добрым ангелом Одессы Леонидом Рукманом (почётным директором был, как известно, Михаил Жванецкий) и, конечно, в письмах всплывали мои сумбурные воспоминания.

Леонид Рукман и Михаил Жванецкий в Клубе одесситов

Леонид Рукман и Михаил Жванецкий в Клубе одесситов

А он давал их для прочтения некоторым членам Клуба Одесситов. Мне было очень приятно получить отклик от человека, которого я знала в молодости.

Моя подруга Люба Казанцева работала в «Комсомольской искре».

Я приходила к ней в редакцию: в её маленьком кабинете собирались интересные молодые люди.

Там я познакомилась с Сашей Розенбоймом, который в 2015 году в соболезновании его семье и близким от коллектива Государственного архива Одесской области будет по праву назван «выдающимся одесситом». Тогда вряд ли мы были на «вы», хотя я с огромным уважением слушала его рассказ о поездках с целью найти захоронение Бабеля.

Через много лет я получила это письмо.

«Зину Долгову с удовольствием виртуальной встречи приветствует Саша Розенбойм (он же Ростислав Александров). Если память мне окончательно не изменяет, то мы встречались с Вами в 60-х годах, во времена «Комсомольской искры». И еще вспоминали мы с Вами того Долгова, о котором написал Юрий Карлович Олеша в книге «Ни дня без строчки». Пролетели годы и люди, которых мы с Вами не просто знали, но любили, ушли, оставшись в памяти не очень многих. Теперь, читая Ваши письма в Клуб одесситов, я со светлой грустью вновь повстречался с ними. Сколько великолепных часов проведено было в квартирке сестер Суок в Лаврушинском переулке, сколько говорено с Лидией и Ольгой, с каким трепетом я фотографировал там и даже баловался водочкой с милейшей Ольгой Густавовной в память Юрия Карловича Олеши! И визиты четы Шкловских в Лаврушинский помню…Приятно было, что есть человек, которому была знакома эта особая атмосфера.»

О многом рассказывала мне Ольга Густавовна. Уже не спросишь, о чём можно упоминать, а что было бы ей неприятно. Но о некоторых моментах, которые я вспомнила, проходя в свой приезд в Одессу мимо фонарей, рассказать точно можно.

Король метафор жил настолько скудно, что иногда у них с Ольгой Густавовной было на завтрак одно яйцо на двоих. Валентин Катаев, ставший как-то свидетелем такого завтрака, стучал тростью по книжному шкафу и кричал: «Тут должны были стоять твои метафоры!»

Катаев, рассказавший о «Ключике»—Олеше в своей книге «Алмазный мой венец,» не мог прочитать «Книгу прощания» Юрия Олеши, «вышедшую без ведома автора» в 2015 году. Я читала её, останавливаясь, когда становилось трудно дышать, и опять попала… в Лаврушенский переулок. В тот момент, когда сидела на полу у книжного шкафа, в котором на самой нижней полке (или это был ящик?) лежало множество блокнотов, тетрадей, просто листов и листиков, исписанных неровными — нервными — строчками.

На некоторых стояли даты. Ольга Густавовна разрешила просмотреть, но ничего не переписывать без её ведома.

И вдруг: «Список злодеяний»…

Тогда было известно только о «Списке благодеяний.» Пьеса с названием «Список злодеяний» была задумана, но так и не была написана.

До меня с архивом Олеши работал Аркадий Белинков.

Ольга Густавовна с неприязнью вспоминала о нём как о человеке. Признавая достоинства его книги о творчестве Юрия Олеши, я не приняла первое слово в её названии: «Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша.»

Мне оно показалось… ярлыком в духе самых страшных лет, хотя я поняла, что творчество Олеши было не целью, а средством обличить советскую действительность.

Но я же читала некоторые листочки, я листала блокноты, сидя на полу у того шкафа. От них исходила боль, доброта и… несогласие.

И я точно помнила, что на одном из листков рукописи «Списка благодеяний» было написано:

«В эпоху быстрых темпов художники должны думать медленно.»

Эти антонимы врезались в память, хотя в печатном издании фраза звучала, как известно, с противоположным смыслом, и слова «быстрых» и «немедленно» соседствовали вполне дружелюбно.

Год назад появилась статья Владимира Соловьёва–Американского «Да здравствует жизнь без меня! К 125-летию Юрия Олеши.»

 И я с облегчением прочитала:

«В пьесе «Список благодеяний» Юрий Олеша доверил своей героине мысль, которую он не раз впоследствии, уже от своего имени, повторял: в эпоху быстрых темпов художники должны думать медленно. Фраза казалась настолько странной, парадоксальной и неубедительной, что корректор счел одно слово в ней опиской и вместо «медленно» поставил «немедленно»: в эпоху быстрых темпов художники должны думать немедленно.»

Уже читая «Книгу прощания,» подумала, что Белинков безусловно помнил эти черновики, как и другие строки, вошедшие в изданную в 2015 году книгу:

«Нельзя строить государство, одновременно разрушая творчество.»

«Я пишу эту книгу, не заботясь о том, чтобы из неё получилось некое цельное произведение. Цельное не может не получиться. Нужно уважать себя: то, что приходит в голову, всегда имеет цену звена. По всей вероятности, я пишу книгу об эпохе. Об эпохе, в которую включена и моя жизнь.»

Юрий Олеша и Виталий Бобович

Юрий Олеша и Виталий Бобович

Читала, испытывая физическую боль: что сделала эта власть с талантом, не сумевшим вписаться в её узкие и жёсткие рамки, с писателем, так щедро воздававшим должное собратьям по перу.

«Хотел бы я славы? Нет.

Хотелось бы не славы, а путешествия по миру.»

Он даже в ближайших соцстранах не был.

Когда Олеше сообщили, что его приглашают в посольство Польши для встречи с родственниками, Ольга Густавовна сняла полотняную штору и пошила мужу брюки.

Можете себе представить душевное состояние Олеши, когда в 1956 году наконец вышел его сборник!

Он стоял недалеко от кассы и слушал, как все люди в движущейся очереди называют одну и ту же сумму — 8 рублей 85 копеек.

Столько стоили его «Избранные произведения.» Получив деньги («он принёс их в небольшом фибровом чемоданчике,» рассказывала Ольга Густавовна), Олеша сказал жене

— Купи себе серебряное платье!

— Юрочка, но так это не делается. Нужно купить материал, пошить…

— Тогда, — перебивает жену Олеша, — давай купим что-нибудь! Давай купим лимон.»

У меня и сегодня дрожит что-то внутри от этого «нетерпения сердца» поэта.

Какое лицо было у Ольги Густавовны, когда она рассказывала мне об этом! Она и в зрелом возрасте была очень красива, но это воспоминание как будто стёрло в тот момент следы, оставленные очень непростой жизнью.

***

Я в своём петляющем по памяти путешествии уже хотела свернуть от фонарей у «Лондонской» к Оперному театру, но в моём калейдоскопе чётко проявилась… страница с текстом. Она не могла не возникнуть, ведь все знаковые составные сошлись: Одесса, Олеша, Паустовский, «Три толстяка,» знаменитая гостиница «Лондонская.»

 Я очень люблю прозрачную, тёплую прозу Паустовского и не хочу пересказывать хорошо знакомый текст.

 — Неужели в гостинице нет ни души? — спросил я, прислушиваясь, как в коридорах позванивают битые стекла.

— Как нет?! — воскликнул старик. — А Юрия Карловича Олешу вы не считаете?

— Он здесь?

— А где же ему быть, скажите, как не в Одессе? Теперь на Одессу навалилась беда. Я знаю Юрия Карловича давно. Он вырос здесь и жил, когда Одесса крутилась цельные сутки, как карусель. Все скакало перед глазами: пароходы, уточкины, шикарные женщины, фраеры, капитаны, налетчики, итальянские примадонны, знаменитые доктора и скрипачи. И я знаю еще кто! Тогда Олеша был тут. И теперь он тоже тут. Он — чистый одессит, вы понимаете? Сейчас он лежит в номере один. После болезни. Каждый раз, когда начинается воздушная тревога, я иду к нему, чтобы уговорить его спуститься в убежище. Но он ни за что не спускается, а с места в карьер начинает шутить. «Соломон Шаевич, — говорит он, — поглядывайте, чтобы во время бомбежки немцы не побили те фонари, которые я описал в своей сказке «Три толстяка». Что я могу ответить? И я тоже, знаете, шучу. Я говорю, что если бы моя воля, так я бы те фонари посеребрил, чтобы Одесса всегда помнила про эту книгу.»

Гостиница "Лондонская" 1941-1944 гг.

Гостиница «Лондонская» 1941-1944 гг.

Гостиница "Лондонская" сегодня

Гостиница «Лондонская» сегодня

Заключительный абзац этого воспоминания Паустовского как будто написан о сегодняшнем дне, о том, что и как переживают одесситы, хотя текст написан в 1961 году.

«Одесситы так же мужественны и смешливы сейчас, во время войны, как и всегда. За это время я видел здесь героизм — очень простой, необыкновенно тихий для одесситов с их шумным характером, иногда веселый, иногда торжественный. Его трудно увидеть. Часто не замечаешь, что ты его свидетель. Пойдемте походим по городу, и я могу поручиться, что где-нибудь мы увидим старую, ни перед чем не сдающуюся Одессу. Фонари из «Трех толстяков» уцелели, и я обрадовался этому не меньше Олеши.»

Когда моя помять наконец увела меня с бульвара к Оперному, я вспомнила рассказ Бориса Бобовича.

Они с Олешей стояли недалеко от фонарей и разговаривали. Какой-то старый еврей остановился и внимательно слушал, переводя взгляд с одного на другого. А потом, махнув рукой, сказал: «А, когда мне это неинтересно», — и пошёл дальше.

Как мне всё это было и интересно, и важно. Как я сожалею о сделанных в доме Ольги Густавовны заметках, которые остались в другой жизни.

У меня нет даже моего реферата «Юрий Олеша и литература 20-х годов», о котором так щедро отозвался В.Б. Шкловский.

И благодаря которому профессор Иосиф Маркович Машбиц-Веров (о нём и его судьбе, надеюсь, напишут те, кто был ближе знаком с этим знатоком творчества Маяковского и Блока) «выбил» для меня место в аспирантуре. Я имею право вспомнить только, как он ругал меня за мою наивную оценку Карла Радека («Да как вы смеете спорить с Радеком!»), и то, что слышала от него лично. Когда его арестовали, осудили и сослали, он был лишён всех научных званий. Ему не вернули их и после реабилитации. Поэтому пришлось заново защищать сначала кандидатскую (не издевательство ли?!), а потом докторскую диссертации.

Обстоятельства перед отъездом действительно не оставили мне возможности самой отобрать необходимое.

Сожалею ли о ненужной скромности, которая не позволила даже помыслить о фотографиях?

Нет. Я и сегодня не решилась бы.

Но как я рада, что это было в моей жизни и сохранилось в калейдоскопе моей памяти.

Олеша в письме к матери:

«В воспоминаниях необязательно быть точным — можно также и придумывать для большей выразительности, для так называемого обобщения.»

Я не посмела бы, поэтому оставила только то, что помню точно.

Share

Один комментарий к “Зинаида Прейгер-Долгова: Что открылось в калейдоскопе памяти

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.